.. в том и дело, что мирный мы народ, мирней на свете нет.
– Как же тебе в таком случае голову-то зацепили, неуязвимый? – спросил кто-то издалека, после паузы.
– А то уж моя личная вина, прошибка получилась, – отшутился солдат и стал закуривать. – Не раз меня отец, с японской войны ефрейтор, просвечал: на войне первое дело, говорит, Петруха, как завидишь, летит в тебя пуля али какая покрупнее вещь, то не гордись, а отойди от греха в сторонку. Ан, забыл Петруха родительское наставленьице, вот и провалялся на койке полтора месяца...
На это все тихонько посмеялись кругом, весьма довольные солдатом и его поведением, что болью своей не хвалится и правды от народа не таит.
– Эй, солдат! – сказал потом голос сверху. – Я тут яблочек мороженых домой захватил. Чайку-то тебе хотелось... возьми-ка пожуй, пожалуй. – И при свете спички с верхней полки протянулась стариковская рука в овчинном обшлаге.
И опять очень это всему народу понравилось, и никто не понял дар старика как плату за доставленное развлеченье. К тому же яблочки его были маленькие, терпкого лесного вкуса, да не в том была их сила... Заодно, расщедрясь, стал старик и других, кто поближе, оделять, причем не посмел отказаться и сам Иван Матвеич. Кто то с верхней полки остерег старика, что внукам ничего не останется, и тогда другой голос в соседнем купе завел не менее поучительную историю одной можайской якобы солдатки, что в самый переполох осеннего отступления неизменно каждый день выходила к беженцам на шоссе с кошелкой печеной картошки... и будто слышали в народе, как сопровождавшая ее малолетняя дочка спросила у матери-солдатки, отчего это, дескать, как ни тратят они свое добро, а в мешках у них не убавляется?.. Путь на том перегоне шит был заново, на живую нитку, старенький вагон раскачивался на ходу и скрипел, грозя развалиться, так что до Ивана Матвеича долетали лишь обрывки забытого русского сказанья, неизменно воскресающего в годы бедствий.
Постепенно он погружался в то целительное забытье, что происходит от ощущения просторного дорожного времени и сытного тепла простонародной жизни. Перед ним открывалась зеленая томительная неизвестность с прямою, как стрела, и пятнистою от солнца просекой. Бесконечно милая его сердцу женщина шла впереди со слегка откинутой рукой, как бы в намерении приласкать попутные елочки, и надо было торопиться, непременно догнать, в последний раз заглянуть в ее лицо, прежде чем скроется в каких-то излишне нарядных на этот раз воротах Пашутинского лесничества.
Когда он проснулся, пассажиров уменьшилось вдвое, все спали; погожее утро пробивалось в щель под приспущенной шторкой. Поеживаясь от холодка, Иван Матвеич вышел с чемоданчиком на площадку: близилось Красновершье. Ночной балагур с забинтованной головой курил в тамбуре, расставив ноги для устойчивости, привалясь спиной к открытой двери. Встречный ветер выхлестывал наружу то дымок, то полу его шинели. Солдат был суровый, с огрубелым лицом, весь как из-под топора, так что можно было назвать его Перуном. Пристальными голубоватыми глазами он скользил по запустелому, дотла разоренному краю.
Мимо неслась раздольная енежская пойма, обсохшая местами и прозеленевшая сквозь нанесенный ил. Река вернулась в свое русло, и бросалось в глаза непривычное безделье сильной воды, впервые не загруженной сплавом; теплый ветер срывал пену с водяных гребешков. За поворотом открылась знакомая излучина с деревушкой на косогоре: Иван Матвеич узнал ее скорей по сердцебиенью, чем по десятку побитых изб и печных остовов.
