Во всяком случае, ему предстояло пережить редкий для него Achphenomenon – открытие того, что его вуайеризм был предопределен увиденными событиями, а не собственным осознанным выбором или психической предрасположенностью и потребностью.
Больше сражений они не видели. Время от времени вдалеке можно было заметить конный отряд, мчавшийся через плато, вздымая облачка пыли; иногда со стороны Карасских гор доносились звуки разрывов. А однажды ночью они услышали, как заблудившийся в темноте бондель, упав в ров, выкрикивал имя Абрахама Морриса. В последние недели пребывания Мондаугена в усадьбе гости не покидали дома и спали не больше трех-четырех часов в сутки. По меньшей мере треть из них слегла от разных болезней, несколько человек, не считая бонделей Фоппля, умерли. Некоторые стали развлекаться тем, что навещали кого-нибудь из больных посреди ночи, поили его вином и старались вызвать у него сексуальное возбуждение.
Мондауген оставался в своей башенке, продолжая усердно заниматься расшифровкой кода, и иногда выходил на крышу, где, стоя в одиночестве, размышлял о том, суждено ли ему избавиться от тяготевшего над ним со времен мюнхенского карнавала проклятия – каждый раз попадать в атмосферу упадка, в каком бы экзотичном краю он ни оказывался, на севере или на юге. В какой-то момент он понял, что причиной тому был не только Мюнхен, и даже не экономическая депрессия. Причина была в депрессии духа, которая непременно поразит Европу, как поразила она этот дом.
Как-то ночью его разбудил взъерошенный Вайсман, который едва мог стоять на ногах от обуявшего его возбуждения.
– Смотри, смотри, – выкрикивал он, размахивая листком бумаги перед сонно мигающим Мондаугеном. На листе Мондауген прочитал: DIGEWOELDTIMSTEA-LALENSWTASNDEURFUALRLIKST.
– Ну и что, – зевнул он.
– Это и есть шифр. Я его разгадал. Смотри: если убрать каждую третью букву, получится: GODMEANTNUURK . Переставив эти буквы, получаем твое имя: Kurt Mondaugen.
– Черт побери, – прорычал Мондауген, – кто вам, в таком случае, позволил читать мою почту?
– И теперь, – продолжил Вайсман, – оставшийся текст выглядит вот так: DIEWELTISTALLESWASDERFALLIST.
– «Мир есть все, что происходит» , – прочитал Мондауген. – Я где-то уже слышал это выражение. – На лице его расплылась улыбка. – Как вам не стыдно служить в армии, Вайсман. Это не ваше призвание, и вам лучше уйти в отставку. Из вас получится отличный инженер, жулик вы этакий.
– Черта с два, – обиженно огрызнулся Вайсман.
Спустя какое-то время Мондаугену стало невыносимо тошно сидеть в башенке, и он, выбравшись через окно на крышу, отправился бродить по чердакам, коридорам и лесенкам виллы. Так он шлялся, пока не зашла луна. Рано утром, когда небо над Калахари только-только озарилось предрассветным перламутром, он обогнул какую-то кирпичную стену и очутился в маленьком садике, где рос хмель. Там, привязанный за запястья к натянутым веревкам, висел еще один бондель (вероятно, последний у Фоппля); его ноги болтались над молодыми побегами хмеля, пораженными молочной росой. Вокруг подвешенного тела скакал старый Годольфин, который легенько стегал негра шамбоком по ягодицам. Рядом стояла Вера Меровинг, которая, судя по всему, поменялась одеждой с Годольфином. Выстукивая ритм шамбоком, Годольфин дрожащим голосом запел припев «Тем летом у теплого моря».
