Это очень неплохо, в святом деле хоть малую частичку на себя принять, – кивала Таиска, сокрушаясь на мозоли в Полиных ладонях. – Спасибо тебе за труд твой, защитница ты наша.
– Какие мои труды! – вспыхнула Поля. – Вот я сижу с вами, и мед передо мной... а знаете, как сейчас нашей сестре достается... Иная, может, раненого из боя тащит, а другая, того хуже, вся растерзанная на допросе перед фашистом стоит... И чужие кругом, и в окошко не выпрыгнешь!
Ей и стыдно было за незаслуженную похвалу и немножко приятно, что кого-то, кроме мамы, могут радовать ее первые шаги в жизни. Захотелось поделиться с Таиской впечатлениями – и как пахнет на глубине гнилая, синяя глина, и как один изменник заставил их рыть эскарп валом в обратную сторону, так что немецкие танки легко брали бы ров с разгону, и как потом при общем гадливом молчании уводили его, закрывшего лицо руками, а Полю назначили участковым бригадиром на прорыв, – не для смеху, а чтоб росла на практической работе, так что впоследствии она сама подсчитывала кубометры и подавала команду воздухпри налетах все того же воздушного негодяя. Однако ничто не заслуживало внимания по сравнению с историей старого Парамоныча.
Он пришел однажды посмотреть на работу московских девчат и представился им бессменным, от начала колхозной жизни, начальником свинофермы, видневшейся как раз по ту сторону прудишка, за потоптанной рожью; ходил еще без палки, славянской породы образец, гвардейского роста и с такой чисто выставочной бородой, какою нынче только в опере и полюбуешься. С тех пор он довольно часто навещал девушек – отвести душу с молодыми, да и тем работалось спорей от его ласкательного присловья: «А ну, подналягте, любезные и усердные мои внучки, подмогните солдатикам... то-то расцалуют, как из сражения возвратятся». – «Самокритику забыл... ты б уж лучше побранил нас, дед», – хором отвечали девушки. «А нельзя, – степенно возражал тот, разводя выпрямленной ладонью. – Хорошего-то коня кнутом только спортишь: он тебя бояться зачнет. Русского понимать надоть, его похваливать надоть под руку, он тогда вдвое себя обнаруживает...» Впрочем, как ни бодрился, а заметно тосковал по своему разоренному хозяйству, от коего на его попечении оставался только боров, особой грамотою отмеченный на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке и якобы по соображениям хрупкости уже непригодный к перевозкам с места на место. Когда фашистский летчик удачным попаданием лишил борова жизни, Парамоныч предоставил его целиком на довольствие москвичек... К слову, налетчик имел обыкновение внезапно выскакивать из-за пригорка, причем всегда шел вдоль траншей и так низко, что верилось, при желании можно было достать его лопатой.
Разумеется, небезопасно бывало прятаться от него и в пруду, так что Полю однажды залило с головой от взрывного шквала, пронесшегося по воде, но почему-то все живое, заранее оповещенное воем мотора, стремилось туда, за исключением одного Парамоныча: то ли боялся намочить свою знаменитую бороду, то ли негоже ему было, с его-то медалями и Георгиями на рубахе, склоняться перед немецким щенком. «Молодой, видать, козелок... ишь попрыгивает, ишь озорует, а не надоть бы... ох, не надоть бы. У самого небось сестренки на выданье... то-то хлебнут бедухи за братние-то непригожие дела», – приговаривал Парамоныч и грозился перстом вслед желтобрюхому, пока не стегануло однажды старика свинцовым дождичком от виска до паха.
Таиска выслушала рассказ с печальной и светлой улыбкой.
– Ведь наши, они – гордые перед врагом-то. Досытя поди наревелися на дедушку? – спросила она спокойно и степенно, а Поле показалось, распрямилась и даже похорошела при этом.
