Где-то близко за спиной похрустела галька, и перед Валерием оказался сухонький, весьма достойного вида старичок в светлом, помнится – с обтрепанными рукавами, но опрятном, прямо из чистки костюме. Он ничего не продавал, не просил ни денег, ни участия, как можно было ожидать, а долго глядел тем напоминающим взглядом, когда хотят, чтоб их опознали. Валерий сделал жест нетерпения и досады. Тогда двумя перстами, по военной привычке, коснувшись полей канотье, тот приветливо осведомился, не господина ли Крайнова имеет он честь видеть перед собой; значит, в городке уже приметили видного русского большевика. Вопрос был задан по-французски, без акцента, так что никаких наводящих примет у Валерия пока не было, кроме, пожалуй, раздражающе знакомого, настойчивого взгляда, словно вкладывал глаза и волю в самый мозг своей парализованной жертвы. Старик выразил удовлетворение по поводу хорошей погоды и порадовался мельком, что треволнения молодости никак не отразились на здоровье и цветущем виде господина Крайнова. "Я прошу вас также передать при случае мое постоянное душевное расположение и господину Грацианскому. Очень многогранный... хотя и несколько резвый молодой человек. Да, да, к сожалению, это я, тот самый... – сокрушенно подтвердил он уже по-русски своему онемевшему собеседнику. – Tout passe, tout casse, tout lasse".И, сделав нечто легкомысленное ручкой, пошел прочь расшатанной походкой, одинаково выдававшей и преклонный возраст и разочарования эмигрантских лет.
– И, знаешь, кто это был? Все равно не угадаешь... Чандвецкий!
Такая давящая сила заключалась в произнесенном имени, что Иван Матвеич хоть и продолжал глядеть на приятеля, но видел сквозь него совсем другое. В воспоминанье перед ним возник уже в те годы немолодой жандармский подполковник, по слухам фаворит Столыпина, и, говорили, умнейший после него в лагере тогдашней реакции. Вот: сплетя ревматические пальцы на большом, пустоватом столе, он безразличным, необязательным тоном цедил Вихрову что-то о биологическом неравенстве особей и, следовательно, о незыблемости установившихся законов человеческого общежития, – о бездне, куда увлекает Россию чрезмерно пылкая и потому строгой отеческой опеки заслуживающая молодежь, и – еще что-то, вызывавшее в душе бешенство противодействия. «Вы хотите стерилизовать жизнь, господин Вихров... но абсолютно, чистые элементы существуют только в колбах химиков и нередко обходятся обществу по цене, делающей их недоступными для широкого потребления... не боитесь дороговизны?» – шептал он с видом скучающего искусителя, и снова, в разгаре допроса, Иван Матвеич ломал воображаемый карандаш из бронзового стаканчика перед собою.
– Подумай, память-то какая!.. – гадливо подивился Иван Матвеич. – А ведь сколько нашего брата прошло через его руки?.. Позволь, однако, ведь это был коренастый, сильного сложения человек.
– Значит, подсох к старости... да не в том суть, дружище! Помнится, ты писал мне на Енисей, что, как и Андрюшу Теплова, как и... – он назвал известного дальневосточного работника, знакомого всей стране, – этот самый жандармский господин допрашивал и тебя. Значит, ему представлялся громадный выбор... Так почему же он вспомнил именно Сашу... Грацианского, который легче всех поплатился за преступную связь со мною?
– Нет, Валерий, – решительно вступился за своего врага Иван Матвеич. – Если бы имелись хоть малые основания для того, о чем ты так ужасно подумал сейчас, то какой смысл был Чандвецкому выдавать своих?А просто жандарм узнал тебя, и вспыхнула осевшая муть, и вот... поддался искушению, захотелось кинуть горсть песку в наши, ненавистные ему трущиеся поршни. Он мог бы проделать то же самое односторонним анонимным письмом, к тебе или ко мне, в расчете, что до адресата его прочтут те, кому надлежит... даже намеком, черт возьми, или искоса брошенным взглядом... сделать это... остальную работу довершит простодушный следователь! Для правдоподобия он выбрал наиболее уязвимого из наших мушкетеров. На мой взгляд, это была низкая и бессильная злоба, которая, к счастью, выжигает лишь то место, где горит сама.