На сей раз Мондауген сразу ретировался, решив раз и навсегда покончить с подглядыванием и подслушиванием. Вернувшись к себе в башенку, он собрал свои записи, осциллограммы и засунул их вместе с одеждой и туалетными принадлежностями в небольшой рюкзак. Спустился по лестнице вниз и выбрался наружу через высокое двустворчатое окно; затем разыскал за домом длинную доску и поволок ее ко рву. Фоппль и его гости каким-то образом прознали о намерении Мондаугена. Они наблюдали за ним из окон, с балконов и с крыши, а некоторые вышли на веранду. Сопя от напряжения, Мондаутен перекинул доску через узкий участок рва. Он уже сделал несколько осторожных шагов по доске, стараясь не глядеть на крошечный ручеек, журчавший на глубине двухсот футов, и в этот момент аккордеонист заиграл печальное медленное танго, зазвучавшее словно сигнал к высадке на берег. Вскоре танго сменилось прощальной песней, которую с воодушевлением подхватили все обитатели дома:
Что ж покидаешь наш праздник так рано,
В самый разгар торжества?
Или веселье тебе не по нраву пришлось?
Или свиданье с любимою вдруг сорвалось?
Слушай,
Разве прекрасней ты где-нибудь музыку сыщешь?
Разве вино и красавиц найдешь ты таких?
Если есть лучше места в Юго-Западном крае,
Тут же придем мы, лишь дай знать о них,
(Сразу, как здесь пир закончим),
Тут же придем мы, лишь дай знать о них.
Мондауген перебрался на противоположную сторону, пристроил поудобнее рюкзак и побрел к маячившим вдали деревьям. Пройдя пару сотен ярдов, он все-таки решил оглянуться. Они все еще следили за ним, а их едва слышное пение слилось с тишиной над поросшей кустами равниной. Утреннее солнце выбелило их лица, как те карнавальные физиономии, что он видел когда-то в месте ином. Они взирали на него через ров, равнодушные и лишенные человечности, будто лики последних богов на земле.
Мили через две, на развилке дорог, ему встретился бондель верхом на ослике. У бонделя не было правой руки. «Все кончено, – сказал он. – Много бондель убит, бааса убит, ван Вийк убит. Моя жена, моя дети – все убит». Он разрешил Мондаугену сесть позади него на ослика. Мондауген понятия не имел, куда они едут. Солнце поднялось, и он то и дело задремывал, прижимаясь щекой к иссеченной спине бонделя. Похоже, они втроем были единственными живыми существами на желтой дороге, которая, как он знал, рано или поздно должна привести к побережью Атлантики. Солнце было огромным, плато широченным, и Мондауген чувствовал себя крошечным и потерянным среди серовато-коричневой пустоши. В какой-то момент, покачиваясь на ослике, бондель запел слабым голосом, который не долетал даже до придорожных кустов. Он пел на готтентотском диалекте, и Мондауген не понимал ни слова.
Глава десятая,
в которой разные группы молодых людей сходятся вместе
I
МакКлинтик Сфера стоял возле фортепиано и смотрел в никуда, пока трубач его группы играл соло. МакКлинтик слушал музыку вполуха (время от времени трогая клавиши альт-саксофона, словно применяя своего рода симпатическую магию, дабы заставить естественно звучащую трубу выразить иную и, по мнению Сферы, лучшую идею) и лишь изредка поглядывал на посетителей за столиками.
Это был последний номер, а неделя для Сферы выдалась неудачной. В колледжах начались каникулы, и бар был заполнен в основном любителями поболтать. В перерывах между композициями они то и дело приглашали его к столику и спрашивали, что он думает о других альт-саксофонистах. Некоторые просто хотели пройти через навязшую в зубах рутину северного либерализма: глядите на меня, я могу сидеть с кем угодно. Кроме того, они могли сказать: «Эй, старик, изобрази „Ночной экспресс“ ». Да, бвана. Угу, босс. Твоя старый черножопый Дядя МакКлинтик лабает самый-распросамый «Ночной экспресс» в усем мире. А закончив лабать, моя возьмет свой старый альт и засандалит его тебе в белую лигоплющовую жопу.
Трубач показал, что пора заканчивать: за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они подхватили концовку вместе с барабанщиком, в унисон сыграли главную тему и ушли со сцены.
