Провинциальных Печориных такое множество разных сортов и видов, что весьма трудно исчерпать этот предмет подробно. Одни из них занимаются тем, что ходят в халате по комнате и от нечего делать посвистывают; другие проникаются желчью и делаются губернскими Мефистофелями; третьи барышничают лошадьми или передергивают в карты; четвертые выпивают огромное количество водки; пятые переваривают на досуге свое прошедшее и с горя протестуют против настоящего… Общее у всех этих господ: во-первых, «червяк», во-вторых, то, что на «жизненном пире» для них не случилось места, и, в-третьих, необыкновенная размашистость натуры. Но главное – червяк. Этот глупый червяк причиною тому, что наши Печорины слоняются из угла в угол, не зная, куда приклонить голову; он же познакомил их ближайшим образом с помещиками: Полежаевым, Сопиковым и Храповицким. К сожалению, я должен сказать, что Печорины водятся исключительно между молодыми людьми. Старый, заиндевевший чиновник или помещик не может сделаться Печориным; он на жизнь смотрит с практической стороны, а на терния или неудобства ее как на неизбежные и неисправимые. Это блохи и клопы, которые до того часто и много его кусали, что сделались не врагами, а скорее добрыми знакомыми его. Он не вникает в причины вещей, а принимает их так, как они есть, не задаваясь мыслию о том, какими бы они могли быть, если бы… и т. д. Молодой человек, напротив того, начинает уже смутно понимать, что вокруг его есть что-то неладное, разрозненное, неклеящееся; он видит себя в странном противоречии со всем окружающим, он хочет протестовать против этого, но, не обладая никакими живыми началами, необходимыми для примирения [59], остается при одном зубоскальстве или псевдотрагическом негодовании. Коли хотите, тут и действительно есть червяк, но о свойствах и родопроисхождении его до сих пор не преподавали еще ни в одном университете, а потому и я, пишущий эти строки, предоставляю другим, более меня знающим, и в другой, более удобной для того форме, определить причины его зарождения и средства к исцелению.
У княжны Анны Львовны был детский бал, в котором, однако ж, взрослые принимали гораздо большее участие, нежели дети. Последние были тут, очевидно, ради одного спектакля, который мог доставить вящее удовольствие взрослым. Тут находились дети всех возможных сортов и видов, начиная от чумазых и слюнявых и кончая так называемыми «душками», составляющими гордость и утеху родителей. Чумазые веселились довольно шумно, нередко даже дрались между собою; они долгое время сначала сидели около маменькиных юпок, не решаясь вступить на арену веселия, но, однажды решившись, откровенно приняли княжеский зал за скотный двор и предались всей необузданности своих побуждений; напротив того, «душки» вели себя смирно, грациозно расшаркивались сперва одною ножкой, потом другою, и даже весьма удовлетворительно лепетали французские фразы. На этом же бале встретился со мной незнакомый молодой человек (я в то время только что прибыл в Крутогорск), Иван Павлыч Корепанов, который держал себя как-то особняком от взрослых и преимущественно беседовал с молодым поколением. Он был высокого роста, носил очки и длинные волосы, которые у него кудрявились и доходили до плеч. Лицо у него было довольно странное; несмотря на то что его нельзя было назвать дурным, оно как-то напоминало об обезьяне, и вследствие того скорее отталкивало от себя, нежели привлекало. Впрочем, быть может, это казалось еще и потому, что все мускулы этого лица были до такой степени подвижны, что оно ни на секунду не оставалось в покойном состоянии. Я заметил, что сидевшие по стенам залы маменьки с беспокойством следили за Корепановым, как только он подходил к их детищам, и пользовались первым удобным случаем, чтобы оторвать последних от сообщества с человеком, которого они, по-видимому, считали опасным.
– Вы не знакомы с мсьё Корепановым? – спросила меня княжна, заметив, что я вглядываюсь в него, – хотите, я вас друг другу представлю?
Через минуту мы уже были знакомы и беседовали.
– Итак, вы тоже удостоились побывать в Крутогорске, – сказал он мне, – поживите, подивите у нас! Это, знаете, вас немножко расхолодит.
– А вы давно здесь?
