..
– Однако, – продолжал старый машинист, освобождая Сережино плечо от тяжести своей руки, – ты с ответом не стесняйся, Сергей Вихров. В военном деле все возможно, в том числе и телесное повреждение, не без того: глядишь, танцевать-то и нечем!.. Словом, ехать не завтра, расписки с тебя не берем. Подумай, рассуди, с родными посовещайся-посоветуйся.
Больше медлить было нельзя. Сережа глубоко вдохнул жгучий воздух, подтравленный сернистым паровозным дымком из депо. Да, он принимал на себя защиту жизни и, следовательно, ненависть бесчисленных ее врагов; да, он отрекался от чего-то привычного и дорогого и прежде всего от воли распоряжаться своим временем и телом по личному усмотрению – в обмен на дружбу и признание бесчисленного рабочего множества, на громадный простор будущего, на право без укоров совести глядеть на любое человеческое горе. Свой ответ он дал в ту последнюю дольку минуты, когда и крохотное промедление повлекло бы уже неизгладимые следствия.
– Чего ж мне советоваться... раз сказано: от хорошего дела я не отказчик, – скрывая свое ликованье, как то наотмашь произнес Сережа, хотя и не думал, что этопроизойдет так обыкновенно, даже не у красного стола, а на ходу, под зимним, исчерканным прожекторами небом московской окраины. – Мне бы только помыться да выспаться с дороги, а то вроде как-то задеревенел весь...
– Времени у тебя хватит, еще успеем и в коктейль-холл до отъезда смотаться, – уже нисколько не обидно пошутил Колька Лавцов. – Вот и Тимофей Степаныча прихватим для прохожденья курса аристократичного поведения.
И опять ждал Сережа, что в такую торжественную минуту если и не обнимет его машинист Титов, то хоть рукопожатием закрепит их договор на жизнь и смерть, но, значит, все это почиталось лишним у людей, целью своей поставивших победу жизни над смертью.
– Ладно, уймись, петух, пока в суп не попал, – с ворчливой лаской оборвал Лавцова машинист. – А лучше ступай пока, покажи ему нашу лошадку, похвастайся.
... Их оглушил грохот пневматических молотков и визгливый дребезг дымогарных труб, очищаемых от накипи. Лишь по геометрическим очертаниям можно было признать теперь кроткую вчерашнюю овечку;почти вся одетая в броневые листы, включая будку и сухопарник, она стояла на канаве у задней стенки подъемочного цеха. Искры электросварки сыпались сбоку, повторенные в маслянистой луже на земляном полу: доваривали что-то в лобовой части, со стороны дымовой коробки. Черные паровозы, притаившиеся в зеленоватом подрагивающем сумраке, казалось, завидовали собрату, обряжаемому на подвиг...
Вместе с Лавцовым Сережа облазил машину, ревниво и с законным правом щупая каждый болт и заклепку, заглянул и в будку: отныне она становилась его домом, родней того, где его с нетерпением ждали отец с Таиской.
– Ну, как? – с нескрываемой гордостью сквозь гул прокричал Лавцов. – Нравится тебе данный товарищ в железном пальто?
– Не тяжковата будет на бегу? – солидно отвечал Сережа.
– Что, что ты сказал? – в самое ухо, как в заправском бою, переспросил Лавцов. – Ну-ка, пойдем отсюда...
Они вышли в соседний, промывочный цех, где было потише и на четырехосную площадку плавно опускали лебедкой танковую башню.
– Я говорю, что при такой одеже рессоры-то у нас не бедноваты будут?
– Порядок! – усмехнулся Лавцов. – Мы их до семнадцати листов нарастили. Теперь уж с громом покатаемся! Только... отвечай начистоту: сердца на меня не имеешь, Сергей?
– За что бы это? – как и полагалось в его положении, удивился Сережа.
– Ну, за эти приставанья мои... Я ведь не со зла, а так, из интересу... посмотреть, какой ты в драке бываешь. Ну, клади сюда пять! – И наконец-то протянул ладонь для братского рукопожагья.