Снаружи, словно в очередь за бесплатным супом выстроились всякие бродяги. Весна наполнила Нью-Йорк теплом и сладострастием. Сфера отыскал на стоянке свой «триумф», забрался в него и поехал домой. Ему требовался отдых.
Через полчаса он уже был в Гарлеме, в славном доходном (и в некотором смысле публичном) доме, которым управляла некая Матильда Уинтроп, маленькая и ссохшаяся, похожая на любую чопорную пожилую леди, вечерами прогуливающуюся аккуратными шажками по улице и заглядывающую на рынок в поисках зелени или селезенки.
– Она наверху, – сказала Матильда с дежурной улыбкой, предназначенной в числе прочих и музыкантам с прическами под белых, которые разъезжают на спортивных машинах и зарабатывают много денег. Сфера для виду поборолся с ней пару минут. Рефлексы у нее оказались лучше, чем у него.
Девчонка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил плащ на кресло. Она подвинулась, освобождая для МакКлинтика место на кровати, загнула утолок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей о прошедшей неделе, о денежных мальчикам, которые платили, чтобы он им подыгрывал; о богатых, осторожных и сдержанных музыкантах из больших оркестров, а также о тех, кто не мог позволить себе потратить доллар на пиво в барс «Нота V», но при этом не понимал или не желал понять, что место, на которое он претендует, уже занято богатенькими мальчиками и другими музыкантам л. Он говорил, уткнувшись лицом в полушку, г; сна растирала ему спину удивительно нежными пальчиками. Она сообщила, что ее зовут Руби, но МакКлинтик ей не поверил. Далее последовало:
– Понимаешь, о чем я пытаюсь рассказать?
– Язык саксофона я не понимаю, – честно призналась она. – Девушки вообще этого не понимают. Они только чувствуют. Я чувствую то, что ты играешь, как чувствую то, что тебе нужно, когда ты в меня входишь. Может, это одно и то же. Я не знаю, МакКлинтик. Мне с тобой хорошо. Ты это хотел услышать?
– Извини, – сказал Сфера. – Это неплохой способ расслабиться, – помолчав, добавил он.
– Останешься на ночь?
– Конечно.
В мастерской Слэб и Эстер, стесняясь друг друга, стояли перед мольбертом и разглядывали «Датский сыр N° 35». С недавних пор Слэб был одержим датскими сырами. Раньше он неистово малевал разнообразные кондитерские изделия во всех мыслимых стилях, под тем или иным освещением и в различных декорациях. Теперь по всей комнате были разбросаны кубистские, фовистские и сюрреалистические датские сыры.
– Моне в годы кризиса сидел у себя дома в Гиверни и рисовал водяные лилии в пруду, – раздумчиво говорил Слэб. – Сплошные водяные лилии всех видов. Он любил водяные лилии. У меня сейчас тоже годы кризиса. Я люблю датские сыры. Я и припомнить не могу, сколько раз они возвращали меня к жизни. Так почему бы и нет?
Главный предмет композиции «Датский сыр № 35» занимал скромное место слева в нижней части картины и был изображен надетым на одну из металлических опор телефонной будки. Фоном служила пустая, стремительно уходящая в перспективу улочка, где на среднем плане стояло единственное дерево, а в его ветвях сидела пестрая птичка, тщательно выписанная мелкими яркими точечными мазками.
– Это, – объяснил Слэб, отвечая на вопрос Эстер, – мой протест против Кататонического Экспрессионизма: универсальный символ, которым я решил заменить
Крест западной цивилизации. Куропатка на грушевом дереве. Помнишь старую шуточную рождественскую песню? «Куропатка и грушевое дерево» . Вся прелесть в том, что живое существо работает как механизм. Куропатка жрет груши и своим дерьмом удобряет почву, на которой дерево растет все выше, поднимая птицу вверх и в то же время обеспечивая себе постоянный приток питательных веществ. Вечный двигатель просто, если бы не одна загвоздка. – Он указал на горгулью с острыми клыками в верхней части картины. Самый здоровый клык находился на воображаемой линии, идущей параллельно оси дерева и проходящей через голову куропатки. – С тем же успехом это мог быть низко летящий аэроплан или высоковольтная линия электропередач, – заметил Слэб. – В общем, в один прекрасный день птичка окажется в зубах горгульи, так же как бедный датский сыр оказался на этой телефонной опоре.