Он спросил у солдата, сходит ли в Красновершье, и тот отвечал, что пойдет поискать питья; они сошли вместе. Предпоследний в составе вагон их остановился, так и не дотянувшись до деревянной, наскоро сколоченной платформы. Девочка лет восьми шла по стежке внизу, вдоль насыпи, прижимая к груди стеклянную банку, такая худенькая, что и ветер дул там побережней, чтоб не расплескать ей ноши. То был клюквенный морс, прибавок к пайку военного времени. Краем глаза Иван Матвеич видел, как солдат спускался под откос.
– А ну, постой, зорька... – позвал он так тихо, что Иван Матвеич и не расслышал бы, кабы не стоял с подветренной стороны. – Никак, родная, квасок у тебя?
– На, испей, – певучим местным говором отвечала та. Обеими руками приняв склянку, солдат отхлебнул два мужских глотка, подумал, отпить ли ему третий, обмахнул рот рукавом и, усмехнувшись девочке, жестом благословения коснулся ее головы. А Иван Матвеич понял, что он сейчас видел свой народ настолько близко, до рези в глазах, как редко достается наблюдать его в условиях мирного благополучия.
5
Свое путешествие он начал с обхода Красновершья.
Поднявшись по бывшей главной улице, он заглянул в лощинку, где сквозь корзиночный ивняк и поваленные колья с колючей проволокой стремился вешний поток, потыкал палкой старую ветлу, которую знавал еще прутиком, и долго стоял на бугре, к подозрительному недоумению сопровождавших его ребятишек. Мертвых с полей уже убрали, но и льнов еще не видать было нигде. Все выглядело иначе, чем в памяти: Томашевское – сельцо на горизонте – передвинулось ближе к Енге, а юный, второго поколения лесочек как бы перетащили вправо и ближе, чтоб не мешал обозрению окрестностей, в частности – горелого немецкого танка со вскинутым стволом. Отсюда еще убедительней становилась старая истина, что и самое незыблемое на свете – те же изменчивые облака, что бежали сейчас в досиня промытом небе, но лишь формируемые иным, тугим и властным ветром времени.
Her, это не было крушением мечты, а просто кончилась вчерашняя страничка и рядом начиналась другая. По ту сторону лощины сверкало приземистое, уже каменной кладки строеньице колхозной фермы; солдаты из части, расположенной по соседству, ладили дранчатую кровлю на обугленные кое-где стропила. Запах сырой щепы мешался с дымком из землянок, нарытых по склону, и, хотя первозданная скудость сквозила во всем, все чудился почему-то Ивану Матвеичу мерный, такой успокоительный звук молока о бадью... Было бы вполне бессмысленно искать здесь подводу в Пашутино, да и как-то достойней представлялось пройти пешком двенадцать километров до Калинова родничка. И тут Ивану Матвеичу довелось на опыте узнать непостоянство расстоянья: неодолимое в детстве, втрое сократившееся в годы службы на Пустошaх, оно приобретало к старости прежнюю протяженность.
Частые передышки в пути сам Иван Матвеич объяснял потребностью поздороваться с родными, безлюдными теперь местами. Только за грядой кустарничка у Облога попался ему житель с лукошком, сеявший семена вразброс, и паренек вел за ним корову, запряженную в борону; по старинке Иван Матвеич пожелал им удачи, и старший ответил степенным поклоном. Километром позже, перед Пустошaми, донеслась голосистая девичья частушка, такое же благовестив возвращающейся жизни, как и внезапная трель жаворонка над головой. Дождевая тучка копилась в небе, но, в сущности, Иван Матвеич находился уже дома, на том древнем тракте, по которому сорок с лишним лет назад отправлялся с Демидкой на открытие мира. Где-то поблизости начиналось бывшее Калиново царство. Из опасенья заплутаться или порвать пальто в чащобе Иван Матвеич двинулся в обход по проселку, что и сберегло его от случайностей, спрятанных в лесных завалах.
