Исходя из чего, по каким параметрам, суммируя какие данные? Черт их знает. Но если самое простое предположение верно, то гражданам запрещалось читать те книги, из которых они могли сделать неверные выводы… Получался бред собачий. К примеру, при чем тут поэзия Элюара? Запретить чтение книги тем, в ком подобная литература может найти отклик, все равно что запретить саму книгу. Потому что, скажем, среднестатистический водитель маршрутки, листающий детективы Дробцовой в мягких обложках в перерывах между рейсами, никогда не станет покупать Элюара.
Я обернулся к девушке и сказал:
— Не стирайте мои данные, пожалуйста. Проверьте на допуск по следующим фамилиям: Кизи, Маркс, Буковски… хм… Поланик, Гитлер и… Дробцова.
— У Дробцовой общий доступ, — улыбнулась девушка, — ее книги — лидеры продаж.
— А остальные?
Через десять минут девушка вновь с сожалением покачала головой, и я пошел к выходу.
Маленький книжный магазинчик на Шаболовке. Стеклянные двери разъезжаются с тихим шорохом плохо приклеенных к стеклам рекламных плакатов: Дробцова, «С левой», «Меченый возвращается», «Басаев и пустота» etc…
Зной, струящийся над тротуаром, запах горящей бумаги мгновенно липнут к коже. Торопливо пересекаю дорогу и ныряю в прохладное брюхо «Трабанта». Кондиционер работает почти бесшумно. Я в легкой растерянности — куда теперь?
Был у меня в студенческие времена приятель с замечательной фамилией Свежий. Работал выездным оператором на «Эртеррор», объездил все горячие точки планеты от Дагестана и Чечни до Мозамбика и Багдада. И вдруг однажды получил отпуск. То ли лишнее что-то снял, то ли, наоборот, снимать отказался — я не в курсе. В общем, отправили его в месячный отпуск… И он едва не спился. Он просто не знал, чем заняться, куда пойти, чем заполнить образовавшуюся вдруг пустоту. Через неделю вернулся на канал и оставшиеся три недели помогал монтажерам сводить и компилировать.
Не скажу, что у меня было все так же запущено, но в ту минуту, глядя на улицу через лобовое стекло «Трабанта», я вдруг понял, что не знаю, куда ехать…
…Осторожный стук в окно со стороны пассажирского сиденья. Наклоняюсь, чтобы рассмотреть человека, левой рукой отжимаю кнопку стеклоподъемника, пальцы правой рефлекторно освобождают лезвие в рукаве. В окно заглядывает незнакомая физиономия, круглая, лоснящаяся от сала. Солнцезащитные очки, неровная щетина с желтыми подпалинами над губами. Редкие сальные волосы зачесаны назад, открывая две глубокие залысины. Голос с одышкой:
— Я извиняюсь, конечно, это вы Элюара приобрести желаете?
— Ну, предположим…
— Тридцать долларов.
— Что?
Физиономию на секунду заслонил небольшой томик в коричневом под кожу переплете: «Поль Элюар. Стихи».
— Суперобложки, к сожалению, нет… — Книга снова исчезает, уступая место сальной физиономии книжного барыги. — Берете?
— За тридцать долларов? — глупо улыбаюсь я.
Что-то абсурдное есть во всей этой ситуации, к тому же барыга безумно похож на придурковатого ведущего программы о путешествиях.
— Она у вас золотая? Или с платиновыми вставками?
— Двадцать пять.
— Вы смеетесь!
— Двадцать. Себе в убыток отдаю… У «Библиоглобуса» барыжат по сорок пять!
— Пятнадцать, и плачу кэшем.
— Договорились.