– Почему она не улетает? – спросила Эстер.
– Она слишком глупа. Когда-то она умела летать, но разучилась.
– Я усматриваю в этом аллегорию, – сказала Эстер.
– Нет, – возразил Слэб. – В интеллектуальном плане эта картинка не сложнее воскресных кроссвордов в «Тайме». Дешевка. Не стоит твоего внимания.
Эстер двинулась к постели.
– Нет! – выкрикнул Слэб.
– Слэб, мне так скверно. Мне больно, физически больно вот здесь, – она прижала руки к низу живота.
– Ничего не могу поделать, – заявил Слэб. – Не знаю, что там Шенмэйкер из тебя вырезал.
– Но я же твой друг, да?
– Нет, – отрезал Слэб.
– Что мне сделать, чтобы доказать тебе…
– Уйти, – сказал Слэб. – Вот что ты можешь сделать. И дать мне поспать. В моей целомудренной походной армейской кроватке. Одному. – Он забрался в кровать и лег лицом вниз. Вскоре Эстер ушла, забыв закрыть дверь. Когда ее отвергали, она дверью не хлопала. Не тот тип.
Руни и Рэйчел сидели в баре небольшой забегаловки на Второй авеню. Рядом в углу ирландец и венгр играли в боулинг и дико орали друг на друга.
– Куда она уходит по ночам? – волновался Руни.
– Паола – девушка со странностями, – отвечала Рэйчел. – Через некоторое время ты научишься не задавать вопросов, на которые она не желает отвечать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86
Больше сражений они не видели. Время от времени вдалеке можно было заметить конный отряд, мчавшийся через плато, вздымая облачка пыли; иногда со стороны Карасских гор доносились звуки разрывов. А однажды ночью они услышали, как заблудившийся в темноте бондель, упав в ров, выкрикивал имя Абрахама Морриса. В последние недели пребывания Мондаугена в усадьбе гости не покидали дома и спали не больше трех-четырех часов в сутки. По меньшей мере треть из них слегла от разных болезней, несколько человек, не считая бонделей Фоппля, умерли. Некоторые стали развлекаться тем, что навещали кого-нибудь из больных посреди ночи, поили его вином и старались вызвать у него сексуальное возбуждение.
Мондауген оставался в своей башенке, продолжая усердно заниматься расшифровкой кода, и иногда выходил на крышу, где, стоя в одиночестве, размышлял о том, суждено ли ему избавиться от тяготевшего над ним со времен мюнхенского карнавала проклятия – каждый раз попадать в атмосферу упадка, в каком бы экзотичном краю он ни оказывался, на севере или на юге. В какой-то момент он понял, что причиной тому был не только Мюнхен, и даже не экономическая депрессия. Причина была в депрессии духа, которая непременно поразит Европу, как поразила она этот дом.
Как-то ночью его разбудил взъерошенный Вайсман, который едва мог стоять на ногах от обуявшего его возбуждения.
– Смотри, смотри, – выкрикивал он, размахивая листком бумаги перед сонно мигающим Мондаугеном. На листе Мондауген прочитал: DIGEWOELDTIMSTEA-LALENSWTASNDEURFUALRLIKST.
– Ну и что, – зевнул он.
– Это и есть шифр. Я его разгадал. Смотри: если убрать каждую третью букву, получится: GODMEANTNUURK . Переставив эти буквы, получаем твое имя: Kurt Mondaugen.
– Черт побери, – прорычал Мондауген, – кто вам, в таком случае, позволил читать мою почту?