– Всего было! Тут мы его и предали земле... и я рыла, – закончила Поля, а Таиска взяла ее за руку, и Поля не отняла. – Вот, больше-то ничего там и не было, пожалуй!
Они помолчали одну положенную над свежей могилой минутку, и, странно, Поля вдруг с небывалой остротой почувствовала свое кровное родство с этой женщиной, только не через Вихрова пока, а именно через простреленного Парамоныча. Теперь совсем легко стало перейти и к главной цели посещения; незначащим тоном она осведомилась у Таиски, не попадался ли ей в жизни человек с фамилией Грацианский.
– Кто ж его, склизкого, не знает? – помедлив и не без какой-то опаски, ответила та. – Заклятый дружок Иванов... он с мамашею вместе живет, за вокзалами вторая остановка. Ртутная такая старушоночка, запасливая!
– Значит, вы бывали у них, тетя Таиса?
– Да, случилось разок... – усмехнулась Таиска с тем холодком отчуждения, с каким старики поминают про особо замысловатых греховодников. – Послал меня как-то Иван книгу ему в подарок отнести, так она меня дале прихожей и не пустила. Только ведь глазастая наша-то, вихровская, порода: заглянула я скрозь стеклянную-то дверь, батюшки, а они там при раскрытых окнах рис на полу проветривают... смешно, ровно на гумне!
– А зачем же они его... ну, проветривают-то? – не поверила Поля.
– Мало ль зачем... недосмотришь, плесень заведется али жуковина какая лущить почнет. Вот и пропал весь чехауз! Про черный день хранят, ежели что... пока частная торговлишка не наладится.
– Как интересно... – прошептала Поля, и опять чудно ей стало, что вот укоряет своего товарища в смертных грехах, а сам украдкой с мамашей рис проветривает. – Это каких же они черных-то дней боятся?.. если с советской властью случится что?
– Да ведь разные дни-то бывают... иные с солнышком, а то и с чернинкой, – уклонилась Таиска и, в свою очередь, спросила, зачем ей, Поленьке, понадобился этот человек.
Непостижимое оцепененье охватило Полю, как бы руки отнялись и в горле пересохло. Таискин намек приводил ее к недавнему и самому грозному варьянту ее подозрений. Но прежде всего нужно было удостовериться, что не женщина, не мать ее, была причиной давней распри Вихрова с Грацианским, и Поля решилась на прямой вопрос, хотя даже невысказанный помысел об этом казался ей кощунственным.
– Скажите, тетя Таиса... мама встречалась когда-нибудь с этим человеком?
– Еще бы не встренуться. Посля революции, в двадцать ли первом или втором, не упомню, недели две он у Ивана в Пашутине прогостил... и Леночка была там же. Это уж потом, как в Москву перебрались, кошка черная промеж их проскочила. И скажи, пять годов потом этот Сашенька носу к нам не казал, да вдруг и заявился: вроде как дружка старинного проведать. И всегда этак-то, без упрежденья: изморось с усов посмахнет, обымется с им по-братски, вобьет Ивану клинышек в больное-то место и айда по другим своим делишкам!.. В тот раз, как Леночка-то нас покинула, а Иваша-то у меня, впервой в жизни, замертво пьяный лежал, слышу – стучат вроде. Глянула, а на пороге Сашенька: ведь экой нос у человека, издаля мертвое тело учуял! Очень он тогда рвался на Ивана-то полюбоваться, да не пустила я его...
Судя по неуловимым очертаниям событий, причудливо проступавших из неизвестности, самый жестокий повод для распри как будто отпадал: конечно, не притащился бы в тот раз, злодей, если бы хоть в малой степени был причиной распада вихровской семьи... Очень уместно, едва закипел чайничек, во всем районе выключили свет; наступившие потемки еще более сблизили молодую и старую, облегчив им взаимную откровенность.
– Минуточку, по порядку давай... – очень волнуясь, прервала Поля. – А тебе не приходилось слышать, чтобы отец... или кто другой попрекал маму ее дворянством?