... Если не считать веселых дней в разгаре лета, когда грозы прополаскивают июльский зной и огненным росчерком расписываются в небесах, или той благодатной пустоты в конце осени с опушками, одетыми в прощальную красу, как бы в намеренье разжалобить наступающую стужу, если не считать вдобавок пушистых зимних сумерек с острым, пьяней водки воздухом, процеженным сквозь игольчатые фильтры мороза, с увлекательными повестями о лисьих хитростях и волчьем нарыске по снегу, лапа в лапу, сапожок в сапожок, то нет, пожалуй, в русской природе поры чудесней, чем эти весенние предвечерья, когда орешник почти отпылил, а береза еще робеет зеленеть, не доверяя наступившей теплыни, а лес, совсем прозрачный, без теней, словно щурится спросонья, наступить боится на оживающую под ногами мелюзгу. Раздвигая нелюдимую можжевеловую стражу, Иван Матвеич вступил в чащу; влага хлюпала под ногами в непросохших мхах, и дождик слегка покропил его в знак приветствия. Вдруг таинственной прохладой повеяло из глубины, и потом громадный, как событие, глухарь порхнул из куста, крылом задевая ветви. «Дозорный...» – с мальчишеским чувством догадался Иван Матвеич и по гортанному, еле слышному клекоту воды понял, что добрался до цели своего путешествия.
Перед ним был тот самый заросший теперь отовсюду овражек с плоским валуном на дне. Ни цветика, но и опавшего сучка не виднелось на пологих скатах; распустившиеся сережки серой ольхи свисали в строгой тишине. Иван Матвеич с обнаженной головой спустился вниз и, оттого что некому было подглядывать за ним в такой глуши, вслух поздоровался с Калиной и тем маленьким, сердитей ежика божеством, что жило здесь, под древней ледникового скалою.
– Здравствуй, добрый и вечный, – сказал приезжий с опущенными руками, как перед начальством, выше какого не бывает. – Это я, Иван Вихров, если помнишь меня. Вот навестить и отчитаться к тебе пришел... здравствуй!
Коротко, потому что ни божество, ни друга не следует утомлять перечисленьем происшедших бедствий, он доложил главное за четыре минувших десятилетия, и тот, внизу, поворчал немножко, но про что именно, Иван Матвеич с непривычки разобрать не сумел. Трава была еще мокра, он присел на чемоданчик.
Приближенные деревья кругом стали рослей и старше – гвардия; гуще курчавился лишай на камне. Света пробивалось достаточно, чтобы различить, как вздымался в своей норке хрустальный бугорок и сплетались струйки бессонной воды. Нет, Калинов родничок не жаловался, что потревожила война, не благодарил, что отстояли, а лишь воркотливо рассказывал о своих недавних злоключеньях.
Оставалось напиться на весь остаток жизни той живой воды и засветло отправляться в дорогу: ночевать Иван Матвеич собирался в Пашутине. И точно под руку подсунули, прошитый лычком берестяной ковшик нашелся под навесом скалы.
– Не трожь, не тобой кладено!.. – раздалось сверху, едва за ним потянулся приезжий.
Иван Матвеич вздрогнул и поднял голову. Все было недвижно кругом, меркнущий свет проливался сквозь нагие вершины... Но тревожные глаза следили за гостем из заросли, и можно было различить в ней детскую фигурку, сливавшуюся с окраской апрельского леса. Так получали объяснение неумелой посадки елочки вокруг родника, устланная щебнем дорожка перед ним и вся вообще отменная опрятность овражка, прибранного заботливой рукой. Значит, из века в век отсутствие игрушек заставляло крестьянских детей делать природу сообщницей своих забав.
– Не вижу, кто ты там. А ну, покажись! – негромко и весь в мурашках от волнения позвал Иван Матвеич.
Кусток раздвинулся, и мальчик лет десяти в лесниковском картузе до бровей появился на склоне.
– Чего здесь нужно-то? Это мойдом, – спросил он враждебно, подтягивая спадающие сапоги.