Думается, переплатил я ему, уж больно легко он сдался. Но я не жалею. Кладу томик на пассажирское сиденье и вывожу «Трабант» на дорогу; еду, держась в крайнем правом ряду. Мимо с грохотом пролетает трамвай с единственным пассажиром — тем самым книжным барыгой. Я оглядываюсь по сторонам и двумя переулками ближе к центру нахожу тенистый двор между тремя однотипными двенадцатиэтажками и стандартной планировки зданием, похожим на школу. Припарковываюсь, закуриваю, открываю книгу… Все.
При свете права на смерть
Бегство с невинным лицом.
Вдоль текучих ветвей тумана
Вдоль неподвижных звезд
Где царят мотыльки-однодневки,
Время бархатный медный шар
Катится скользкой дорогой.
2
…Я не был в собственной квартире около двух месяцев. Рядовая ситуация для активно трипующего курьера. Больше трипов — больше зарабток, но дело не только в деньгах. Для большинства из тех, кто работает на Контору, оплата труда играет важную, но не первостепенную роль.
Распространяться на эту тему не стану, поскольку история адреналиновых подсадок изжевана, обсосана, неоднократно перевернута вверх днищем, вывернута наизнанку и отполирована лживыми или малозначительными фактами.
Не хочу добавлять суеты в этот формикариум. Что касается меня, то за эти месяцы один трип следовал за другим, перерывы между ними составляли максимум день-два, и смысла ехать домой я не видел, проще было переночевать в казарме. И в этом тоже нет ничего из ряда вон выходящего. Для курьера жилье не является домом в привычном смысле. Это просто крыша, место, где можно переждать неожиданно затянувшийся перерыв
между трипами, зализать раны, если трип прошел не совсем удачно, и куда уходят перешедшие критический возраст курьеры доживать свой век (возможно, тогда дом и становится Домом, я не знаю).
Однокомнатная малогабаритка встретила меня глуховатой тишиной. Кушетка в одном углу, компьютерный стол в другом, стул, музыкальный центр на полу, в проем балконной двери вделан турник, на нем вешалки с одеждой. На окне — опущенные жалюзи. Широкий подоконник завален журналами и начинающими желтеть газетами. Запах пыли и пустоты. На кухне все то же самое, но с учетом специфики помещения. И нет холодильника. Он просто ни к чему. Функционально, так сказать, не предусмотрен. Вздохнув, я иду в ванную и набираю в ведро воды. Стандартный обряд моего возвращения домой.
Два часа спустя квартира постепенно начала преображаться. С помощью мокрой тряпки, швабры и сквозняка был изгнан настырный демон пыли. Раздавался запах готовящейся еды. Старенький музыкальный центр, побрезговав дисками Deep Purple и The Doors, согласился скрепя сердце прокрутить древнюю нарезку Вельветовой подземки. В общем и целом здесь уже можно было худо-бедно существовать, а приложив определенные усилия — и жить.
Я вышел на балкон, закурил и стал следить, как огромное солнце с неторопливой уверенностью сползает за стену красно-синей двадцатидвухэтажки.
Не то что бы я никогда не любил этот город, но многое в нем вызывало во мне отвращение. Бывали дни, когда я просто ненавидел эту загрязненную клоаку, в которой свили свои гнезда мерзейшие на планете существа. Но должен признать, нигде мне не приходилось видеть таких прекрасных закатов. Пожалуй, это единственный плюс загрязненной атмосферы… Кажется, что солнце не садится за горизонт, а расплавленным металлом растекается по западной части неба, после чего лава постепенно сползает на землю где-то там далеко, за щербатой стеной московских небоскребов… А люди, дураки, опускают солнцезащитные жалюзи, как будто тонкие пластинки жести могут спасти их от капель расплавленного небосвода.