– Возможно, ты и прав... – не сразу согласился Валерий и вернулся к обязанностям гостеприимного хозяина.
Леночка слишком мало знала Грацианского, чтобы принять участие в беседе, но, по привычке людей с мнительной совестью немедленно примерять на себя чужие суждения и оценки, она ужаснулась мысли, что и по прошествии стольких лет давняя провинность еще способна вызывать подозрения. Когда разговор перекинулся на встречи Валерия с представителями западной интеллигенции, она и там сумела найти нечто относившееся непосредственно к ней самой.
– У меня сложилось мнение, – делился своими наблюдениями Валерий, – что многие в Европе начинают понимать неизбежность социальных сдвигов... естественно, с годами это сознание будет расти под воздействием фактов. Сюда надо включить и кое-кого из тех, кто, никогда и не принадлежа непосредственно к буржуазии, хотя бы частично извлекает свою пищу из несчастий войны, из послушности людской нужды, из невежества ближних, из их трагической разъединенности, наконец. На лугу человеческом немало таких травок, которые тоже не обхватывают, не душат жертвы, как большие паразиты, а легонько прикладываются сосальцем к корешку соседа. Забывать стал... ну, как ее, есть у нас такая?!
– Марьянник, Melampyrum nemorosum, –подсказал Иван Матвеич, очень довольный за друга, что хоть и ушел из леса, но образы в мышлении по-прежнему черпает из их общей науки. – Тем же самым занимается все семейство Rhtnantus apterus,полевого погремка.
– Вот, вот, именно погремок, –обрадовался этой находке Валерий, имея в виду, как он пояснил, распространенную в западноевропейских странах склонность к отвлеченному пустозвонству насчет культуры. – К сожалению, наиболее мыслящие нередко добираются до истины пешком или на старинных велосипедах, хотя давно имеется скоростной транспорт в завтрашний день... Не скучно вам? – вдруг обратился он к Леночке.
– Наоборот, я стараюсь не пропустить ни слова... – И покраснела, застигнутая в своих мыслях.
– Так, к примеру, один видный физик посвятил меня в свое самодельное открытие, что, дескать, социальные отношения в людском обществе должны неизбежно меняться по мере его численного роста, требующего более сложной экономики. И он даже соглашался, что только при коммунизме его наука приобретет возможность безграничного исследования, но... пусть, дескать, это случится попозже, когда меняне станет. Их держит страх утратить свои мнимые свободы... Так бывает жалко расстаться со старым семейным диваном, пускай колючим и с неприятными жильцами в щелях, но на котором как-никак уже провалялся полвека. Да, Иван, капитализм становится общественной нечистоплотностью. В сущности, сказал я ему тогда, у вас единственный выход: идти навстречу своему страху.
– Как, как вы ему сказали? – вся пылая и подавшись вперед, переспросила Леночка.
– Идти страху навстречу, сказал я ему... то есть преодолеть в себе низменную, чисто телесную боязнь социальных перемен, зачастую воображаемых лишений, черного хлеба революции, простонародных радостей существования... пока не воздвигнутся приличные для тонких натур хоромы. Без этого не бывает победы, и горе цыпленку, который не осмелится сломать свою тесную скорлупу. На их месте я бросился бы в свое будущее очертя голову, без раздумий... – Валерий покачал головой со вздохом сожаления. – Ладно, хватит об этом. Лучше расскажи мне про свое, поводи меня по своим дремучим лесам... угости!
– Да ведь мало их, таких лесов, поблизости осталось, – взял себе слово Иван Матвеич и, оттого ли, что ежеминутно чувствовал на себе скользящий, как бы сравнивающий взгляд жены, весь остаток вечера был в особом ударе, делясь своими замыслами на ближайшее десятилетье.