... Считанные деньки, оставшиеся до выхода на фронт, протекли для Сережи как в тумане. Из-за недоделок и нехватки рабочей силы теперь паровозная бригада бронепоезда вовсе не покидала депо. Каждое утро под командой артиллериста Самохина ходили кидать гранаты в песчаных карьерах за Лесохозяйственным институтом или ползли по снегу, целясь в воображаемого врага. Из штаба торопили, к концу ноября ударили морозы, железо прилипало к пальцам; как ни отбивался, всякий раз при ночевках дома Таиска мазала пайковым салом истрескавшиеся руки любимца и вздыхала от предчувствий. Сережа в ту пору выглядел старше своих лет, складка задиристого солдатского упорства пролегла у переносья и вкруг рта. Он сторонился Таискиных забот, чужел с каждым днем, заранее одеваясь в душевный панцирь, более необходимый на войне, чем любая внешняя броня. Как и Поля, все дальше уходил он от Таиски в ту огнедышащую сторону, за рубежом которой лежало уже непонятное и неподвластное ей время.
Так постепенно сближались две детские тропки, Поли и Сережи, для неминуемого скрещенья впереди. Обоих одинаково влекла в самый огонь эпохи подсознательная догадка, что когда-нибудь ожоги ее станут опознавательными признаками грядущего всечеловеческого гражданства... Случись Полин визит к отцу получасом раньше, она в тот же вечер познакомилась бы с Сережей, приходившим показаться старикам в новом танковом обмундировании. Но эта преждевременная встреча не породнила бы молодых людей в той высокой степени, что достигается сплавлением в борьбе, длительным счастьем или горем и, наконец, ликованием по поводу сообща избегнутой гибели.
3
Оказалось, Иван Матвеич был занят важным делом с Морщихиным, когда пришла Поля; она не посмела вторгаться в их беседу. Вдобавок тетка спешила в очередь за хлебом, а после недавних, хоть и рассеявшихся, подозрений Поля робела остаться с глазу на глаз с отцом. Вместе с тем никак нельзя было отложить до будущего свидания одну пустяковую на первый взгляд, но крайне существенную для нее просьбу к отцу, связанную со срочным отъездом на фронт.
Она решилась дожидаться на кухне возвращения тетки, задержавшейся вследствие воздушной тревоги. Таким образом, случай сделал ее невольной свидетельницей нисколько не секретного разговора о злоключениях вихровского собеседника, вызвавших у Поли глубокое участие.
Речь шла о его затянувшейся диссертации, точнее, о недостающих к ней материалах, хранившихся в недоступных теперь ленинградских архивах. Морщихин рассказывал Ивану Матвеичу, что этим летом ему удалось было вырваться туда на недельку, порыться в архивах, но уже на пятый день война вернула его в Москву, а последующая блокада северной столицы окончательно приостановила работу; он даже не успел сделать копии и выписки из некоторых чрезвычайно занимательных петербургских документов с явным оттенком, как ему почудилось тогда, какой-то нераскрытой загадки. Подкупающая интонация неутоленного любопытства прозвучала в голосе Морщихина, и Поля в тем большей степени посочувствовала ему, что и сама покидала Москву, не прояснив до конца загадки с Грацианским. Вихровский собеседник прибавил также, что эти упущенные материалы очень могли бы пригодиться ему в предстоящей длительной поездке куда-то.
– Я рад, что на фронт Сережа отправляется вместе с вами, – и Поля узнала глуховатый голос отца. – Это хорошо... для моего мальчика.
– Да, я назначен комиссаром бронепоезда. Не жалейте вашего сына, Иван Матвеич. Ему это гораздо нужнее, чем даже мне с вами.
– Я все хотел сказать вам, что Сережа не является... – заикнулся Иван Матвеич, видимо, насчет своего мнимого родства с Сережей, но что-то большое среди треска зениток упало в соседней роще, дрогнула посуда в буфетике, стекла в рамах, и это изменило направление порвавшегося разговора.
С полминуты они слушали удаляющуюся, вперемежку с зенитками, поступь разрывов.
– Опасаюсь, не депо ли наше бомбят, – озабоченно сообразил Морщихин. – К слову, имеется у вас какой-нибудь подвал поблизости?
– Есть щель во дворе... но с осени залита водой. Обычно мы сидим дома. Хотите выйти?
– Ну, нашему брату, военным, такие переселения вроде бы и не к лицу. Я имел в виду только вашу безопасность.
– О, тогда продолжим разговор... – Иван Матвеич помолчал ровно столько, чтобы приноровиться к изменившейся обстановке. – Итак, вы полагаете, что на фронте у вас будет уйма досуга для писанья диссертации?