Позже, поев, я с наслаждением завалился на кушетку, но Элюара так и не открыл. Центр доигрывал последние песни Вельветов, небо пыталось свести с ума сотни тысяч истекающих солнцем окон, и каждая мелочь, каждая капля росы на невидимых мне с высоты двадцати двух этажей травинках, каждая заусеница высохшей краски, каждая оторванная пуговица города в эту минуту существовала в гармонии с этой трогательной нелепостью вечерних сумерек, когда алое солнце рождает синеву в воздухе, отчего он становится лишь прозрачнее. И только я, лежа в пустой берлоге неподалеку от самого сердца Москвы, глядел в оцепеневшее окно — оказался тут некстати, как, наверное, некстати оказываются самолеты, совершающие аварийную посадку. Но ведь не откажешь… И мой музыкальный центр уныло крутил диск Вельветов, и мое окно показывало мне закат, и кушетка удобно обнимала меня за плечи. Потому что не откажешь ведь…
О, эти сумерки! Они способны указать чужаку его место и неуместность. Они били мне в глаза мартеновским излучением горизонта, и даже Элюар, тот самый Элюар, который на полтора часа проглотил мое внимание там, у Шаболовки, даже он не вписывался в это светопреставление, даже он был чужаком, хотя и имел, пожалуй, больше шансов стать здесь своим. Мне, похоже, таких шансов не предоставлялось.
Я бросил книгу на пол, привстал и дотянулся до брошенной на спинку стула рубашки. Солнце кинулось на перехват и, на одно ничтожнейшее мгновение отразившись в стекле часов, вбило мне в сетчатку глаз свой четкий отпечаток. Тут же в носу засвербело, и я от души чихнул. Сигареты пришлось нашаривать по карманам вслепую.
И стенные часы просыпаются от свинцового сна
И вскипает ручей и тлеет задумчиво уголь
И барвинок сшивает серые сумерки с днем
И в моих закрытых глазах обретает корни заря.
Истлело уже полсигареты, когда зрение мое пришло в норму, и еще через две-три затяжки я понял, что в квартире уже не один. Впрочем, меня это никоим образом не обеспокоило. Я знал только одно существо на свете, способное попасть в это жилище без моего разрешения. Его все, кроме меня, называют Безголовым блюзменом. Он заходит порой поболтать или одолжить мой «Джексон». Я не против, гитара висит без дела уже несколько лет. А Безголовому блюзмену пару лет назад проломили голову арматурным прутом в каком-то дешевом ночном клубе, где он подрабатывал на живом звуке. Он как раз играл соло из «Shine on you». Он умер, говорят, почти сразу. Так что с непривычки вид Безголового блюзмена может несколько шокировать. А я привык, мы с ним давно знакомы, практически с момента его смерти. Я называю его Библом.
— Привет, старик, — усмехнулся Библ, входя в поле моего зрения, — рад видеть тебя все еще живым.
— Здорово, — усмехнулся я, — рад видеть тебя все еще мертвым.
Библ снял со стула мою рубашку, неуверенно посмотрел на турник, потом положил рубашку на компьютерный стол и оседлал стул. Его единственный глаз смотрел на меня с радостью, и на какой-то миг в мою голову вползла провокационная мыслишка: а ведь кроме этого мертвого блюзмена нет никого, кто хотя бы изредка был рад мне, рад просто так, просто потому, что нам удалось пересечься.
Левая половина лица Библа представляла собой неаппетитное месиво, но я привык этого не замечать. А серый цвет кожи и легкий сладковатый запах меня не смущали.
— Как дела, поломатый?
— А какие у мертвых дела? Скука — бич наш. Хочешь, блюз новый лобану?
— Валяй. Тока я закурю сначала.
— Что, пахну?
— Да нет. Просто тебя прикольнее слушать с сигаретой.
— ОК. Можно, твой «Джексон» поюзаю?
— Юзай, какие вопросы. Если бы ты не был мертвым, я бы тебе его подарил.