Та лишь руками всплеснула:
– А чего в ей дворянского-то? Старьевщиков-татар на Руси, что с мешками по дворам ходили да шурум-бурумкричали, тоже князьямикликали... Только и есть, что в барской усадьбе выросла. Дураку-то не объяснишь, что иные в куски побиралися, да вольней жили. Ведь я ее полумертвую на руки приняла, Леночку-то... Прямо сказать, из петли ее Иван вынул!
4
За давностью лет Таиска многое путала в той плачевной повести, но слышала из верных уст, что трехлетнюю Леночку на рождестве однажды привели и, позвонив, покинули на лестничной площадке у городской сапегинской квартиры. Все было учтено в этом акте родительского отчаяния – от праздничного настроения обеспеченной полунемецкой семьи до бумажной, неплохо задуманной золоченой коронки на головке ребенка; пожалуй, лишь это и подтверждало его непростонародное происхождение. Имя и возраст значились в сопроводительном письмеце, черной ниткой пристебанном девочке на спинку. Само счастье стучалось в сапегинскую дверь... да и нельзя было смотреть без умиления на крохотную фею, настоящую рождественскую Christkind, – как вразвалочку, падая и не ушибаясь, скользила она по паркету вкруг зажженной елки, как радовалась жизни, как безропотно выносила ласки и любознательность со стороны хозяйских мальчиков... Незадолго перед тем вдова Сапегина лишилась престарелой компаньонки и чтицы; это решило судьбу подкидыша. Леночку увезли на Енгу, где ей предстояло последовательно пройти весь круг приживальческой жизни: стать игрушкой богатых, девчонкой для побегушек, забавкой холостых барчуков, сиделкой при параличной благодетельнице, главной плакальщицей и затем цепной грымзой в прихожей – стеречь шубы пирующих на поминках наследников.
Леночка заняла в усадьбе четвертое место после старухи, веерной пальмы, выращенной из косточки покойным Ильей Аполлоновичем, и еще – синей кусачей собачки, вечно дрожавшей, как душа подлеца. Ниже размещалась сравнительно немногочисленная челядь, местные просители и всяких земных благ окрестные поставщики, из коих следует мельком помянуть захудалого лесного мужичонку Калину Глухова за его дикие, исключительной целебности меды. При господском столе девочка быстро усвоила благородные манеры и беглую немецкую речь, а в летние каникулы с ней делился своими умеренными познаниями один сверхсрочный студент, всюду сопровождавший несчастливую в браке молодую хозяйку на правах репетитора ее детей. В дареных платьях Леночка выглядела настоящей барышней, умела при случае занять важного гостя и не портила прелестных окружающих пейзажей. Казалось, крестьянки, приносившие на продажу свои изделия и товары, просто не замечали ее, но девочка рано начала чувствовать на себе их изучающие недобрые взоры, смягченные покорностью бедных. Вместе с тем Леночке так и не далось подобострастие ее предшественницы, с каким та осведомлялась по утрам у дряхлеющей барыни: «Как вы спали, матушка, где вас блошки кусали?» – и уж вовсе не научилась вникать сквозь щелку, о чем шепчутся челядь и внуки насчет бабушкиной кончины, или же выслушивать ночные назидания старухи, когда ей не спалось... К слову, обычно они строились в виде злоключений некоей отвлеченной уличной девицы, наказанной за неблагодарность к благодетельнице и за доверчивость к первопопавшемуся офицеришке. Лишь доведя до хныканья пятнадцатилетнюю девчонку, старуха прощала ей воображаемую вину с обещанием захватить с собой, когда наконец бог отпустит ее на родину в Померанию; именно там она и познакомилась с покойным Сапегиным, кончавшим тамошний университет. Прожив полвека на русских хлебах, она постоянно жаловалась на повреждение здоровья, происшедшее от несовершенств этой страны.
