— Моя работа!
Наверное, когда мать привезла мне из Италии бескозырку с помпоном, какую носят итальянские моряки, я с тем же деланым равнодушием говорил друзьям во дворе: «Да так… Мать привезла. Из Италии».
Решив, что наступил подходящий момент, я задал волновавший меня вопрос:
— Простите… хм… гвардеец, а что случилось? Почему меня… хм… вызвали?
Это самое «вызвали» прозвучало так нелепо кстати, что я не удержался и поморщился. А ну как Вацлавски нашел себе другого, более интересного партнера по чаепитию и поглощению карамели?
— Узнаете на месте, — резко сменив тон, ответил гвардеец, и теперь уж точно не ветер выбил мерзкие хладные капельки пота у меня между лопаток. Я тут же дал себе слово ни о чем и никогда не спрашивать этих людей.
Стараясь не отставать от широко шагающего гвардейца, я тем не менее не упускал возможности оглядеться. Сверху картина была мало похожа на что-то реальное, скорее уж на теоретическую схему спорадической обороны засевшего в башне гарнизона. Игрушечные солдатики, игрушечные фортификации, и только башня — реальная. Иногда приходилось прикладывать определенные усилия, чтоб заставить себя осознать — это не схема, не теоретическая выкладка, это то, что имеет место быть в действительности, чего бы оно ни напоминало при взгляде из архивных окон.
Пространство вокруг башни представляло собой одну огромную баррикаду из наваленных бетонных плит, шлакоблоков и канатных катушек, что прикатили ополченцы со стройки поблизости. Также в баррикаду были странным образом вплетены остовы легковых машин, среди которых я обнаружил нечто похожее на мой древний «Фольксваген жук», впрочем, весьма искореженное и местами сильно оплавленное. Никаких чувств в связи с этим я не испытал, поскольку данный автомобиль был древним уже тогда, когда я его покупал. Подозреваю, что он был таковым уже в день выпуска. Хорошая машина, но потерю ее я не переживал. Трудно было даже предполагать, понадобится ли мне когда-нибудь машина, а в таком виде, являясь частью баррикады, она не могла понадобиться однозначно. И единственное, о чем я жалел в связи с увиденным, это об оставленной в бардачке книге — сборнике стихов Элюара.
Между баррикадой и непосредственно башней было оставлено кольцо шириной не более пятнадцати метров. Здесь горело несколько небольших костерков, вокруг которых устроились люди в мешковатой военной форме. Они о чем-то вполголоса переговаривались, курили в кулак и оглядывались сквозь искажающие глаза стекла очков. В отличие от них тигровые гвардейцы у костров не сидели, на ополченцев поглядывали с легко заметным презрением и в большинстве своем находились на баррикаде или же под ней. Последние — все поголовно — занимались чисткой оружия.
Мой провожатый уверенно шагал по этому кольцу, протискивался между уступающими ему место ополченцами и в конце концов, ни разу не оглянувшись, прошел к служебному входу, откуда вел длинный и гулкий коридор в сердце башни, в котором были лишь несколько дверей, ведущих в бывшие помещения технических служб. За всю мою карьеру в архиве я лишь однажды побывал здесь, да и то сразу после окончания института. Однако после известного пожара, когда верхняя часть башни, составлявшая практически треть ее длинны, рухнула внутрь средней и нижней части, была проведена частичная реконструкция и частичная перестройка башни. Именно тогда появился цельный литой стержень диаметром полтора с небольшим метра, который прошивал башню от самого верха до глубины в двести тридцать четыре метра (значительно ниже фундамента), где упирался в сложную систему резервуаров, наполненных ртутью и предназначенных для поддержания равновесия всей этой монументальной конструкции. Таким образом, даже в случае сильнейшего взрыва на уровне фундамента башня должна была устоять за счет стержня. Это было самым фундаментальным изменением конструкции башни, но кроме этого, была и масса мелких изменений. Так, технические помещения стали «бывшими техническими помещениями». Почему это произошло и где теперь располагались действующие технические помещения, я за ненадобностью не узнавал и не интересовался. Что касается событий после начала бунта, то насколько мне известно, именно там оборудовал себе штаб-квартиру капитан Вацлавски.