5
Тотчас после телефонного, ровно в полночь состоявшегося разговора, сравнительно рано хозяин сам отвез своих гостей домой; утром Иван Матвеич уезжал в двухдневную командировку... Катастрофа произошла к концу вторых суток, на протяжении того часа, пока Таиска ходила за дрожжами к соседке, через улицу. Еще накануне ничто не предвещало беды; напротив, по показаниям Таиски, с полудня, после трехлетнего перерыва, к ней на кухню дважды донеслась, как бы на пробу, Леночкина песенка, но не для Поли песенка, а для самой себя, – все начиналась и обрывалась, а Таиска решила в простоте, что дело пошло на поправку. Когда же она вернулась от соседки, Леночки дома уже не было. Квартира была пуста и дверь полупритворена, чтоб не пришлось ломать замка. Все оставалось на месте, любимые Леночкины мелочи в том числе, и можно было предположить, что молодая хозяйка ушла с Полей подышать ночным морозцем, если бы не зловещее отсутствие детских вещей.
Страшась своих догадок, Таиска ринулась в погоню за беглецами; с минуты на минуту должен был вернуться Вихров. В отчаянье она избегала все окрестные улицы, заранее сознавая бесплодность поисков и не умея придумать себе оправданья перед братом. Когда, близ полуночи, она крадучись вошла в квартиру, Иван Матвеич уже находился дома. Он лежал на полу в кабинетике, раскинув руки, но не мертвый, как можно было предположить вначале, а всего лишь пьяный, и он такой был пьяный, что не узнал сестры. На столе стояла бутылка из-под водки, припасенной для задушевной беседы с Грацианским. Как бы судороги перемежались в его лице, но вполне возможно также, что это были всего лишь отражения огня из затопленной печки.
Иван Матвеич находился в полусознанье; с непривычки к спиртному беспамятство далось ему не сразу. Невнятные, как при отравлении, слова пузырились у него на губах, и легко было догадаться, что он, будучи в курсе событий, разговаривал со своим счастливым соперником.
– Э, да разве спорю я?.. – получалось у него, если терпеливо вслушаться. – Ей лучше будет с вами, но вы... вы обокрали меня, Осьминов! Я сдаюсь: вы сильней меня... Я хромой, всего-навсего лесник... скорбеющий, а вы жестокий, умный, молодой. Вон Грацианский говорит: когда нация слишком много излучает из себя, она становится скупей, эгоистичней... но я другой закваски, да-с, я бы не полез в пиджак учителя, повешенный на стуле... пока он, тово, выбежал за угощением для вас из кабинета... таким образом! – И еще столь же мало разборчивые несущественные признанья, произносимые дурным, как из сырой кадушки, голосом.
Чтобы не застали в таком виде чужие люди, сестра кое-как втащила брата на кровать, за ширму, собираясь лечить теплым молочком, оставшимся от Поли; утром Ивану Матвеичу предстояла лекция, а он избегал пропускать занятия в институте. Однако, по здравом размышлении, Таиска решила, что для его же блага брату лучше еще некоторое время побыть в его нынешнем беспамятстве. Тут-то якобы и заявился Грацианский полюбоваться на мертвое тело, и горбатенькой едва удалось отбиться, спровадив его кое-как за дверь. Остаток ночи она провела за разбором кривых, падающих строк на подобранной с полу бумажке. Без запятых, как вылилось, словно воспламененное местами, Леночкино письмо занимало несколько страничек, но, как ни шарила на столе, не нашла ни конца, ни начала.
«...а все вышло оттого, что не любила я вас, Иван Матвеич, никогда... даже в тот раз, помните? И вы должны были спервоначалу это понимать, ведь вы такой участливый, все вас ценят, а студенты не чают души. Осьминов говорит, что вы меня потому ни о чем и не спрашивали, чтоб не заставлять меня лгать вам. Ведь вон даже люди кругом понимают, но я на вас не сержусь, и вы его тоже не ругайте, он вас ужасно как почитает... И не потому не любила, что не за что, за вас всякая с уважением пойдет, а просто не до любви мне было. Да и какая вам радость со мной? Так и просидела бы всю жизнь на месте, как в узелок завязанная. Ровно пробралась на праздник по фальшивому билету, и боязно, а вдруг контролер спросит – „предъявите-ка, гражданочка...“ – что тогда? Может, и не погонят, да ведь при одном его взгляде потом обольешься от стыда. А может, и притерпелась бы, да уж больно мне человеком стать захотелось, Иван. Внутри-то и я тоже неплохая, а только хитрила с самого детства, как подлый Золотухин навек меня застращал. Ну, не могу, не могу я больше, понимаете, Иван Матвеич? Поклонитесь дружку своему Валерию Андреичу... это он меня развязал, чтоб я пошла навстречу моему страху. А как порешилась, так-то легко мне на свете стало: вода слаще, небо синей. Не ищи меня нигде, не вернусь, даже если и на новом месте ничего из меня не обнаружится. Сама крепко знаю, чего причиняю вам, Иван Матвеич, но когда тонут – за любое хватаются: мне же твоя рука, жизнь твоя вместо соломинки подвернулась... да ведь и мне не легче, потому что дочке-то век в глаза глядеть. И коли придется тебе с ней свидеться, уж не сказывай всего-то, как я хуже собачонки к тебе навязывалась в Пашутине...»