– Обо мне говорить нечего: я человек отпетый!.. А вас вот жалко!
– Вы говорите о Крутогорске, точно это и бог знает какое страшилище!
– Страшилище не страшилище – нет у него достаточно данных, чтоб быть даже порядочным страшилищем, – а помойная таки яма порядочная!.. И какие зловонные испарения от нее поднимаются, если б вы знали?
– Чем же вы здесь занимаетесь?
– А у меня занятие очень странное… это даже, коли хотите, уж и не занятие, а почти официяльная должность: я крутогорский Мефистофель…
– Действительно, это странно.
– Вы удивляетесь, но это только теперь, покуда вы не обжились у нас… Поживите, и увидите, что здесь всякий человек обязывается носить однажды накинутую на себя ливрею бессменно и неотразимо. У нас все так заранее определено, так рассчитано, такой везде фатализм, что каждый член общества безошибочно знает, что думает в известную минуту его сосед… Вот я, например, наверно знаю, что Анфиса Ивановна – вот эта дама в полосатой шали, которую она в прошлом году устроила из старых панталон своего мужа, – совершенно уверена, что я в настоящую минуту добела перемываю с вами косточки наших ближних…
– Только уж не со мною, потому что я тут ни при чем…
– Ну, положим, хоть и ни при чем, но все-таки она вас уже считает моим соучастником… Посмотрите, какие умоляющие взоры она кидает на вас! так, кажется, и говорит: не верь ему, этому злому человеку, шаль моя воистину новая, взятая в презент… тьфу, бишь! купленная в магазине почетного гражданина Пазухина!
– Я думаю, что эти ближние не должны чувствовать к вам особенного сердечного влечения?
– Не скажу этого; они знают, что ругать их мое назначение, моя служба, так сказать… Конечно, иногда не обходится без того, чтоб посердиться, но мы ведь свои люди и действуем по пословице: "Милые дерутся – только тешатся". Я уверен, что если б я оставил свое ремесло, они перестали бы уважать меня; мало того, они бы соскучились! Иногда мне случается быть несколько времени в отсутствии по делам службы – не этой, а действительной службы, – так, поверите ли, многие даже плачут: скоро ли-то наш Иван Павлыч воротится? спрашивают.
– Однако ж, это незаметно, потому что вас, по-видимому, здесь обегают.
– Это только по-видимому, а в сущности, верьте мне, все сердца ко мне несутся… Они только опасаются моих разговоров с детьми, потому что дети – это такая неистощимая сокровищница для наблюдений за родителями, что человеку опытному и благонамеренному стоит только слегка запустить руку, чтоб вынуть оттуда целые пригоршни чистейшего золота!.. Иван Семеныч! Иван Семеныч! пожалуйте-ка сюда!
К нам подбежал мальчик лет пяти, весь завитой, в бархатной зеленой курточке и таковых же панталонцах.
– Рекомендую вам! Иван Семеныч Фурначев, сын статского советника Семена Семеныча Фурначева [60], который, двадцать лет живя с супругой, не имел детей, покуда наконец, шесть лет тому назад, не догадался съездить на нижегородскую ярмарку. По этому-то самому Иван Семеныч и слывет здесь больше под именем антихриста… А что, Иван Семеныч, подсмотрел ты сегодня после обеда, как папка деньги считает?
– Нельзя, – отвечал мальчик.
– Отчего же нельзя? я тебя учил ведь: спрятаться под кресло, которое в углу, и оттуда подсмотреть… Как вы осмелились меня ослушаться, милостивый государь?
– Нельзя; папка видел.
– Стало быть, ты спрятался?
– Спрятался.
– Стало быть, ты все-таки что-нибудь видел?
– Сначала папка вынул много бумаг и всё считал, потом вынул много денег – и всё считал!
– А потом, верно, и тебя увидел, да за уши из-под кресла и вытащил? Ну, теперь отвечай: какая на тебе рубашка?
– Батистовая.
– Хорошо. А какую рубашку носил твой папка в то время, когда к отческому дому гусей пригонял?
– Посконную.
– А откуда взял папка деньги, чтоб тебе батистовую рубашку сшить?
– Украл.