Мы шли вокруг башни, и гвардейцы скользили по мне равнодушными взглядами, иногда разбавленными толикой презрения. Ополченцы, напротив, приветливо кивали. Я обратил внимание, что даже сейчас, несмотря на теплую погоду, почти все они были одеты в шинели. А солнце тем временем светило как-то отчаянно не по-летнему, словно в последний раз, ослепительно и в то же время мягко — как будто бежевым бархатом роняло свет на этот город. Ветер, от которого моя кожа успела отвыкнуть, приятно холодил лицо'и тормошил мои значительно поредевшие за последние несколько лет волосы. И впервые за то время, как я оказался добровольным затворником в помещении архива (ведь никто не мешал мне покидать помещение), задышалось в полную грудь. Впрочем, я едва ли успел этим насладиться.
…Гвардеец распахнул передо мной дверь и кивком предложил войти. Я, разумеется, подчинился, хотя ощущение было такое, будто меня препровождают в камеру. И я с трудом подавил желание оглянуться, когда оглушительно хлопнула дверь за спиной. Сразу стало сумрачно, несмотря на многочисленные лампы дневного света, неровным пунктиром половинившие потолок коридора. К тому же воздух здесь был неприятно холодный и влажный, отчего уже через мгновение стало казаться, что тело облепила тонкая пленка.
— Вперед, — тихо скомандовал гвардеец, но даже эта тихая команда отрикошетила внезапным гулким эхом между стенами. Лишь сделав шаг вперед, я осознал, что невольно сложил руки за спиной.
— Позвольте, — проговорил я, намереваясь добавить что-то типа «по какому праву вы позволяете себе» и прочие глупости, необходимые разве что для сохранения некоего самоуважения, но совершенно не действующие на того, кому предназначаются. Вот и теперь, стоило мне приостановиться и добавить в голос строптивости, как несильный, но довольно резкий толчок в плечо едва не сбил меня с ног.
— Вперед, — с той же интонацией проговорил гвардеец.
И я пошел вперед.
Пожалуй, следовало бы написать так: и я пошел вперед, сломленный и мгновенно смирившийся с ситуацией. Не собирающийся добавлять к произнесенному «позвольте» ни слова. Это правда, хотя в тот момент я не пытался анализировать и уж тем более формулировать то тоскливое отчаяние, с которым вновь двинулся по коридору. Единственное, что я четко осознавал, это ответ на так и не заданный вслух вопрос: «По какому праву?»
По самому древнему праву, что позволяло совершать все великие и малые деяния человека, которое по-прежнему, через века цивилизации, интеллектуального и культурного развития, горького и славного опыта, остается единственным действительным правом определенных людей. Право Сильного перед Бесправием Слабого. Jedem das Seine…
Лишь коридор показался мне длиннее, чем тогда, когда я побывал тут в первый и последний раз. А впрочем, возможно, это тоже было следствием реконструкции…
Он был странным, этот коридор. Он был странным еще в те времена, когда мне довелось в нем побывать. Из его стен тогда торчали кольца, напоминая о пытках и узниках. После реконструкции странности лишь прибавилось, впрочем, несколько иного рода — скорее внешнего, зрительного. Одна стена — та, что являлась одновременно и внешней стеной башни? — была покрыта стальными панелями и выкрашена в матовый черный цвет, по которому через промежутки в несколько метров были выведены белой краской комбинации непонятных мне цифр, букв и знаков. В основном эти буквенно-символьные аббревиатуры мне ничего не говорили, но одна — «ЗАК 66 — 6 ЗАК (СВЕТ)» — показалась какой-то зловещей насмешкой. «Куда меня ведут, — подумал я, придерживая шаг у жуткой аббревиатуры и тут же чувствуя легкий толчок в спину, — чем я им помешал? За что?» Впрочем, эти мысли были практически лишены какой-либо экспрессивности — я как будто вписывал их в один из тех бланков, которые имеют значение только непосредственно в момент заполнения. До и после этого смысла в их существовании не было, да и во время вписывания букв в очерченные линиями графы смысл определялся весьма туманным образом — так положено… Состояние мое и мои мысли на тот момент представляли собой что-то странное: мне положено было думать именно так, я думал именно так, но именно так почему-то не чувствовал. Я словно бы отстранился, и теперь мысли мои и мое состояние в корне противоречили друг другу, и если первые были оправданно паническими, то второе находилось в состоянии абсолютного покоя. По всей видимости, дисбаланс этот был вызван психологическим шоком: страх и неожиданный поворот событий, то есть два минуса, дали в итоге математически закономерный плюс — противоречащее ситуации и далекое от естественности спокойствие…