... Здесь кончался Таискин рассказ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
– И, знаешь, кто это был? Все равно не угадаешь... Чандвецкий!
Такая давящая сила заключалась в произнесенном имени, что Иван Матвеич хоть и продолжал глядеть на приятеля, но видел сквозь него совсем другое. В воспоминанье перед ним возник уже в те годы немолодой жандармский подполковник, по слухам фаворит Столыпина, и, говорили, умнейший после него в лагере тогдашней реакции. Вот: сплетя ревматические пальцы на большом, пустоватом столе, он безразличным, необязательным тоном цедил Вихрову что-то о биологическом неравенстве особей и, следовательно, о незыблемости установившихся законов человеческого общежития, – о бездне, куда увлекает Россию чрезмерно пылкая и потому строгой отеческой опеки заслуживающая молодежь, и – еще что-то, вызывавшее в душе бешенство противодействия. «Вы хотите стерилизовать жизнь, господин Вихров... но абсолютно, чистые элементы существуют только в колбах химиков и нередко обходятся обществу по цене, делающей их недоступными для широкого потребления... не боитесь дороговизны?» – шептал он с видом скучающего искусителя, и снова, в разгаре допроса, Иван Матвеич ломал воображаемый карандаш из бронзового стаканчика перед собою.
– Подумай, память-то какая!.. – гадливо подивился Иван Матвеич. – А ведь сколько нашего брата прошло через его руки?.. Позволь, однако, ведь это был коренастый, сильного сложения человек.
– Значит, подсох к старости... да не в том суть, дружище! Помнится, ты писал мне на Енисей, что, как и Андрюшу Теплова, как и... – он назвал известного дальневосточного работника, знакомого всей стране, – этот самый жандармский господин допрашивал и тебя. Значит, ему представлялся громадный выбор... Так почему же он вспомнил именно Сашу... Грацианского, который легче всех поплатился за преступную связь со мною?
– Нет, Валерий, – решительно вступился за своего врага Иван Матвеич. – Если бы имелись хоть малые основания для того, о чем ты так ужасно подумал сейчас, то какой смысл был Чандвецкому выдавать своих?А просто жандарм узнал тебя, и вспыхнула осевшая муть, и вот... поддался искушению, захотелось кинуть горсть песку в наши, ненавистные ему трущиеся поршни. Он мог бы проделать то же самое односторонним анонимным письмом, к тебе или ко мне, в расчете, что до адресата его прочтут те, кому надлежит... даже намеком, черт возьми, или искоса брошенным взглядом... сделать это... остальную работу довершит простодушный следователь! Для правдоподобия он выбрал наиболее уязвимого из наших мушкетеров. На мой взгляд, это была низкая и бессильная злоба, которая, к счастью, выжигает лишь то место, где горит сама.
– Возможно, ты и прав... – не сразу согласился Валерий и вернулся к обязанностям гостеприимного хозяина.
Леночка слишком мало знала Грацианского, чтобы принять участие в беседе, но, по привычке людей с мнительной совестью немедленно примерять на себя чужие суждения и оценки, она ужаснулась мысли, что и по прошествии стольких лет давняя провинность еще способна вызывать подозрения. Когда разговор перекинулся на встречи Валерия с представителями западной интеллигенции, она и там сумела найти нечто относившееся непосредственно к ней самой.