– Jean, пойдем со мной, – сказала госпожа Фурначева, подходя к нам, – он, верно, надоедает вам своими глупостями, господа?..
– Помилуйте, Настасья Ивановна, может ли такое прелестное дитя надоесть?.. Он так похож на Семена Семеныча!
– Скажите, однако ж, неужели у вас не найдется других занятий? – спросил я, когда от нас отошла госпожа Фурначева.
– А чем мои занятия худы? – спросил он в свою очередь, – напротив того, я полагаю, что они в высшей степени нравственны, потому что мои откровенные беседы с молодым поколением поселяют в нем отвращение к тем мерзостям, в которых закоренели их милые родители… Да позвольте полюбопытствовать, о каких это «других» занятиях вы говорите?
– Да вы где же нибудь и чему-нибудь да учились?
– Учился, это правда, то есть был в выучке. Но вот уже пять лет, как вышел из учения и поселился здесь. Поселился здесь я по многим причинам: во-первых, потому что желаю кушать, а в Петербурге или в Москве этого добра не найдешь сразу; во-вторых, у меня здесь родные, и следовательно, ими уж насижено место и для меня. В Петербурге и в Москве хорошо, но для тех, у кого есть бабушки и дедушки, да сверх того родовое или благоприобретенное. Но у меня ничего этого нет, и я еще очень живо помню, как в годы учения приходилось мне бегать по гостиному двору и из двух подовых пирогов, которые продаются на лотках официянтами в белых галстуках, составлять весь обед свой… Конечно, как воспоминание, это еще может иметь свою прелесть, но смею вас уверить, что в настоящее время я не имею ни малейшего желания, даже в течение одной минуты, быть впроголодь… И ведь какие это были подовые пироги, если б вы знали! честью вас заверяю, что они отзывались больше сапогами, нежели пирогами!
– Но разве и в провинции нельзя найти для себя более дельного занятия?
– На этот вопрос я отвечу вам немедленно, а покуда позвольте мне познакомить вас еще с одним милым молодым человеком… Николай Федорыч! пожалуйте-ка, милостивый государь, сюда!..
Николай Федорыч мальчик– лет семи и, в сущности, довольно похож на Ивана Семеныча, только одет попроще: без бархатов и батиста.
– Позвольте мне вас спросить, Николай Федорыч, какое самое золотое правило на свете?
– Не посещай воров, ибо сам в скором времени можешь сделаться таковым, – пролепетал скороговоркою мальчик.
– Отлично-с; вот вам за это конфетка. Этим мудрым изречением, почерпнутым из прописей, встретил меня Николай Федорыч однажды, когда я посетил его папашу, многоуважаемого и добрейшего Федора Николаича, – сказал Корепанов, обращаясь ко мне.
– Теперь я буду продолжать с вами прерванный разговор, – продолжал он, когда мальчик ушел, – вы начали, кажется, с вопроса, учился ли я чему-нибудь, и я отвечал вам, что, точно, был в выучке. Какая была тому причина – этого я вам растолковать не могу, но только ученье не впрок мне шло. Я, милостивый государь, человек не простой; я хочу, чтоб не я пришел к знанию, а оно меня нашло; я не люблю корпеть над книжкой и клевать по крупице, но не прочь был бы, если б нашелся человек, который бы знание влил мне в голову ковшом, и сделался бы я после того мудр, как Минерва… Все, что я в молодости моей от умных людей с кафедры слышал, все это только раззадорило меня или, лучше сказать, чувственно растревожило мои нервы… Потом, как я вам уже докладывал, оставил я храм наук и поселился, по необходимости, в Крутогорске… И вы не можете себе представить, в каком я был сначала здесь упоении! Молодой человек, кончивший курс наук, приехавший из Петербурга, бывавший, следовательно, и в аристократических салонах (ведь чем черт не шутит!), наглядевшийся на итальянскую оперу – этого слишком достаточно, чтобы произвести общий фурор. И бабье это действительно до такой степени на меня накинулось, что даже вспомнить тошно! И вот-с, сел я в эту милую колясочку и катаюсь в ней о сю пору… Что прежде знал, все позабыл, а снова приниматься за черепословие – головка болит.