Вторая стена коридора была покрыта теми же самыми стальными панелями, но некрашеными. И лишь в двух местах на ней были надписи. Первая у самого входа: «Пожарный щит — 88 ТПС» (которая мне ничего, разумеется, не говорила), вторая — как раз напротив жуткой аббревиатуры с тремя шестерками: «ИЗЫДИМ 4 МЕТРА». Вкупе с аббревиатурой это звучало как призыв: «Изыдем же…» И еще эти «четыре метра», которые придавали бессмыслице некий гротескный шарм…
У первой по ходу двери (она напоминала кусок панели, вырванный из одной стены и подвешенный на другую — стальная заплата на черном поле) гвардеец приказал мне остановиться. Я повиновался, ощущая, что все больше отстраняюсь от происходящего и превращаюсь в наблюдателя… Я не сопротивлялся этому состоянию, напротив, пытался как можно глубже в него погрузиться. Оно казалось мне единственным, хотя и весьма призрачным способом избежать ужаса в чистом виде. Правда, я не надеялся, что смогу сохранить отстраненность, когда мне начнут причинять боль. Боль — самое отрезвляющее средство, и тут никаких иллюзий я не строил и не питал. А в том, что именно это и должно произойти, я не сомневался, иначе не было смысла ни в действиях гвардейца, ни в самом факте моего вызова из архива. Впрочем, смысла причинять мне боль я по-прежнему не видел, но вполне резонно сомневался, что меня станут об этом спрашивать.
И все же. Всю информацию, которую мог потребовать у меня Вацлавски или любой другой представитель гарнизона, я бы предоставил добровольно и без возражений. А никакого другого интереса я не представлял. Так какой смысл был во всем происходящем в таком случае?
Мой конвойный — теперь я думал о нем именно так — встал чуть правее дверного проема и толкнул дверь. При этом я заметил, что к самой двери он стоит как бы вполоборота. В тот же миг в лицо мне неожиданно ударил луч света, настолько яркий, что я мгновенно ослеп, хотя коридор был неплохо освещен. Я застыл на месте, не зная, что делать, ничего не видя и совершенно не представляя, что, собственно, от меня требуется в данной ситуации. Потом чья-то тяжелая рука легла мне на плечи.
— Если ты с ним заодно, — едва расслышал я тихий шепот гвардейца, — я тебе кадык выгрызу, старая мразь…
Сказав это, он толкнул меня, еще меньше понимающего, в дверной проем, причем на этот раз сил не сдерживал, и я, ослепленный и растерянный, охнув, растянулся на полу, сильно приложившись больным коленом, плечом и щекой. Кожа на щеке, кажется, тут же лопнула…
Я услышал, как закрылась дверь, но в тот момент был полностью поглощен той самой болью, о которой мысленно рассуждал еще мгновение назад. Отстраненность, как я и ожидал, слетела мгновенно, и вместе с болью вернулся страх, пронзив тело и буквально парализовав меня. «Началось», — металось в голове стремительными рикошетами, а сам я почему-то все время ждал, что меня ударят в лицо. Ударят, разумеется, ногой, ведь я так и лежал на полу, скорчившись от страха и боли. Самое ужасное, что свет по-прежнему бил мне в глаза, и я понятия не имел, откуда меня ударят, потому просто закрыл голову руками. Но это казалось такой несерьезной защитой…
Нет ничего более противного человеческому сознанию, чем ощущение боли. Не какие-то абстрактные понятия, призванные подменять значение боли некими вербальными эквивалентами, а сама боль — непосредственное ощущение (опосредованное ощущение человеку недоступно), когда нервные окончания по всему организму начинают вопить, взывая к мозгу о помощи. Ведь боль — это всегда некая неполадка в организме, неважно, естественная или искусственно вызванная. Впрочем, я глубоко сомневаюсь, что неполадки могут быть естественными… Более того, то, что принято называть снисхождением, сочувствием к чужой боли, есть ни что иное, как сочувствие к своей, НЕКОГДА УЖЕ ИСПЫТАННОЙ боли. Иными словами, мы сочувствуем своей памяти о боли. Человек смотрит, как страдает на пыточном столе некий хомо сапиенс, которому вбили в зуб стальной штырь, и неосознанно задает себе вопрос — что бы чувствовал я в этой ситуации?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52