– И теперь, – продолжил Вайсман, – оставшийся текст выглядит вот так: DIEWELTISTALLESWASDERFALLIST.
– «Мир есть все, что происходит» , – прочитал Мондауген. – Я где-то уже слышал это выражение. – На лице его расплылась улыбка. – Как вам не стыдно служить в армии, Вайсман. Это не ваше призвание, и вам лучше уйти в отставку. Из вас получится отличный инженер, жулик вы этакий.
– Черта с два, – обиженно огрызнулся Вайсман.
Спустя какое-то время Мондаугену стало невыносимо тошно сидеть в башенке, и он, выбравшись через окно на крышу, отправился бродить по чердакам, коридорам и лесенкам виллы. Так он шлялся, пока не зашла луна. Рано утром, когда небо над Калахари только-только озарилось предрассветным перламутром, он обогнул какую-то кирпичную стену и очутился в маленьком садике, где рос хмель. Там, привязанный за запястья к натянутым веревкам, висел еще один бондель (вероятно, последний у Фоппля); его ноги болтались над молодыми побегами хмеля, пораженными молочной росой. Вокруг подвешенного тела скакал старый Годольфин, который легенько стегал негра шамбоком по ягодицам. Рядом стояла Вера Меровинг, которая, судя по всему, поменялась одеждой с Годольфином. Выстукивая ритм шамбоком, Годольфин дрожащим голосом запел припев «Тем летом у теплого моря».
На сей раз Мондауген сразу ретировался, решив раз и навсегда покончить с подглядыванием и подслушиванием. Вернувшись к себе в башенку, он собрал свои записи, осциллограммы и засунул их вместе с одеждой и туалетными принадлежностями в небольшой рюкзак. Спустился по лестнице вниз и выбрался наружу через высокое двустворчатое окно; затем разыскал за домом длинную доску и поволок ее ко рву. Фоппль и его гости каким-то образом прознали о намерении Мондаугена. Они наблюдали за ним из окон, с балконов и с крыши, а некоторые вышли на веранду. Сопя от напряжения, Мондаутен перекинул доску через узкий участок рва. Он уже сделал несколько осторожных шагов по доске, стараясь не глядеть на крошечный ручеек, журчавший на глубине двухсот футов, и в этот момент аккордеонист заиграл печальное медленное танго, зазвучавшее словно сигнал к высадке на берег. Вскоре танго сменилось прощальной песней, которую с воодушевлением подхватили все обитатели дома:
Что ж покидаешь наш праздник так рано,
В самый разгар торжества?
Или веселье тебе не по нраву пришлось?
Или свиданье с любимою вдруг сорвалось?
Слушай,
Разве прекрасней ты где-нибудь музыку сыщешь?
Разве вино и красавиц найдешь ты таких?
Если есть лучше места в Юго-Западном крае,
Тут же придем мы, лишь дай знать о них,
(Сразу, как здесь пир закончим),
Тут же придем мы, лишь дай знать о них.
Мондауген перебрался на противоположную сторону, пристроил поудобнее рюкзак и побрел к маячившим вдали деревьям. Пройдя пару сотен ярдов, он все-таки решил оглянуться. Они все еще следили за ним, а их едва слышное пение слилось с тишиной над поросшей кустами равниной. Утреннее солнце выбелило их лица, как те карнавальные физиономии, что он видел когда-то в месте ином. Они взирали на него через ров, равнодушные и лишенные человечности, будто лики последних богов на земле.