– Совсем не полагаю, – засмеялся Морщихин. – Но здесь я был занят круглые сутки и, как правило, ложился с зарей, а там... По нашим расчетам, война продлится еще не меньше полугода... и не все же время мы будем находиться в бою. В передышках я мог бы по крайней мере разгадывать на досуге один головоломный и почему-то совершенно не тронутый историками ребус, прикинуть в уме дюжины возможных вариантов, а при удаче кое-что и накидать вчерне. Вам не приходилось замечать, как логично и четко в минуты опасности работает разум?
Иван Матвеич подумал, что работа нужна Морщихину скорее как добавочный волевой обруч, как трудная шахматная задача, способная рассеять скуку военных будней. Помедлив, он согласился с утверждением гостя; после эвакуации института и с усилением воздушных налетов Иван Матвеич почти не покидал своего рабочего стола, причем всегда поражался ясности мысли, емкости страницы, легкости пера. Казалось, мечта торопилась закрепиться на бумаге, прежде чем шальная случайность прервет ее и похоронит под обломками.
– Я так и не уловил, – признался Иван Матвеич, – какой же приблизительно период охватывает ваша диссертация?
– Чтоб не слишком растекаться, я ограничил ее революционным движением учащихся – и среди только петербургской молодежи. Словом, это – последние десять лет перед Февральской революцией, то есть годы столыпинской реакции, упадка и нарастания революционной волны. В частности, мне хотелось бы подробней остановиться на так называемой зубатовщине... – И как бы для Поли, чтоб не скучно ей было дожидаться своей очереди, дал обстоятельную характеристику известного царского охранника, придумавшего полицейский социализм для отвлечения рабочих от революционной деятельности.
– Но ведь после девятьсот пятого вся эта махинация была начисто разоблачена, – с паузами, все еще прислушиваясь к затихающему воздуху, напомнил Иван Матвеич. – На мой взгляд, царизм собственноручно убил зубатовщину девятого января... Кстати, как мне удалось доискаться, впереди той знаменитой расстрелянной процессии покойный дядька мой нес икону какого-то святителя в серебряном окладе: их пробили насквозь одной и той же пулей. Можете убедиться, что это был за богатырь... – Потом послышались шаги, и Поля догадалась, кого именно ее отец показал Морщихину на большой фотографии Утро стрелецкой казни,висевшей в простенке вихровского кабинета.
В ответ Морщихин очень толково разъяснил политические мотивы предпринятого им труда. По его мнению, для современной молодежи было бы небесполезно оглянуться на этот период русской истории. После своего поражения в текущей войне, в чем Морщихин никогда не сомневался, старый мир наравне с подготовкой новой штаб-квартиры непременно вернется к испытанной тактике обольщения всякими либерально-завиральными идеями, мнимыми свободами буржуазной демократии, – к соблазнам легального классового сотрудничества, то есть к обману, подкупу, подачкам и отеческо-полицейской ласке. В первою очередь, предсказывал Морщихин, такая атака грозит странам, которые в результате военных потрясений качнутся от капитализма в нашу сторону. Именно там старый мир попытается вербовать предателей из простаков и неустойчивых, быстрых на воспламенение и остывание, – во всех областях профсоюзной, спортивной или религиозной деятельности. Таким образом, зубатовщина интересовала Морщихина как классический полицейский прием укрощения строптивых, и, можно было догадываться, морщихинской диссертации как раз недоставало ярких примеров его практического применения.
– Признаться, я сознательно затеял с вами данный разговор, Иван Матвеич, потому что вам, как петербургскому жителю той поры, могут быть известны кое-какие мелочишки такого рода. Сколько мне помнится из Сережиных рассказов, вы принимали участие в революционных сходках, маевках, в организации благотворительных вечеров. Поэтому у вас могли и сохраниться...
Он не досказал: тут ворвался длинный, как вечность, нарастающий, лаистый вой и вслед за ним короткий с крякотом животного удовлетворения удар, почти покачнувший ветхое здание, где все они находились.
– Я уж думал – ушли, но вот какой-то вернулся схамить на прощанье, хотя бы разбить стакан... Таким образом! – сквозь зубы и после мелкого стеклянного дребезга произнес Иван Матвеич. – Какая это все же стыдная, пещерная пакость!.. Да, я слушаю вас, Павел Андреич.
– Вот я и хотел спросить, неужели у вас не сохранилось записей, пометок того времени или хотя бы писем от пострадавших друзей?
Иван Матвеич ответил не сразу: подбирал осколки чего-то, упавшего с подоконника.