Но не впервые в жизни Иван Матвеич забредал в чужие владенья и оттого не устрашился стоявшего перед ним хозяина.
– А я издалека, брат, из самой Москвы. Вот закусывать собрался с дороги, а ты и подвернулся вовремя... за компанию не желаешь ли? Давай тогда присаживайся, – и стал раскрывать чемоданчик с соблазнами Таискиной стряпни.
Ему пришлось дать дополнительные заверенья, что по состоянию здоровья и зубов давно уже не употребляет в пищу маленьких ребят. Шутка подействовала вернее, чем приманка на еду, и, спустясь стороной, мальчик с показным равнодушием заглянул в глубину чемодана.
Вдруг доверясь, он рассказал приезжему, как ходил по осени с мамкой, здешней лесничихой, на линию – выбирать продовольствие из разбитого германского эшелона, и все окрестные жители тоже ходили с голодухи, и сошло на первый раз, тем и кормились всю зиму, а во второй – застигнул их патруль под проливным дождем, и в сторожку к деду мальчик вернулся один, с пустыми мешками. Нет, отец у него не на войне, так что и пособия им не положено, отца он не помнил вовсе – и суровая сиротская замкнутость явственно прозвучала в его голосе! – а дедка уже старый, сам в домовину примеряется, а фамилия ему Лисагонов. И хотя трудно верилось в подобное долголетье, Иван Матвеич догадался, что это тот, ближайшего обхода лесник Миней, шестидесятилетие которого праздновали в ночь разгрома сапегинской усадьбы.
– Да ты, я вижу, мужик бывалый... – минуту спустя и без особого сочувствия, чтоб не бередить детское горе, сказал Иван Матвеич. – Обширнейшее, брат, у тебя хозяйство. Небось и шалашик поблизости соорудил?
– А то!.. – с законной гордостью отвечал мальчик. – Я и черемушку возле посадил... кужлявенькая.
Он такую хозяйскую ласковость вложил в это местное слово, что не оставалось сомнения в его родстве с потомственным пашутинским лесником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
– Как же тебе в таком случае голову-то зацепили, неуязвимый? – спросил кто-то издалека, после паузы.
– А то уж моя личная вина, прошибка получилась, – отшутился солдат и стал закуривать. – Не раз меня отец, с японской войны ефрейтор, просвечал: на войне первое дело, говорит, Петруха, как завидишь, летит в тебя пуля али какая покрупнее вещь, то не гордись, а отойди от греха в сторонку. Ан, забыл Петруха родительское наставленьице, вот и провалялся на койке полтора месяца...
На это все тихонько посмеялись кругом, весьма довольные солдатом и его поведением, что болью своей не хвалится и правды от народа не таит.
– Эй, солдат! – сказал потом голос сверху. – Я тут яблочек мороженых домой захватил. Чайку-то тебе хотелось... возьми-ка пожуй, пожалуй. – И при свете спички с верхней полки протянулась стариковская рука в овчинном обшлаге.
И опять очень это всему народу понравилось, и никто не понял дар старика как плату за доставленное развлеченье. К тому же яблочки его были маленькие, терпкого лесного вкуса, да не в том была их сила... Заодно, расщедрясь, стал старик и других, кто поближе, оделять, причем не посмел отказаться и сам Иван Матвеич. Кто то с верхней полки остерег старика, что внукам ничего не останется, и тогда другой голос в соседнем купе завел не менее поучительную историю одной можайской якобы солдатки, что в самый переполох осеннего отступления неизменно каждый день выходила к беженцам на шоссе с кошелкой печеной картошки... и будто слышали в народе, как сопровождавшая ее малолетняя дочка спросила у матери-солдатки, отчего это, дескать, как ни тратят они свое добро, а в мешках у них не убавляется?.. Путь на том перегоне шит был заново, на живую нитку, старенький вагон раскачивался на ходу и скрипел, грозя развалиться, так что до Ивана Матвеича долетали лишь обрывки забытого русского сказанья, неизменно воскресающего в годы бедствий.