Мили через две, на развилке дорог, ему встретился бондель верхом на ослике. У бонделя не было правой руки. «Все кончено, – сказал он. – Много бондель убит, бааса убит, ван Вийк убит. Моя жена, моя дети – все убит». Он разрешил Мондаугену сесть позади него на ослика. Мондауген понятия не имел, куда они едут. Солнце поднялось, и он то и дело задремывал, прижимаясь щекой к иссеченной спине бонделя. Похоже, они втроем были единственными живыми существами на желтой дороге, которая, как он знал, рано или поздно должна привести к побережью Атлантики. Солнце было огромным, плато широченным, и Мондауген чувствовал себя крошечным и потерянным среди серовато-коричневой пустоши. В какой-то момент, покачиваясь на ослике, бондель запел слабым голосом, который не долетал даже до придорожных кустов. Он пел на готтентотском диалекте, и Мондауген не понимал ни слова.
Глава десятая,
в которой разные группы молодых людей сходятся вместе
I
МакКлинтик Сфера стоял возле фортепиано и смотрел в никуда, пока трубач его группы играл соло. МакКлинтик слушал музыку вполуха (время от времени трогая клавиши альт-саксофона, словно применяя своего рода симпатическую магию, дабы заставить естественно звучащую трубу выразить иную и, по мнению Сферы, лучшую идею) и лишь изредка поглядывал на посетителей за столиками.
Это был последний номер, а неделя для Сферы выдалась неудачной. В колледжах начались каникулы, и бар был заполнен в основном любителями поболтать. В перерывах между композициями они то и дело приглашали его к столику и спрашивали, что он думает о других альт-саксофонистах. Некоторые просто хотели пройти через навязшую в зубах рутину северного либерализма: глядите на меня, я могу сидеть с кем угодно. Кроме того, они могли сказать: «Эй, старик, изобрази „Ночной экспресс“ ». Да, бвана. Угу, босс. Твоя старый черножопый Дядя МакКлинтик лабает самый-распросамый «Ночной экспресс» в усем мире. А закончив лабать, моя возьмет свой старый альт и засандалит его тебе в белую лигоплющовую жопу.
Трубач показал, что пора заканчивать: за эту неделю он устал не меньше Сферы. Они подхватили концовку вместе с барабанщиком, в унисон сыграли главную тему и ушли со сцены.
Снаружи, словно в очередь за бесплатным супом выстроились всякие бродяги. Весна наполнила Нью-Йорк теплом и сладострастием. Сфера отыскал на стоянке свой «триумф», забрался в него и поехал домой. Ему требовался отдых.
Через полчаса он уже был в Гарлеме, в славном доходном (и в некотором смысле публичном) доме, которым управляла некая Матильда Уинтроп, маленькая и ссохшаяся, похожая на любую чопорную пожилую леди, вечерами прогуливающуюся аккуратными шажками по улице и заглядывающую на рынок в поисках зелени или селезенки.
– Она наверху, – сказала Матильда с дежурной улыбкой, предназначенной в числе прочих и музыкантам с прическами под белых, которые разъезжают на спортивных машинах и зарабатывают много денег. Сфера для виду поборолся с ней пару минут. Рефлексы у нее оказались лучше, чем у него.
Девчонка сидела на кровати, курила и читала вестерн. Сфера бросил плащ на кресло. Она подвинулась, освобождая для МакКлинтика место на кровати, загнула утолок страницы и положила книгу на пол. Вскоре он уже рассказывал ей о прошедшей неделе, о денежных мальчикам, которые платили, чтобы он им подыгрывал; о богатых, осторожных и сдержанных музыкантах из больших оркестров, а также о тех, кто не мог позволить себе потратить доллар на пиво в барс «Нота V», но при этом не понимал или не желал понять, что место, на которое он претендует, уже занято богатенькими мальчиками и другими музыкантам л. Он говорил, уткнувшись лицом в полушку, г; сна растирала ему спину удивительно нежными пальчиками. Она сообщила, что ее зовут Руби, но МакКлинтик ей не поверил. Далее последовало:
– Понимаешь, о чем я пытаюсь рассказать?
– Язык саксофона я не понимаю, – честно призналась она. – Девушки вообще этого не понимают. Они только чувствуют. Я чувствую то, что ты играешь, как чувствую то, что тебе нужно, когда ты в меня входишь. Может, это одно и то же. Я не знаю, МакКлинтик. Мне с тобой хорошо. Ты это хотел услышать?