Тем временем упадок усадьбы достиг предела; заждавшиеся внуки прижизненно тянулись за наследством, а покупателя на оставшуюся часть Облога не предвиделось. Зимами жизнь теплилась в уцелевшем крыле дома, где не так дуло из подполья и меньше промерзали углы. Для сокращенья расходов старуха постепенно суживала круг челяди, должность конюшего объединила с кучером, дворецкого с конторщиком; надо было как-нибудь перебиться до первого погожего утра по окончании русско-германской войны. Но вместо ожидаемого замиренья угрожающие слухи докатились до Енги, и, хотя ничего пока не случилось с пошатнувшимся царским режимом, население родовых дворянских гнезд стало ощущать тоскливую шаткость бытия, знакомую гарнизонам дальних осажденных крепостей. Уж на собственном сапегинском дворе откровенно поговаривали о том, как порасправятся с барами вернувшиеся из окопов солдатики, и то, чего наслышалась в ту пору Леночка о своем народе от старухи, еще долго заставляло ее бледнеть при мысли когда-нибудь оказаться с ним лицом к лицу. Зависимое положенье, всегда на грани между милостью и опалой, когда Леночку на недели ссылали в людскую, к челяди, рано научило ее сравнивать нарядную праздность своего существования с суровым укладом окружающей жизни. И раньше сгорала от стыда, когда у церковной паперти, к примеру, высаживала из коляски грузную, отовсюду видную опекуншу свою, бычихув просторечии мужиков; теперь же и вовсе под любыми предлогами Леночка избегала показываться с Сапегиной за воротами, чтоб не раздражать терпеливого, все запоминающего судью, такого зрячего, несмотря на потупленные в землю очи. Не отрываясь, день и ночь он глядел сквозь стены усадьбы, видел и запоминал, и ничто – ни Леночкино сиротство, ни ее собачонкой покусанные в детстве ножки, ни горький хлеб невольницы, ни оскорбительные приставанья барчуков, – ничто не могло оправдать перед ним ее принадлежности к осужденному феодальному строю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
– Какие мои труды! – вспыхнула Поля. – Вот я сижу с вами, и мед передо мной... а знаете, как сейчас нашей сестре достается... Иная, может, раненого из боя тащит, а другая, того хуже, вся растерзанная на допросе перед фашистом стоит... И чужие кругом, и в окошко не выпрыгнешь!
Ей и стыдно было за незаслуженную похвалу и немножко приятно, что кого-то, кроме мамы, могут радовать ее первые шаги в жизни. Захотелось поделиться с Таиской впечатлениями – и как пахнет на глубине гнилая, синяя глина, и как один изменник заставил их рыть эскарп валом в обратную сторону, так что немецкие танки легко брали бы ров с разгону, и как потом при общем гадливом молчании уводили его, закрывшего лицо руками, а Полю назначили участковым бригадиром на прорыв, – не для смеху, а чтоб росла на практической работе, так что впоследствии она сама подсчитывала кубометры и подавала команду воздухпри налетах все того же воздушного негодяя. Однако ничто не заслуживало внимания по сравнению с историей старого Парамоныча.
Он пришел однажды посмотреть на работу московских девчат и представился им бессменным, от начала колхозной жизни, начальником свинофермы, видневшейся как раз по ту сторону прудишка, за потоптанной рожью; ходил еще без палки, славянской породы образец, гвардейского роста и с такой чисто выставочной бородой, какою нынче только в опере и полюбуешься. С тех пор он довольно часто навещал девушек – отвести душу с молодыми, да и тем работалось спорей от его ласкательного присловья: «А ну, подналягте, любезные и усердные мои внучки, подмогните солдатикам... то-то расцалуют, как из сражения возвратятся». – «Самокритику забыл... ты б уж лучше побранил нас, дед», – хором отвечали девушки. «А нельзя, – степенно возражал тот, разводя выпрямленной ладонью. – Хорошего-то коня кнутом только спортишь: он тебя бояться зачнет. Русского понимать надоть, его похваливать надоть под руку, он тогда вдвое себя обнаруживает...» Впрочем, как ни бодрился, а заметно тосковал по своему разоренному хозяйству, от коего на его попечении оставался только боров, особой грамотою отмеченный на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке и якобы по соображениям хрупкости уже непригодный к перевозкам с места на место. Когда фашистский летчик удачным попаданием лишил борова жизни, Парамоныч предоставил его целиком на довольствие москвичек... К слову, налетчик имел обыкновение внезапно выскакивать из-за пригорка, причем всегда шел вдоль траншей и так низко, что верилось, при желании можно было достать его лопатой.