Сказав это, он взглянул на меня как-то особенно выразительно, так что я мог ясно прочитать на лице его вопрос: "А что! верно, ты не ожидал встретить в глуши такого умного человека?"
– Знаете, – продолжал он, помолчав с минуту, – странная вещь! никто меня здесь не задевает, все меня ласкают, а между тем в сердце моем кипит какой-то страшный, неистощимый источник злобы против всех их! И совсем не потому, чтобы я считал их отвратительными или безнравственными – в таком случае я презирал бы их, и мне было бы легко и спокойно… Нет, я злобствую потому, что вижу на их лицах улыбку и веселие, потому что знаю, что в сердцах их царствует то довольство, то безмятежие, которых я, при всех своих благонамеренных и высоконравственных воззрениях, добиться никак не могу… Мне кажется, что самое это довольство есть доказательство, что жизнь их все-таки не прошла даром и что, напротив того, беснование и вечная мнительность, вроде моих, – признак натуры самой мелкой, самой ничтожной… вы видите, я не щажу себя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78
У княжны Анны Львовны был детский бал, в котором, однако ж, взрослые принимали гораздо большее участие, нежели дети. Последние были тут, очевидно, ради одного спектакля, который мог доставить вящее удовольствие взрослым. Тут находились дети всех возможных сортов и видов, начиная от чумазых и слюнявых и кончая так называемыми «душками», составляющими гордость и утеху родителей. Чумазые веселились довольно шумно, нередко даже дрались между собою; они долгое время сначала сидели около маменькиных юпок, не решаясь вступить на арену веселия, но, однажды решившись, откровенно приняли княжеский зал за скотный двор и предались всей необузданности своих побуждений; напротив того, «душки» вели себя смирно, грациозно расшаркивались сперва одною ножкой, потом другою, и даже весьма удовлетворительно лепетали французские фразы. На этом же бале встретился со мной незнакомый молодой человек (я в то время только что прибыл в Крутогорск), Иван Павлыч Корепанов, который держал себя как-то особняком от взрослых и преимущественно беседовал с молодым поколением. Он был высокого роста, носил очки и длинные волосы, которые у него кудрявились и доходили до плеч. Лицо у него было довольно странное; несмотря на то что его нельзя было назвать дурным, оно как-то напоминало об обезьяне, и вследствие того скорее отталкивало от себя, нежели привлекало. Впрочем, быть может, это казалось еще и потому, что все мускулы этого лица были до такой степени подвижны, что оно ни на секунду не оставалось в покойном состоянии. Я заметил, что сидевшие по стенам залы маменьки с беспокойством следили за Корепановым, как только он подходил к их детищам, и пользовались первым удобным случаем, чтобы оторвать последних от сообщества с человеком, которого они, по-видимому, считали опасным.
– Вы не знакомы с мсьё Корепановым? – спросила меня княжна, заметив, что я вглядываюсь в него, – хотите, я вас друг другу представлю?
Через минуту мы уже были знакомы и беседовали.
– Итак, вы тоже удостоились побывать в Крутогорске, – сказал он мне, – поживите, подивите у нас! Это, знаете, вас немножко расхолодит.
– А вы давно здесь?
– Обо мне говорить нечего: я человек отпетый!.. А вас вот жалко!
– Вы говорите о Крутогорске, точно это и бог знает какое страшилище!
– Страшилище не страшилище – нет у него достаточно данных, чтоб быть даже порядочным страшилищем, – а помойная таки яма порядочная!.. И какие зловонные испарения от нее поднимаются, если б вы знали?
– Чем же вы здесь занимаетесь?
– А у меня занятие очень странное… это даже, коли хотите, уж и не занятие, а почти официяльная должность: я крутогорский Мефистофель…
– Действительно, это странно.