– Извини, – сказал Сфера. – Это неплохой способ расслабиться, – помолчав, добавил он.
– Останешься на ночь?
– Конечно.
В мастерской Слэб и Эстер, стесняясь друг друга, стояли перед мольбертом и разглядывали «Датский сыр N° 35». С недавних пор Слэб был одержим датскими сырами. Раньше он неистово малевал разнообразные кондитерские изделия во всех мыслимых стилях, под тем или иным освещением и в различных декорациях. Теперь по всей комнате были разбросаны кубистские, фовистские и сюрреалистические датские сыры.
– Моне в годы кризиса сидел у себя дома в Гиверни и рисовал водяные лилии в пруду, – раздумчиво говорил Слэб. – Сплошные водяные лилии всех видов. Он любил водяные лилии. У меня сейчас тоже годы кризиса. Я люблю датские сыры. Я и припомнить не могу, сколько раз они возвращали меня к жизни. Так почему бы и нет?
Главный предмет композиции «Датский сыр № 35» занимал скромное место слева в нижней части картины и был изображен надетым на одну из металлических опор телефонной будки. Фоном служила пустая, стремительно уходящая в перспективу улочка, где на среднем плане стояло единственное дерево, а в его ветвях сидела пестрая птичка, тщательно выписанная мелкими яркими точечными мазками.
– Это, – объяснил Слэб, отвечая на вопрос Эстер, – мой протест против Кататонического Экспрессионизма: универсальный символ, которым я решил заменить
Крест западной цивилизации. Куропатка на грушевом дереве. Помнишь старую шуточную рождественскую песню? «Куропатка и грушевое дерево» . Вся прелесть в том, что живое существо работает как механизм. Куропатка жрет груши и своим дерьмом удобряет почву, на которой дерево растет все выше, поднимая птицу вверх и в то же время обеспечивая себе постоянный приток питательных веществ. Вечный двигатель просто, если бы не одна загвоздка. – Он указал на горгулью с острыми клыками в верхней части картины. Самый здоровый клык находился на воображаемой линии, идущей параллельно оси дерева и проходящей через голову куропатки. – С тем же успехом это мог быть низко летящий аэроплан или высоковольтная линия электропередач, – заметил Слэб. – В общем, в один прекрасный день птичка окажется в зубах горгульи, так же как бедный датский сыр оказался на этой телефонной опоре.
– Почему она не улетает? – спросила Эстер.
– Она слишком глупа. Когда-то она умела летать, но разучилась.
– Я усматриваю в этом аллегорию, – сказала Эстер.
– Нет, – возразил Слэб. – В интеллектуальном плане эта картинка не сложнее воскресных кроссвордов в «Тайме». Дешевка. Не стоит твоего внимания.
Эстер двинулась к постели.
– Нет! – выкрикнул Слэб.
– Слэб, мне так скверно. Мне больно, физически больно вот здесь, – она прижала руки к низу живота.
– Ничего не могу поделать, – заявил Слэб. – Не знаю, что там Шенмэйкер из тебя вырезал.
– Но я же твой друг, да?
– Нет, – отрезал Слэб.
– Что мне сделать, чтобы доказать тебе…
– Уйти, – сказал Слэб. – Вот что ты можешь сделать. И дать мне поспать. В моей целомудренной походной армейской кроватке. Одному. – Он забрался в кровать и лег лицом вниз. Вскоре Эстер ушла, забыв закрыть дверь. Когда ее отвергали, она дверью не хлопала. Не тот тип.
Руни и Рэйчел сидели в баре небольшой забегаловки на Второй авеню. Рядом в углу ирландец и венгр играли в боулинг и дико орали друг на друга.
– Куда она уходит по ночам? – волновался Руни.
– Паола – девушка со странностями, – отвечала Рэйчел. – Через некоторое время ты научишься не задавать вопросов, на которые она не желает отвечать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86