– Видите ли, дневников я никогда не вел, – сказал он потом, и Поля пожалела, что ее отцу нечем, видимо, порадовать хорошего человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
– Однако, – продолжал старый машинист, освобождая Сережино плечо от тяжести своей руки, – ты с ответом не стесняйся, Сергей Вихров. В военном деле все возможно, в том числе и телесное повреждение, не без того: глядишь, танцевать-то и нечем!.. Словом, ехать не завтра, расписки с тебя не берем. Подумай, рассуди, с родными посовещайся-посоветуйся.
Больше медлить было нельзя. Сережа глубоко вдохнул жгучий воздух, подтравленный сернистым паровозным дымком из депо. Да, он принимал на себя защиту жизни и, следовательно, ненависть бесчисленных ее врагов; да, он отрекался от чего-то привычного и дорогого и прежде всего от воли распоряжаться своим временем и телом по личному усмотрению – в обмен на дружбу и признание бесчисленного рабочего множества, на громадный простор будущего, на право без укоров совести глядеть на любое человеческое горе. Свой ответ он дал в ту последнюю дольку минуты, когда и крохотное промедление повлекло бы уже неизгладимые следствия.
– Чего ж мне советоваться... раз сказано: от хорошего дела я не отказчик, – скрывая свое ликованье, как то наотмашь произнес Сережа, хотя и не думал, что этопроизойдет так обыкновенно, даже не у красного стола, а на ходу, под зимним, исчерканным прожекторами небом московской окраины. – Мне бы только помыться да выспаться с дороги, а то вроде как-то задеревенел весь...
– Времени у тебя хватит, еще успеем и в коктейль-холл до отъезда смотаться, – уже нисколько не обидно пошутил Колька Лавцов. – Вот и Тимофей Степаныча прихватим для прохожденья курса аристократичного поведения.
И опять ждал Сережа, что в такую торжественную минуту если и не обнимет его машинист Титов, то хоть рукопожатием закрепит их договор на жизнь и смерть, но, значит, все это почиталось лишним у людей, целью своей поставивших победу жизни над смертью.
– Ладно, уймись, петух, пока в суп не попал, – с ворчливой лаской оборвал Лавцова машинист. – А лучше ступай пока, покажи ему нашу лошадку, похвастайся.
... Их оглушил грохот пневматических молотков и визгливый дребезг дымогарных труб, очищаемых от накипи. Лишь по геометрическим очертаниям можно было признать теперь кроткую вчерашнюю овечку;почти вся одетая в броневые листы, включая будку и сухопарник, она стояла на канаве у задней стенки подъемочного цеха. Искры электросварки сыпались сбоку, повторенные в маслянистой луже на земляном полу: доваривали что-то в лобовой части, со стороны дымовой коробки. Черные паровозы, притаившиеся в зеленоватом подрагивающем сумраке, казалось, завидовали собрату, обряжаемому на подвиг...
Вместе с Лавцовым Сережа облазил машину, ревниво и с законным правом щупая каждый болт и заклепку, заглянул и в будку: отныне она становилась его домом, родней того, где его с нетерпением ждали отец с Таиской.
– Ну, как? – с нескрываемой гордостью сквозь гул прокричал Лавцов. – Нравится тебе данный товарищ в железном пальто?
– Не тяжковата будет на бегу? – солидно отвечал Сережа.
– Что, что ты сказал? – в самое ухо, как в заправском бою, переспросил Лавцов. – Ну-ка, пойдем отсюда...
Они вышли в соседний, промывочный цех, где было потише и на четырехосную площадку плавно опускали лебедкой танковую башню.
– Я говорю, что при такой одеже рессоры-то у нас не бедноваты будут?
– Порядок! – усмехнулся Лавцов. – Мы их до семнадцати листов нарастили. Теперь уж с громом покатаемся! Только... отвечай начистоту: сердца на меня не имеешь, Сергей?
– За что бы это? – как и полагалось в его положении, удивился Сережа.
– Ну, за эти приставанья мои... Я ведь не со зла, а так, из интересу... посмотреть, какой ты в драке бываешь. Ну, клади сюда пять! – И наконец-то протянул ладонь для братского рукопожагья.