Я не знаю, хороший ли это был блюз. Я вообще не знаю, бывают ли блюзы хорошими или плохими. Это как невозможно любить Хендрикса. Хендрикс просто есть, он начинает существовать для тебя с первого прослушивания, и математические знаки в данном случае теряют смысл. Ведь никто не станет положительно или отрицательно оценивать дыхание, сердцебиение, смену дня и ночи… Так же и с Хендриксом. Так же и с блюзом. Либо есть, либо нет; цвета можно инвертировать, но третьего в любом случае не дано. Или это уже не блюз, не Хендрикс, не сердцебиение, а ничтожный суррогат, что-то вроде музыка в стиле. Блюз можно только чувствовать. Григорян сказал когда-то: «И если ты чувствуешь это, как негр чувствует блюз…»
Последний сустейн еще висел в воздухе, сигарета еще тлела в паре затяжек от фильтра, солнце еще цеплялось за телевизионные антенны, а в комнату уже пробрались и окончательно освоили ее сумерки. Которые, к слову, бывали в моей квартире куда чаще меня. Странный покой немножко беспокоил меня, но скорее в силу привычки. К нему, как и к постоянным адреналиновым вспрыскам, надо привыкать, нельзя окунуться в него вот так сразу, со всеми его атмосферными декорациями, тишиной, сигаретой, блюзом… И еще не известно, к чему привыкнуть легче. Думается, если бы сейчас, в минуту умирания последнего сустейна прозвучал звонок из Конторы со срочным вызовом, даже просто с отменой трипа, я бы вздохнул с облегчением. А слабость это или зависимость, тут уж не мне судить…
— Красиво, наверное, — вздохнул Библ, вставая и подходя к окну…
— А ты совсем ничего не видишь?
— Вижу, но не так… все плоское, все серое. Оттенки серого… И только там, где солнце, немного черного… Пустой мир…
— Ты ведь сам выбрал это, да?
— Да. — Библ вернулся на стул, вытянул из моей пачки сигарету, закурил. — Когда меня спросили, я выбрал звук. И в принципе не жалею. Но… иногда внутри, вот тут, — Библ ударил себя по груди, — начинает чесаться от бессилия.
— Сколько тебе еще мучиться?
— Не знаю. Может год, может десять лет. Не думаю, что дольше, но и это немало. А самое главное, я начинаю замерзать, Сань. Вдруг ни с того ни с сего становится холодно. Я не чувствую, как разлагается мое тело, как его жрут черви, но этот холод… Пальцы уже не слушаются так, как раньше, только не в этом дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Я обернулся к девушке и сказал:
— Не стирайте мои данные, пожалуйста. Проверьте на допуск по следующим фамилиям: Кизи, Маркс, Буковски… хм… Поланик, Гитлер и… Дробцова.
— У Дробцовой общий доступ, — улыбнулась девушка, — ее книги — лидеры продаж.
— А остальные?
Через десять минут девушка вновь с сожалением покачала головой, и я пошел к выходу.
Маленький книжный магазинчик на Шаболовке. Стеклянные двери разъезжаются с тихим шорохом плохо приклеенных к стеклам рекламных плакатов: Дробцова, «С левой», «Меченый возвращается», «Басаев и пустота» etc…
Зной, струящийся над тротуаром, запах горящей бумаги мгновенно липнут к коже. Торопливо пересекаю дорогу и ныряю в прохладное брюхо «Трабанта». Кондиционер работает почти бесшумно. Я в легкой растерянности — куда теперь?
Был у меня в студенческие времена приятель с замечательной фамилией Свежий. Работал выездным оператором на «Эртеррор», объездил все горячие точки планеты от Дагестана и Чечни до Мозамбика и Багдада. И вдруг однажды получил отпуск. То ли лишнее что-то снял, то ли, наоборот, снимать отказался — я не в курсе. В общем, отправили его в месячный отпуск… И он едва не спился. Он просто не знал, чем заняться, куда пойти, чем заполнить образовавшуюся вдруг пустоту. Через неделю вернулся на канал и оставшиеся три недели помогал монтажерам сводить и компилировать.