Постепенно он погружался в то целительное забытье, что происходит от ощущения просторного дорожного времени и сытного тепла простонародной жизни. Перед ним открывалась зеленая томительная неизвестность с прямою, как стрела, и пятнистою от солнца просекой. Бесконечно милая его сердцу женщина шла впереди со слегка откинутой рукой, как бы в намерении приласкать попутные елочки, и надо было торопиться, непременно догнать, в последний раз заглянуть в ее лицо, прежде чем скроется в каких-то излишне нарядных на этот раз воротах Пашутинского лесничества.
Когда он проснулся, пассажиров уменьшилось вдвое, все спали; погожее утро пробивалось в щель под приспущенной шторкой. Поеживаясь от холодка, Иван Матвеич вышел с чемоданчиком на площадку: близилось Красновершье. Ночной балагур с забинтованной головой курил в тамбуре, расставив ноги для устойчивости, привалясь спиной к открытой двери. Встречный ветер выхлестывал наружу то дымок, то полу его шинели. Солдат был суровый, с огрубелым лицом, весь как из-под топора, так что можно было назвать его Перуном. Пристальными голубоватыми глазами он скользил по запустелому, дотла разоренному краю.
Мимо неслась раздольная енежская пойма, обсохшая местами и прозеленевшая сквозь нанесенный ил. Река вернулась в свое русло, и бросалось в глаза непривычное безделье сильной воды, впервые не загруженной сплавом; теплый ветер срывал пену с водяных гребешков. За поворотом открылась знакомая излучина с деревушкой на косогоре: Иван Матвеич узнал ее скорей по сердцебиенью, чем по десятку побитых изб и печных остовов.
Он спросил у солдата, сходит ли в Красновершье, и тот отвечал, что пойдет поискать питья; они сошли вместе. Предпоследний в составе вагон их остановился, так и не дотянувшись до деревянной, наскоро сколоченной платформы. Девочка лет восьми шла по стежке внизу, вдоль насыпи, прижимая к груди стеклянную банку, такая худенькая, что и ветер дул там побережней, чтоб не расплескать ей ноши. То был клюквенный морс, прибавок к пайку военного времени. Краем глаза Иван Матвеич видел, как солдат спускался под откос.
– А ну, постой, зорька... – позвал он так тихо, что Иван Матвеич и не расслышал бы, кабы не стоял с подветренной стороны. – Никак, родная, квасок у тебя?
– На, испей, – певучим местным говором отвечала та. Обеими руками приняв склянку, солдат отхлебнул два мужских глотка, подумал, отпить ли ему третий, обмахнул рот рукавом и, усмехнувшись девочке, жестом благословения коснулся ее головы. А Иван Матвеич понял, что он сейчас видел свой народ настолько близко, до рези в глазах, как редко достается наблюдать его в условиях мирного благополучия.
5
Свое путешествие он начал с обхода Красновершья.
Поднявшись по бывшей главной улице, он заглянул в лощинку, где сквозь корзиночный ивняк и поваленные колья с колючей проволокой стремился вешний поток, потыкал палкой старую ветлу, которую знавал еще прутиком, и долго стоял на бугре, к подозрительному недоумению сопровождавших его ребятишек. Мертвых с полей уже убрали, но и льнов еще не видать было нигде. Все выглядело иначе, чем в памяти: Томашевское – сельцо на горизонте – передвинулось ближе к Енге, а юный, второго поколения лесочек как бы перетащили вправо и ближе, чтоб не мешал обозрению окрестностей, в частности – горелого немецкого танка со вскинутым стволом. Отсюда еще убедительней становилась старая истина, что и самое незыблемое на свете – те же изменчивые облака, что бежали сейчас в досиня промытом небе, но лишь формируемые иным, тугим и властным ветром времени.