Разумеется, небезопасно бывало прятаться от него и в пруду, так что Полю однажды залило с головой от взрывного шквала, пронесшегося по воде, но почему-то все живое, заранее оповещенное воем мотора, стремилось туда, за исключением одного Парамоныча: то ли боялся намочить свою знаменитую бороду, то ли негоже ему было, с его-то медалями и Георгиями на рубахе, склоняться перед немецким щенком. «Молодой, видать, козелок... ишь попрыгивает, ишь озорует, а не надоть бы... ох, не надоть бы. У самого небось сестренки на выданье... то-то хлебнут бедухи за братние-то непригожие дела», – приговаривал Парамоныч и грозился перстом вслед желтобрюхому, пока не стегануло однажды старика свинцовым дождичком от виска до паха.
Таиска выслушала рассказ с печальной и светлой улыбкой.
– Ведь наши, они – гордые перед врагом-то. Досытя поди наревелися на дедушку? – спросила она спокойно и степенно, а Поле показалось, распрямилась и даже похорошела при этом.
– Всего было! Тут мы его и предали земле... и я рыла, – закончила Поля, а Таиска взяла ее за руку, и Поля не отняла. – Вот, больше-то ничего там и не было, пожалуй!
Они помолчали одну положенную над свежей могилой минутку, и, странно, Поля вдруг с небывалой остротой почувствовала свое кровное родство с этой женщиной, только не через Вихрова пока, а именно через простреленного Парамоныча. Теперь совсем легко стало перейти и к главной цели посещения; незначащим тоном она осведомилась у Таиски, не попадался ли ей в жизни человек с фамилией Грацианский.
– Кто ж его, склизкого, не знает? – помедлив и не без какой-то опаски, ответила та. – Заклятый дружок Иванов... он с мамашею вместе живет, за вокзалами вторая остановка. Ртутная такая старушоночка, запасливая!
– Значит, вы бывали у них, тетя Таиса?
– Да, случилось разок... – усмехнулась Таиска с тем холодком отчуждения, с каким старики поминают про особо замысловатых греховодников. – Послал меня как-то Иван книгу ему в подарок отнести, так она меня дале прихожей и не пустила. Только ведь глазастая наша-то, вихровская, порода: заглянула я скрозь стеклянную-то дверь, батюшки, а они там при раскрытых окнах рис на полу проветривают... смешно, ровно на гумне!
– А зачем же они его... ну, проветривают-то? – не поверила Поля.
– Мало ль зачем... недосмотришь, плесень заведется али жуковина какая лущить почнет. Вот и пропал весь чехауз! Про черный день хранят, ежели что... пока частная торговлишка не наладится.
– Как интересно... – прошептала Поля, и опять чудно ей стало, что вот укоряет своего товарища в смертных грехах, а сам украдкой с мамашей рис проветривает. – Это каких же они черных-то дней боятся?.. если с советской властью случится что?
– Да ведь разные дни-то бывают... иные с солнышком, а то и с чернинкой, – уклонилась Таиска и, в свою очередь, спросила, зачем ей, Поленьке, понадобился этот человек.
Непостижимое оцепененье охватило Полю, как бы руки отнялись и в горле пересохло. Таискин намек приводил ее к недавнему и самому грозному варьянту ее подозрений. Но прежде всего нужно было удостовериться, что не женщина, не мать ее, была причиной давней распри Вихрова с Грацианским, и Поля решилась на прямой вопрос, хотя даже невысказанный помысел об этом казался ей кощунственным.