– У меня сложилось мнение, – делился своими наблюдениями Валерий, – что многие в Европе начинают понимать неизбежность социальных сдвигов... естественно, с годами это сознание будет расти под воздействием фактов. Сюда надо включить и кое-кого из тех, кто, никогда и не принадлежа непосредственно к буржуазии, хотя бы частично извлекает свою пищу из несчастий войны, из послушности людской нужды, из невежества ближних, из их трагической разъединенности, наконец. На лугу человеческом немало таких травок, которые тоже не обхватывают, не душат жертвы, как большие паразиты, а легонько прикладываются сосальцем к корешку соседа. Забывать стал... ну, как ее, есть у нас такая?!
– Марьянник, Melampyrum nemorosum, –подсказал Иван Матвеич, очень довольный за друга, что хоть и ушел из леса, но образы в мышлении по-прежнему черпает из их общей науки. – Тем же самым занимается все семейство Rhtnantus apterus,полевого погремка.
– Вот, вот, именно погремок, –обрадовался этой находке Валерий, имея в виду, как он пояснил, распространенную в западноевропейских странах склонность к отвлеченному пустозвонству насчет культуры. – К сожалению, наиболее мыслящие нередко добираются до истины пешком или на старинных велосипедах, хотя давно имеется скоростной транспорт в завтрашний день... Не скучно вам? – вдруг обратился он к Леночке.
– Наоборот, я стараюсь не пропустить ни слова... – И покраснела, застигнутая в своих мыслях.
– Так, к примеру, один видный физик посвятил меня в свое самодельное открытие, что, дескать, социальные отношения в людском обществе должны неизбежно меняться по мере его численного роста, требующего более сложной экономики. И он даже соглашался, что только при коммунизме его наука приобретет возможность безграничного исследования, но... пусть, дескать, это случится попозже, когда меняне станет. Их держит страх утратить свои мнимые свободы... Так бывает жалко расстаться со старым семейным диваном, пускай колючим и с неприятными жильцами в щелях, но на котором как-никак уже провалялся полвека. Да, Иван, капитализм становится общественной нечистоплотностью. В сущности, сказал я ему тогда, у вас единственный выход: идти навстречу своему страху.
– Как, как вы ему сказали? – вся пылая и подавшись вперед, переспросила Леночка.
– Идти страху навстречу, сказал я ему... то есть преодолеть в себе низменную, чисто телесную боязнь социальных перемен, зачастую воображаемых лишений, черного хлеба революции, простонародных радостей существования... пока не воздвигнутся приличные для тонких натур хоромы. Без этого не бывает победы, и горе цыпленку, который не осмелится сломать свою тесную скорлупу. На их месте я бросился бы в свое будущее очертя голову, без раздумий... – Валерий покачал головой со вздохом сожаления. – Ладно, хватит об этом. Лучше расскажи мне про свое, поводи меня по своим дремучим лесам... угости!
– Да ведь мало их, таких лесов, поблизости осталось, – взял себе слово Иван Матвеич и, оттого ли, что ежеминутно чувствовал на себе скользящий, как бы сравнивающий взгляд жены, весь остаток вечера был в особом ударе, делясь своими замыслами на ближайшее десятилетье.
5
Тотчас после телефонного, ровно в полночь состоявшегося разговора, сравнительно рано хозяин сам отвез своих гостей домой; утром Иван Матвеич уезжал в двухдневную командировку... Катастрофа произошла к концу вторых суток, на протяжении того часа, пока Таиска ходила за дрожжами к соседке, через улицу. Еще накануне ничто не предвещало беды; напротив, по показаниям Таиски, с полудня, после трехлетнего перерыва, к ней на кухню дважды донеслась, как бы на пробу, Леночкина песенка, но не для Поли песенка, а для самой себя, – все начиналась и обрывалась, а Таиска решила в простоте, что дело пошло на поправку. Когда же она вернулась от соседки, Леночки дома уже не было. Квартира была пуста и дверь полупритворена, чтоб не пришлось ломать замка. Все оставалось на месте, любимые Леночкины мелочи в том числе, и можно было предположить, что молодая хозяйка ушла с Полей подышать ночным морозцем, если бы не зловещее отсутствие детских вещей.