... Считанные деньки, оставшиеся до выхода на фронт, протекли для Сережи как в тумане. Из-за недоделок и нехватки рабочей силы теперь паровозная бригада бронепоезда вовсе не покидала депо. Каждое утро под командой артиллериста Самохина ходили кидать гранаты в песчаных карьерах за Лесохозяйственным институтом или ползли по снегу, целясь в воображаемого врага. Из штаба торопили, к концу ноября ударили морозы, железо прилипало к пальцам; как ни отбивался, всякий раз при ночевках дома Таиска мазала пайковым салом истрескавшиеся руки любимца и вздыхала от предчувствий. Сережа в ту пору выглядел старше своих лет, складка задиристого солдатского упорства пролегла у переносья и вкруг рта. Он сторонился Таискиных забот, чужел с каждым днем, заранее одеваясь в душевный панцирь, более необходимый на войне, чем любая внешняя броня. Как и Поля, все дальше уходил он от Таиски в ту огнедышащую сторону, за рубежом которой лежало уже непонятное и неподвластное ей время.
Так постепенно сближались две детские тропки, Поли и Сережи, для неминуемого скрещенья впереди. Обоих одинаково влекла в самый огонь эпохи подсознательная догадка, что когда-нибудь ожоги ее станут опознавательными признаками грядущего всечеловеческого гражданства... Случись Полин визит к отцу получасом раньше, она в тот же вечер познакомилась бы с Сережей, приходившим показаться старикам в новом танковом обмундировании. Но эта преждевременная встреча не породнила бы молодых людей в той высокой степени, что достигается сплавлением в борьбе, длительным счастьем или горем и, наконец, ликованием по поводу сообща избегнутой гибели.
3
Оказалось, Иван Матвеич был занят важным делом с Морщихиным, когда пришла Поля; она не посмела вторгаться в их беседу. Вдобавок тетка спешила в очередь за хлебом, а после недавних, хоть и рассеявшихся, подозрений Поля робела остаться с глазу на глаз с отцом. Вместе с тем никак нельзя было отложить до будущего свидания одну пустяковую на первый взгляд, но крайне существенную для нее просьбу к отцу, связанную со срочным отъездом на фронт.
Она решилась дожидаться на кухне возвращения тетки, задержавшейся вследствие воздушной тревоги. Таким образом, случай сделал ее невольной свидетельницей нисколько не секретного разговора о злоключениях вихровского собеседника, вызвавших у Поли глубокое участие.
Речь шла о его затянувшейся диссертации, точнее, о недостающих к ней материалах, хранившихся в недоступных теперь ленинградских архивах. Морщихин рассказывал Ивану Матвеичу, что этим летом ему удалось было вырваться туда на недельку, порыться в архивах, но уже на пятый день война вернула его в Москву, а последующая блокада северной столицы окончательно приостановила работу; он даже не успел сделать копии и выписки из некоторых чрезвычайно занимательных петербургских документов с явным оттенком, как ему почудилось тогда, какой-то нераскрытой загадки. Подкупающая интонация неутоленного любопытства прозвучала в голосе Морщихина, и Поля в тем большей степени посочувствовала ему, что и сама покидала Москву, не прояснив до конца загадки с Грацианским. Вихровский собеседник прибавил также, что эти упущенные материалы очень могли бы пригодиться ему в предстоящей длительной поездке куда-то.
– Я рад, что на фронт Сережа отправляется вместе с вами, – и Поля узнала глуховатый голос отца. – Это хорошо... для моего мальчика.
– Да, я назначен комиссаром бронепоезда. Не жалейте вашего сына, Иван Матвеич. Ему это гораздо нужнее, чем даже мне с вами.
– Я все хотел сказать вам, что Сережа не является... – заикнулся Иван Матвеич, видимо, насчет своего мнимого родства с Сережей, но что-то большое среди треска зениток упало в соседней роще, дрогнула посуда в буфетике, стекла в рамах, и это изменило направление порвавшегося разговора.
С полминуты они слушали удаляющуюся, вперемежку с зенитками, поступь разрывов.
– Опасаюсь, не депо ли наше бомбят, – озабоченно сообразил Морщихин. – К слову, имеется у вас какой-нибудь подвал поблизости?
– Есть щель во дворе... но с осени залита водой. Обычно мы сидим дома. Хотите выйти?
– Ну, нашему брату, военным, такие переселения вроде бы и не к лицу. Я имел в виду только вашу безопасность.
– О, тогда продолжим разговор... – Иван Матвеич помолчал ровно столько, чтобы приноровиться к изменившейся обстановке. – Итак, вы полагаете, что на фронте у вас будет уйма досуга для писанья диссертации?