Her, это не было крушением мечты, а просто кончилась вчерашняя страничка и рядом начиналась другая. По ту сторону лощины сверкало приземистое, уже каменной кладки строеньице колхозной фермы; солдаты из части, расположенной по соседству, ладили дранчатую кровлю на обугленные кое-где стропила. Запах сырой щепы мешался с дымком из землянок, нарытых по склону, и, хотя первозданная скудость сквозила во всем, все чудился почему-то Ивану Матвеичу мерный, такой успокоительный звук молока о бадью... Было бы вполне бессмысленно искать здесь подводу в Пашутино, да и как-то достойней представлялось пройти пешком двенадцать километров до Калинова родничка. И тут Ивану Матвеичу довелось на опыте узнать непостоянство расстоянья: неодолимое в детстве, втрое сократившееся в годы службы на Пустошaх, оно приобретало к старости прежнюю протяженность.
Частые передышки в пути сам Иван Матвеич объяснял потребностью поздороваться с родными, безлюдными теперь местами. Только за грядой кустарничка у Облога попался ему житель с лукошком, сеявший семена вразброс, и паренек вел за ним корову, запряженную в борону; по старинке Иван Матвеич пожелал им удачи, и старший ответил степенным поклоном. Километром позже, перед Пустошaми, донеслась голосистая девичья частушка, такое же благовестив возвращающейся жизни, как и внезапная трель жаворонка над головой. Дождевая тучка копилась в небе, но, в сущности, Иван Матвеич находился уже дома, на том древнем тракте, по которому сорок с лишним лет назад отправлялся с Демидкой на открытие мира. Где-то поблизости начиналось бывшее Калиново царство. Из опасенья заплутаться или порвать пальто в чащобе Иван Матвеич двинулся в обход по проселку, что и сберегло его от случайностей, спрятанных в лесных завалах.
... Если не считать веселых дней в разгаре лета, когда грозы прополаскивают июльский зной и огненным росчерком расписываются в небесах, или той благодатной пустоты в конце осени с опушками, одетыми в прощальную красу, как бы в намеренье разжалобить наступающую стужу, если не считать вдобавок пушистых зимних сумерек с острым, пьяней водки воздухом, процеженным сквозь игольчатые фильтры мороза, с увлекательными повестями о лисьих хитростях и волчьем нарыске по снегу, лапа в лапу, сапожок в сапожок, то нет, пожалуй, в русской природе поры чудесней, чем эти весенние предвечерья, когда орешник почти отпылил, а береза еще робеет зеленеть, не доверяя наступившей теплыни, а лес, совсем прозрачный, без теней, словно щурится спросонья, наступить боится на оживающую под ногами мелюзгу. Раздвигая нелюдимую можжевеловую стражу, Иван Матвеич вступил в чащу; влага хлюпала под ногами в непросохших мхах, и дождик слегка покропил его в знак приветствия. Вдруг таинственной прохладой повеяло из глубины, и потом громадный, как событие, глухарь порхнул из куста, крылом задевая ветви. «Дозорный...» – с мальчишеским чувством догадался Иван Матвеич и по гортанному, еле слышному клекоту воды понял, что добрался до цели своего путешествия.
Перед ним был тот самый заросший теперь отовсюду овражек с плоским валуном на дне. Ни цветика, но и опавшего сучка не виднелось на пологих скатах; распустившиеся сережки серой ольхи свисали в строгой тишине. Иван Матвеич с обнаженной головой спустился вниз и, оттого что некому было подглядывать за ним в такой глуши, вслух поздоровался с Калиной и тем маленьким, сердитей ежика божеством, что жило здесь, под древней ледникового скалою.
– Здравствуй, добрый и вечный, – сказал приезжий с опущенными руками, как перед начальством, выше какого не бывает. – Это я, Иван Вихров, если помнишь меня. Вот навестить и отчитаться к тебе пришел... здравствуй!