Страшась своих догадок, Таиска ринулась в погоню за беглецами; с минуты на минуту должен был вернуться Вихров. В отчаянье она избегала все окрестные улицы, заранее сознавая бесплодность поисков и не умея придумать себе оправданья перед братом. Когда, близ полуночи, она крадучись вошла в квартиру, Иван Матвеич уже находился дома. Он лежал на полу в кабинетике, раскинув руки, но не мертвый, как можно было предположить вначале, а всего лишь пьяный, и он такой был пьяный, что не узнал сестры. На столе стояла бутылка из-под водки, припасенной для задушевной беседы с Грацианским. Как бы судороги перемежались в его лице, но вполне возможно также, что это были всего лишь отражения огня из затопленной печки.
Иван Матвеич находился в полусознанье; с непривычки к спиртному беспамятство далось ему не сразу. Невнятные, как при отравлении, слова пузырились у него на губах, и легко было догадаться, что он, будучи в курсе событий, разговаривал со своим счастливым соперником.
– Э, да разве спорю я?.. – получалось у него, если терпеливо вслушаться. – Ей лучше будет с вами, но вы... вы обокрали меня, Осьминов! Я сдаюсь: вы сильней меня... Я хромой, всего-навсего лесник... скорбеющий, а вы жестокий, умный, молодой. Вон Грацианский говорит: когда нация слишком много излучает из себя, она становится скупей, эгоистичней... но я другой закваски, да-с, я бы не полез в пиджак учителя, повешенный на стуле... пока он, тово, выбежал за угощением для вас из кабинета... таким образом! – И еще столь же мало разборчивые несущественные признанья, произносимые дурным, как из сырой кадушки, голосом.
Чтобы не застали в таком виде чужие люди, сестра кое-как втащила брата на кровать, за ширму, собираясь лечить теплым молочком, оставшимся от Поли; утром Ивану Матвеичу предстояла лекция, а он избегал пропускать занятия в институте. Однако, по здравом размышлении, Таиска решила, что для его же блага брату лучше еще некоторое время побыть в его нынешнем беспамятстве. Тут-то якобы и заявился Грацианский полюбоваться на мертвое тело, и горбатенькой едва удалось отбиться, спровадив его кое-как за дверь. Остаток ночи она провела за разбором кривых, падающих строк на подобранной с полу бумажке. Без запятых, как вылилось, словно воспламененное местами, Леночкино письмо занимало несколько страничек, но, как ни шарила на столе, не нашла ни конца, ни начала.
«...а все вышло оттого, что не любила я вас, Иван Матвеич, никогда... даже в тот раз, помните? И вы должны были спервоначалу это понимать, ведь вы такой участливый, все вас ценят, а студенты не чают души. Осьминов говорит, что вы меня потому ни о чем и не спрашивали, чтоб не заставлять меня лгать вам. Ведь вон даже люди кругом понимают, но я на вас не сержусь, и вы его тоже не ругайте, он вас ужасно как почитает... И не потому не любила, что не за что, за вас всякая с уважением пойдет, а просто не до любви мне было. Да и какая вам радость со мной? Так и просидела бы всю жизнь на месте, как в узелок завязанная. Ровно пробралась на праздник по фальшивому билету, и боязно, а вдруг контролер спросит – „предъявите-ка, гражданочка...“ – что тогда? Может, и не погонят, да ведь при одном его взгляде потом обольешься от стыда. А может, и притерпелась бы, да уж больно мне человеком стать захотелось, Иван. Внутри-то и я тоже неплохая, а только хитрила с самого детства, как подлый Золотухин навек меня застращал. Ну, не могу, не могу я больше, понимаете, Иван Матвеич? Поклонитесь дружку своему Валерию Андреичу... это он меня развязал, чтоб я пошла навстречу моему страху. А как порешилась, так-то легко мне на свете стало: вода слаще, небо синей. Не ищи меня нигде, не вернусь, даже если и на новом месте ничего из меня не обнаружится. Сама крепко знаю, чего причиняю вам, Иван Матвеич, но когда тонут – за любое хватаются: мне же твоя рука, жизнь твоя вместо соломинки подвернулась... да ведь и мне не легче, потому что дочке-то век в глаза глядеть. И коли придется тебе с ней свидеться, уж не сказывай всего-то, как я хуже собачонки к тебе навязывалась в Пашутине...»
... Здесь кончался Таискин рассказ.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124