– Совсем не полагаю, – засмеялся Морщихин. – Но здесь я был занят круглые сутки и, как правило, ложился с зарей, а там... По нашим расчетам, война продлится еще не меньше полугода... и не все же время мы будем находиться в бою. В передышках я мог бы по крайней мере разгадывать на досуге один головоломный и почему-то совершенно не тронутый историками ребус, прикинуть в уме дюжины возможных вариантов, а при удаче кое-что и накидать вчерне. Вам не приходилось замечать, как логично и четко в минуты опасности работает разум?
Иван Матвеич подумал, что работа нужна Морщихину скорее как добавочный волевой обруч, как трудная шахматная задача, способная рассеять скуку военных будней. Помедлив, он согласился с утверждением гостя; после эвакуации института и с усилением воздушных налетов Иван Матвеич почти не покидал своего рабочего стола, причем всегда поражался ясности мысли, емкости страницы, легкости пера. Казалось, мечта торопилась закрепиться на бумаге, прежде чем шальная случайность прервет ее и похоронит под обломками.
– Я так и не уловил, – признался Иван Матвеич, – какой же приблизительно период охватывает ваша диссертация?
– Чтоб не слишком растекаться, я ограничил ее революционным движением учащихся – и среди только петербургской молодежи. Словом, это – последние десять лет перед Февральской революцией, то есть годы столыпинской реакции, упадка и нарастания революционной волны. В частности, мне хотелось бы подробней остановиться на так называемой зубатовщине... – И как бы для Поли, чтоб не скучно ей было дожидаться своей очереди, дал обстоятельную характеристику известного царского охранника, придумавшего полицейский социализм для отвлечения рабочих от революционной деятельности.
– Но ведь после девятьсот пятого вся эта махинация была начисто разоблачена, – с паузами, все еще прислушиваясь к затихающему воздуху, напомнил Иван Матвеич. – На мой взгляд, царизм собственноручно убил зубатовщину девятого января... Кстати, как мне удалось доискаться, впереди той знаменитой расстрелянной процессии покойный дядька мой нес икону какого-то святителя в серебряном окладе: их пробили насквозь одной и той же пулей. Можете убедиться, что это был за богатырь... – Потом послышались шаги, и Поля догадалась, кого именно ее отец показал Морщихину на большой фотографии Утро стрелецкой казни,висевшей в простенке вихровского кабинета.
В ответ Морщихин очень толково разъяснил политические мотивы предпринятого им труда. По его мнению, для современной молодежи было бы небесполезно оглянуться на этот период русской истории. После своего поражения в текущей войне, в чем Морщихин никогда не сомневался, старый мир наравне с подготовкой новой штаб-квартиры непременно вернется к испытанной тактике обольщения всякими либерально-завиральными идеями, мнимыми свободами буржуазной демократии, – к соблазнам легального классового сотрудничества, то есть к обману, подкупу, подачкам и отеческо-полицейской ласке. В первою очередь, предсказывал Морщихин, такая атака грозит странам, которые в результате военных потрясений качнутся от капитализма в нашу сторону. Именно там старый мир попытается вербовать предателей из простаков и неустойчивых, быстрых на воспламенение и остывание, – во всех областях профсоюзной, спортивной или религиозной деятельности. Таким образом, зубатовщина интересовала Морщихина как классический полицейский прием укрощения строптивых, и, можно было догадываться, морщихинской диссертации как раз недоставало ярких примеров его практического применения.
– Признаться, я сознательно затеял с вами данный разговор, Иван Матвеич, потому что вам, как петербургскому жителю той поры, могут быть известны кое-какие мелочишки такого рода. Сколько мне помнится из Сережиных рассказов, вы принимали участие в революционных сходках, маевках, в организации благотворительных вечеров. Поэтому у вас могли и сохраниться...
Он не досказал: тут ворвался длинный, как вечность, нарастающий, лаистый вой и вслед за ним короткий с крякотом животного удовлетворения удар, почти покачнувший ветхое здание, где все они находились.
– Я уж думал – ушли, но вот какой-то вернулся схамить на прощанье, хотя бы разбить стакан... Таким образом! – сквозь зубы и после мелкого стеклянного дребезга произнес Иван Матвеич. – Какая это все же стыдная, пещерная пакость!.. Да, я слушаю вас, Павел Андреич.
– Вот я и хотел спросить, неужели у вас не сохранилось записей, пометок того времени или хотя бы писем от пострадавших друзей?
Иван Матвеич ответил не сразу: подбирал осколки чего-то, упавшего с подоконника.
– Видите ли, дневников я никогда не вел, – сказал он потом, и Поля пожалела, что ее отцу нечем, видимо, порадовать хорошего человека.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124