Коротко, потому что ни божество, ни друга не следует утомлять перечисленьем происшедших бедствий, он доложил главное за четыре минувших десятилетия, и тот, внизу, поворчал немножко, но про что именно, Иван Матвеич с непривычки разобрать не сумел. Трава была еще мокра, он присел на чемоданчик.
Приближенные деревья кругом стали рослей и старше – гвардия; гуще курчавился лишай на камне. Света пробивалось достаточно, чтобы различить, как вздымался в своей норке хрустальный бугорок и сплетались струйки бессонной воды. Нет, Калинов родничок не жаловался, что потревожила война, не благодарил, что отстояли, а лишь воркотливо рассказывал о своих недавних злоключеньях.
Оставалось напиться на весь остаток жизни той живой воды и засветло отправляться в дорогу: ночевать Иван Матвеич собирался в Пашутине. И точно под руку подсунули, прошитый лычком берестяной ковшик нашелся под навесом скалы.
– Не трожь, не тобой кладено!.. – раздалось сверху, едва за ним потянулся приезжий.
Иван Матвеич вздрогнул и поднял голову. Все было недвижно кругом, меркнущий свет проливался сквозь нагие вершины... Но тревожные глаза следили за гостем из заросли, и можно было различить в ней детскую фигурку, сливавшуюся с окраской апрельского леса. Так получали объяснение неумелой посадки елочки вокруг родника, устланная щебнем дорожка перед ним и вся вообще отменная опрятность овражка, прибранного заботливой рукой. Значит, из века в век отсутствие игрушек заставляло крестьянских детей делать природу сообщницей своих забав.
– Не вижу, кто ты там. А ну, покажись! – негромко и весь в мурашках от волнения позвал Иван Матвеич.
Кусток раздвинулся, и мальчик лет десяти в лесниковском картузе до бровей появился на склоне.
– Чего здесь нужно-то? Это мойдом, – спросил он враждебно, подтягивая спадающие сапоги.
Но не впервые в жизни Иван Матвеич забредал в чужие владенья и оттого не устрашился стоявшего перед ним хозяина.
– А я издалека, брат, из самой Москвы. Вот закусывать собрался с дороги, а ты и подвернулся вовремя... за компанию не желаешь ли? Давай тогда присаживайся, – и стал раскрывать чемоданчик с соблазнами Таискиной стряпни.
Ему пришлось дать дополнительные заверенья, что по состоянию здоровья и зубов давно уже не употребляет в пищу маленьких ребят. Шутка подействовала вернее, чем приманка на еду, и, спустясь стороной, мальчик с показным равнодушием заглянул в глубину чемодана.
Вдруг доверясь, он рассказал приезжему, как ходил по осени с мамкой, здешней лесничихой, на линию – выбирать продовольствие из разбитого германского эшелона, и все окрестные жители тоже ходили с голодухи, и сошло на первый раз, тем и кормились всю зиму, а во второй – застигнул их патруль под проливным дождем, и в сторожку к деду мальчик вернулся один, с пустыми мешками. Нет, отец у него не на войне, так что и пособия им не положено, отца он не помнил вовсе – и суровая сиротская замкнутость явственно прозвучала в его голосе! – а дедка уже старый, сам в домовину примеряется, а фамилия ему Лисагонов. И хотя трудно верилось в подобное долголетье, Иван Матвеич догадался, что это тот, ближайшего обхода лесник Миней, шестидесятилетие которого праздновали в ночь разгрома сапегинской усадьбы.
– Да ты, я вижу, мужик бывалый... – минуту спустя и без особого сочувствия, чтоб не бередить детское горе, сказал Иван Матвеич. – Обширнейшее, брат, у тебя хозяйство. Небось и шалашик поблизости соорудил?
– А то!.. – с законной гордостью отвечал мальчик. – Я и черемушку возле посадил... кужлявенькая.
Он такую хозяйскую ласковость вложил в это местное слово, что не оставалось сомнения в его родстве с потомственным пашутинским лесником.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124