Не скажу, что у меня было все так же запущено, но в ту минуту, глядя на улицу через лобовое стекло «Трабанта», я вдруг понял, что не знаю, куда ехать…
…Осторожный стук в окно со стороны пассажирского сиденья. Наклоняюсь, чтобы рассмотреть человека, левой рукой отжимаю кнопку стеклоподъемника, пальцы правой рефлекторно освобождают лезвие в рукаве. В окно заглядывает незнакомая физиономия, круглая, лоснящаяся от сала. Солнцезащитные очки, неровная щетина с желтыми подпалинами над губами. Редкие сальные волосы зачесаны назад, открывая две глубокие залысины. Голос с одышкой:
— Я извиняюсь, конечно, это вы Элюара приобрести желаете?
— Ну, предположим…
— Тридцать долларов.
— Что?
Физиономию на секунду заслонил небольшой томик в коричневом под кожу переплете: «Поль Элюар. Стихи».
— Суперобложки, к сожалению, нет… — Книга снова исчезает, уступая место сальной физиономии книжного барыги. — Берете?
— За тридцать долларов? — глупо улыбаюсь я.
Что-то абсурдное есть во всей этой ситуации, к тому же барыга безумно похож на придурковатого ведущего программы о путешествиях.
— Она у вас золотая? Или с платиновыми вставками?
— Двадцать пять.
— Вы смеетесь!
— Двадцать. Себе в убыток отдаю… У «Библиоглобуса» барыжат по сорок пять!
— Пятнадцать, и плачу кэшем.
— Договорились.
Думается, переплатил я ему, уж больно легко он сдался. Но я не жалею. Кладу томик на пассажирское сиденье и вывожу «Трабант» на дорогу; еду, держась в крайнем правом ряду. Мимо с грохотом пролетает трамвай с единственным пассажиром — тем самым книжным барыгой. Я оглядываюсь по сторонам и двумя переулками ближе к центру нахожу тенистый двор между тремя однотипными двенадцатиэтажками и стандартной планировки зданием, похожим на школу. Припарковываюсь, закуриваю, открываю книгу… Все.
При свете права на смерть
Бегство с невинным лицом.
Вдоль текучих ветвей тумана
Вдоль неподвижных звезд
Где царят мотыльки-однодневки,
Время бархатный медный шар
Катится скользкой дорогой.
2
…Я не был в собственной квартире около двух месяцев. Рядовая ситуация для активно трипующего курьера. Больше трипов — больше зарабток, но дело не только в деньгах. Для большинства из тех, кто работает на Контору, оплата труда играет важную, но не первостепенную роль.
Распространяться на эту тему не стану, поскольку история адреналиновых подсадок изжевана, обсосана, неоднократно перевернута вверх днищем, вывернута наизнанку и отполирована лживыми или малозначительными фактами.
Не хочу добавлять суеты в этот формикариум. Что касается меня, то за эти месяцы один трип следовал за другим, перерывы между ними составляли максимум день-два, и смысла ехать домой я не видел, проще было переночевать в казарме. И в этом тоже нет ничего из ряда вон выходящего. Для курьера жилье не является домом в привычном смысле. Это просто крыша, место, где можно переждать неожиданно затянувшийся перерыв
между трипами, зализать раны, если трип прошел не совсем удачно, и куда уходят перешедшие критический возраст курьеры доживать свой век (возможно, тогда дом и становится Домом, я не знаю).
Однокомнатная малогабаритка встретила меня глуховатой тишиной. Кушетка в одном углу, компьютерный стол в другом, стул, музыкальный центр на полу, в проем балконной двери вделан турник, на нем вешалки с одеждой. На окне — опущенные жалюзи. Широкий подоконник завален журналами и начинающими желтеть газетами. Запах пыли и пустоты. На кухне все то же самое, но с учетом специфики помещения. И нет холодильника. Он просто ни к чему. Функционально, так сказать, не предусмотрен. Вздохнув, я иду в ванную и набираю в ведро воды. Стандартный обряд моего возвращения домой.