– Вы удивляетесь, но это только теперь, покуда вы не обжились у нас… Поживите, и увидите, что здесь всякий человек обязывается носить однажды накинутую на себя ливрею бессменно и неотразимо. У нас все так заранее определено, так рассчитано, такой везде фатализм, что каждый член общества безошибочно знает, что думает в известную минуту его сосед… Вот я, например, наверно знаю, что Анфиса Ивановна – вот эта дама в полосатой шали, которую она в прошлом году устроила из старых панталон своего мужа, – совершенно уверена, что я в настоящую минуту добела перемываю с вами косточки наших ближних…
– Только уж не со мною, потому что я тут ни при чем…
– Ну, положим, хоть и ни при чем, но все-таки она вас уже считает моим соучастником… Посмотрите, какие умоляющие взоры она кидает на вас! так, кажется, и говорит: не верь ему, этому злому человеку, шаль моя воистину новая, взятая в презент… тьфу, бишь! купленная в магазине почетного гражданина Пазухина!
– Я думаю, что эти ближние не должны чувствовать к вам особенного сердечного влечения?
– Не скажу этого; они знают, что ругать их мое назначение, моя служба, так сказать… Конечно, иногда не обходится без того, чтоб посердиться, но мы ведь свои люди и действуем по пословице: "Милые дерутся – только тешатся". Я уверен, что если б я оставил свое ремесло, они перестали бы уважать меня; мало того, они бы соскучились! Иногда мне случается быть несколько времени в отсутствии по делам службы – не этой, а действительной службы, – так, поверите ли, многие даже плачут: скоро ли-то наш Иван Павлыч воротится? спрашивают.
– Однако ж, это незаметно, потому что вас, по-видимому, здесь обегают.
– Это только по-видимому, а в сущности, верьте мне, все сердца ко мне несутся… Они только опасаются моих разговоров с детьми, потому что дети – это такая неистощимая сокровищница для наблюдений за родителями, что человеку опытному и благонамеренному стоит только слегка запустить руку, чтоб вынуть оттуда целые пригоршни чистейшего золота!.. Иван Семеныч! Иван Семеныч! пожалуйте-ка сюда!
К нам подбежал мальчик лет пяти, весь завитой, в бархатной зеленой курточке и таковых же панталонцах.
– Рекомендую вам! Иван Семеныч Фурначев, сын статского советника Семена Семеныча Фурначева [60], который, двадцать лет живя с супругой, не имел детей, покуда наконец, шесть лет тому назад, не догадался съездить на нижегородскую ярмарку. По этому-то самому Иван Семеныч и слывет здесь больше под именем антихриста… А что, Иван Семеныч, подсмотрел ты сегодня после обеда, как папка деньги считает?
– Нельзя, – отвечал мальчик.
– Отчего же нельзя? я тебя учил ведь: спрятаться под кресло, которое в углу, и оттуда подсмотреть… Как вы осмелились меня ослушаться, милостивый государь?
– Нельзя; папка видел.
– Стало быть, ты спрятался?
– Спрятался.
– Стало быть, ты все-таки что-нибудь видел?
– Сначала папка вынул много бумаг и всё считал, потом вынул много денег – и всё считал!
– А потом, верно, и тебя увидел, да за уши из-под кресла и вытащил? Ну, теперь отвечай: какая на тебе рубашка?
– Батистовая.
– Хорошо. А какую рубашку носил твой папка в то время, когда к отческому дому гусей пригонял?
– Посконную.
– А откуда взял папка деньги, чтоб тебе батистовую рубашку сшить?
– Украл.
– Jean, пойдем со мной, – сказала госпожа Фурначева, подходя к нам, – он, верно, надоедает вам своими глупостями, господа?..
– Помилуйте, Настасья Ивановна, может ли такое прелестное дитя надоесть?.. Он так похож на Семена Семеныча!
– Скажите, однако ж, неужели у вас не найдется других занятий? – спросил я, когда от нас отошла госпожа Фурначева.
– А чем мои занятия худы? – спросил он в свою очередь, – напротив того, я полагаю, что они в высшей степени нравственны, потому что мои откровенные беседы с молодым поколением поселяют в нем отвращение к тем мерзостям, в которых закоренели их милые родители… Да позвольте полюбопытствовать, о каких это «других» занятиях вы говорите?
– Да вы где же нибудь и чему-нибудь да учились?
– Учился, это правда, то есть был в выучке. Но вот уже пять лет, как вышел из учения и поселился здесь. Поселился здесь я по многим причинам: во-первых, потому что желаю кушать, а в Петербурге или в Москве этого добра не найдешь сразу; во-вторых, у меня здесь родные, и следовательно, ими уж насижено место и для меня. В Петербурге и в Москве хорошо, но для тех, у кого есть бабушки и дедушки, да сверх того родовое или благоприобретенное. Но у меня ничего этого нет, и я еще очень живо помню, как в годы учения приходилось мне бегать по гостиному двору и из двух подовых пирогов, которые продаются на лотках официянтами в белых галстуках, составлять весь обед свой… Конечно, как воспоминание, это еще может иметь свою прелесть, но смею вас уверить, что в настоящее время я не имею ни малейшего желания, даже в течение одной минуты, быть впроголодь… И ведь какие это были подовые пироги, если б вы знали! честью вас заверяю, что они отзывались больше сапогами, нежели пирогами!
– Но разве и в провинции нельзя найти для себя более дельного занятия?
– На этот вопрос я отвечу вам немедленно, а покуда позвольте мне познакомить вас еще с одним милым молодым человеком… Николай Федорыч! пожалуйте-ка, милостивый государь, сюда!..
Николай Федорыч мальчик– лет семи и, в сущности, довольно похож на Ивана Семеныча, только одет попроще: без бархатов и батиста.
– Позвольте мне вас спросить, Николай Федорыч, какое самое золотое правило на свете?
– Не посещай воров, ибо сам в скором времени можешь сделаться таковым, – пролепетал скороговоркою мальчик.
– Отлично-с; вот вам за это конфетка. Этим мудрым изречением, почерпнутым из прописей, встретил меня Николай Федорыч однажды, когда я посетил его папашу, многоуважаемого и добрейшего Федора Николаича, – сказал Корепанов, обращаясь ко мне.
– Теперь я буду продолжать с вами прерванный разговор, – продолжал он, когда мальчик ушел, – вы начали, кажется, с вопроса, учился ли я чему-нибудь, и я отвечал вам, что, точно, был в выучке. Какая была тому причина – этого я вам растолковать не могу, но только ученье не впрок мне шло. Я, милостивый государь, человек не простой; я хочу, чтоб не я пришел к знанию, а оно меня нашло; я не люблю корпеть над книжкой и клевать по крупице, но не прочь был бы, если б нашелся человек, который бы знание влил мне в голову ковшом, и сделался бы я после того мудр, как Минерва… Все, что я в молодости моей от умных людей с кафедры слышал, все это только раззадорило меня или, лучше сказать, чувственно растревожило мои нервы… Потом, как я вам уже докладывал, оставил я храм наук и поселился, по необходимости, в Крутогорске… И вы не можете себе представить, в каком я был сначала здесь упоении! Молодой человек, кончивший курс наук, приехавший из Петербурга, бывавший, следовательно, и в аристократических салонах (ведь чем черт не шутит!), наглядевшийся на итальянскую оперу – этого слишком достаточно, чтобы произвести общий фурор. И бабье это действительно до такой степени на меня накинулось, что даже вспомнить тошно! И вот-с, сел я в эту милую колясочку и катаюсь в ней о сю пору… Что прежде знал, все позабыл, а снова приниматься за черепословие – головка болит.
Сказав это, он взглянул на меня как-то особенно выразительно, так что я мог ясно прочитать на лице его вопрос: "А что! верно, ты не ожидал встретить в глуши такого умного человека?"
– Знаете, – продолжал он, помолчав с минуту, – странная вещь! никто меня здесь не задевает, все меня ласкают, а между тем в сердце моем кипит какой-то страшный, неистощимый источник злобы против всех их! И совсем не потому, чтобы я считал их отвратительными или безнравственными – в таком случае я презирал бы их, и мне было бы легко и спокойно… Нет, я злобствую потому, что вижу на их лицах улыбку и веселие, потому что знаю, что в сердцах их царствует то довольство, то безмятежие, которых я, при всех своих благонамеренных и высоконравственных воззрениях, добиться никак не могу… Мне кажется, что самое это довольство есть доказательство, что жизнь их все-таки не прошла даром и что, напротив того, беснование и вечная мнительность, вроде моих, – признак натуры самой мелкой, самой ничтожной… вы видите, я не щажу себя!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78