Два часа спустя квартира постепенно начала преображаться. С помощью мокрой тряпки, швабры и сквозняка был изгнан настырный демон пыли. Раздавался запах готовящейся еды. Старенький музыкальный центр, побрезговав дисками Deep Purple и The Doors, согласился скрепя сердце прокрутить древнюю нарезку Вельветовой подземки. В общем и целом здесь уже можно было худо-бедно существовать, а приложив определенные усилия — и жить.
Я вышел на балкон, закурил и стал следить, как огромное солнце с неторопливой уверенностью сползает за стену красно-синей двадцатидвухэтажки.
Не то что бы я никогда не любил этот город, но многое в нем вызывало во мне отвращение. Бывали дни, когда я просто ненавидел эту загрязненную клоаку, в которой свили свои гнезда мерзейшие на планете существа. Но должен признать, нигде мне не приходилось видеть таких прекрасных закатов. Пожалуй, это единственный плюс загрязненной атмосферы… Кажется, что солнце не садится за горизонт, а расплавленным металлом растекается по западной части неба, после чего лава постепенно сползает на землю где-то там далеко, за щербатой стеной московских небоскребов… А люди, дураки, опускают солнцезащитные жалюзи, как будто тонкие пластинки жести могут спасти их от капель расплавленного небосвода.
Позже, поев, я с наслаждением завалился на кушетку, но Элюара так и не открыл. Центр доигрывал последние песни Вельветов, небо пыталось свести с ума сотни тысяч истекающих солнцем окон, и каждая мелочь, каждая капля росы на невидимых мне с высоты двадцати двух этажей травинках, каждая заусеница высохшей краски, каждая оторванная пуговица города в эту минуту существовала в гармонии с этой трогательной нелепостью вечерних сумерек, когда алое солнце рождает синеву в воздухе, отчего он становится лишь прозрачнее. И только я, лежа в пустой берлоге неподалеку от самого сердца Москвы, глядел в оцепеневшее окно — оказался тут некстати, как, наверное, некстати оказываются самолеты, совершающие аварийную посадку. Но ведь не откажешь… И мой музыкальный центр уныло крутил диск Вельветов, и мое окно показывало мне закат, и кушетка удобно обнимала меня за плечи. Потому что не откажешь ведь…
О, эти сумерки! Они способны указать чужаку его место и неуместность. Они били мне в глаза мартеновским излучением горизонта, и даже Элюар, тот самый Элюар, который на полтора часа проглотил мое внимание там, у Шаболовки, даже он не вписывался в это светопреставление, даже он был чужаком, хотя и имел, пожалуй, больше шансов стать здесь своим. Мне, похоже, таких шансов не предоставлялось.
Я бросил книгу на пол, привстал и дотянулся до брошенной на спинку стула рубашки. Солнце кинулось на перехват и, на одно ничтожнейшее мгновение отразившись в стекле часов, вбило мне в сетчатку глаз свой четкий отпечаток. Тут же в носу засвербело, и я от души чихнул. Сигареты пришлось нашаривать по карманам вслепую.
И стенные часы просыпаются от свинцового сна
И вскипает ручей и тлеет задумчиво уголь
И барвинок сшивает серые сумерки с днем
И в моих закрытых глазах обретает корни заря.
Истлело уже полсигареты, когда зрение мое пришло в норму, и еще через две-три затяжки я понял, что в квартире уже не один. Впрочем, меня это никоим образом не обеспокоило. Я знал только одно существо на свете, способное попасть в это жилище без моего разрешения. Его все, кроме меня, называют Безголовым блюзменом. Он заходит порой поболтать или одолжить мой «Джексон». Я не против, гитара висит без дела уже несколько лет. А Безголовому блюзмену пару лет назад проломили голову арматурным прутом в каком-то дешевом ночном клубе, где он подрабатывал на живом звуке. Он как раз играл соло из «Shine on you». Он умер, говорят, почти сразу. Так что с непривычки вид Безголового блюзмена может несколько шокировать. А я привык, мы с ним давно знакомы, практически с момента его смерти. Я называю его Библом.
— Привет, старик, — усмехнулся Библ, входя в поле моего зрения, — рад видеть тебя все еще живым.
— Здорово, — усмехнулся я, — рад видеть тебя все еще мертвым.
Библ снял со стула мою рубашку, неуверенно посмотрел на турник, потом положил рубашку на компьютерный стол и оседлал стул. Его единственный глаз смотрел на меня с радостью, и на какой-то миг в мою голову вползла провокационная мыслишка: а ведь кроме этого мертвого блюзмена нет никого, кто хотя бы изредка был рад мне, рад просто так, просто потому, что нам удалось пересечься.
Левая половина лица Библа представляла собой неаппетитное месиво, но я привык этого не замечать. А серый цвет кожи и легкий сладковатый запах меня не смущали.
— Как дела, поломатый?
— А какие у мертвых дела? Скука — бич наш. Хочешь, блюз новый лобану?
— Валяй. Тока я закурю сначала.
— Что, пахну?
— Да нет. Просто тебя прикольнее слушать с сигаретой.
— ОК. Можно, твой «Джексон» поюзаю?
— Юзай, какие вопросы. Если бы ты не был мертвым, я бы тебе его подарил.
Я не знаю, хороший ли это был блюз. Я вообще не знаю, бывают ли блюзы хорошими или плохими. Это как невозможно любить Хендрикса. Хендрикс просто есть, он начинает существовать для тебя с первого прослушивания, и математические знаки в данном случае теряют смысл. Ведь никто не станет положительно или отрицательно оценивать дыхание, сердцебиение, смену дня и ночи… Так же и с Хендриксом. Так же и с блюзом. Либо есть, либо нет; цвета можно инвертировать, но третьего в любом случае не дано. Или это уже не блюз, не Хендрикс, не сердцебиение, а ничтожный суррогат, что-то вроде музыка в стиле. Блюз можно только чувствовать. Григорян сказал когда-то: «И если ты чувствуешь это, как негр чувствует блюз…»
Последний сустейн еще висел в воздухе, сигарета еще тлела в паре затяжек от фильтра, солнце еще цеплялось за телевизионные антенны, а в комнату уже пробрались и окончательно освоили ее сумерки. Которые, к слову, бывали в моей квартире куда чаще меня. Странный покой немножко беспокоил меня, но скорее в силу привычки. К нему, как и к постоянным адреналиновым вспрыскам, надо привыкать, нельзя окунуться в него вот так сразу, со всеми его атмосферными декорациями, тишиной, сигаретой, блюзом… И еще не известно, к чему привыкнуть легче. Думается, если бы сейчас, в минуту умирания последнего сустейна прозвучал звонок из Конторы со срочным вызовом, даже просто с отменой трипа, я бы вздохнул с облегчением. А слабость это или зависимость, тут уж не мне судить…
— Красиво, наверное, — вздохнул Библ, вставая и подходя к окну…
— А ты совсем ничего не видишь?
— Вижу, но не так… все плоское, все серое. Оттенки серого… И только там, где солнце, немного черного… Пустой мир…
— Ты ведь сам выбрал это, да?
— Да. — Библ вернулся на стул, вытянул из моей пачки сигарету, закурил. — Когда меня спросили, я выбрал звук. И в принципе не жалею. Но… иногда внутри, вот тут, — Библ ударил себя по груди, — начинает чесаться от бессилия.
— Сколько тебе еще мучиться?
— Не знаю. Может год, может десять лет. Не думаю, что дольше, но и это немало. А самое главное, я начинаю замерзать, Сань. Вдруг ни с того ни с сего становится холодно. Я не чувствую, как разлагается мое тело, как его жрут черви, но этот холод… Пальцы уже не слушаются так, как раньше, только не в этом дело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52