– Скажите, тетя Таиса... мама встречалась когда-нибудь с этим человеком?
– Еще бы не встренуться. Посля революции, в двадцать ли первом или втором, не упомню, недели две он у Ивана в Пашутине прогостил... и Леночка была там же. Это уж потом, как в Москву перебрались, кошка черная промеж их проскочила. И скажи, пять годов потом этот Сашенька носу к нам не казал, да вдруг и заявился: вроде как дружка старинного проведать. И всегда этак-то, без упрежденья: изморось с усов посмахнет, обымется с им по-братски, вобьет Ивану клинышек в больное-то место и айда по другим своим делишкам!.. В тот раз, как Леночка-то нас покинула, а Иваша-то у меня, впервой в жизни, замертво пьяный лежал, слышу – стучат вроде. Глянула, а на пороге Сашенька: ведь экой нос у человека, издаля мертвое тело учуял! Очень он тогда рвался на Ивана-то полюбоваться, да не пустила я его...
Судя по неуловимым очертаниям событий, причудливо проступавших из неизвестности, самый жестокий повод для распри как будто отпадал: конечно, не притащился бы в тот раз, злодей, если бы хоть в малой степени был причиной распада вихровской семьи... Очень уместно, едва закипел чайничек, во всем районе выключили свет; наступившие потемки еще более сблизили молодую и старую, облегчив им взаимную откровенность.
– Минуточку, по порядку давай... – очень волнуясь, прервала Поля. – А тебе не приходилось слышать, чтобы отец... или кто другой попрекал маму ее дворянством?
Та лишь руками всплеснула:
– А чего в ей дворянского-то? Старьевщиков-татар на Руси, что с мешками по дворам ходили да шурум-бурумкричали, тоже князьямикликали... Только и есть, что в барской усадьбе выросла. Дураку-то не объяснишь, что иные в куски побиралися, да вольней жили. Ведь я ее полумертвую на руки приняла, Леночку-то... Прямо сказать, из петли ее Иван вынул!
4
За давностью лет Таиска многое путала в той плачевной повести, но слышала из верных уст, что трехлетнюю Леночку на рождестве однажды привели и, позвонив, покинули на лестничной площадке у городской сапегинской квартиры. Все было учтено в этом акте родительского отчаяния – от праздничного настроения обеспеченной полунемецкой семьи до бумажной, неплохо задуманной золоченой коронки на головке ребенка; пожалуй, лишь это и подтверждало его непростонародное происхождение. Имя и возраст значились в сопроводительном письмеце, черной ниткой пристебанном девочке на спинку. Само счастье стучалось в сапегинскую дверь... да и нельзя было смотреть без умиления на крохотную фею, настоящую рождественскую Christkind, – как вразвалочку, падая и не ушибаясь, скользила она по паркету вкруг зажженной елки, как радовалась жизни, как безропотно выносила ласки и любознательность со стороны хозяйских мальчиков... Незадолго перед тем вдова Сапегина лишилась престарелой компаньонки и чтицы; это решило судьбу подкидыша. Леночку увезли на Енгу, где ей предстояло последовательно пройти весь круг приживальческой жизни: стать игрушкой богатых, девчонкой для побегушек, забавкой холостых барчуков, сиделкой при параличной благодетельнице, главной плакальщицей и затем цепной грымзой в прихожей – стеречь шубы пирующих на поминках наследников.
Леночка заняла в усадьбе четвертое место после старухи, веерной пальмы, выращенной из косточки покойным Ильей Аполлоновичем, и еще – синей кусачей собачки, вечно дрожавшей, как душа подлеца. Ниже размещалась сравнительно немногочисленная челядь, местные просители и всяких земных благ окрестные поставщики, из коих следует мельком помянуть захудалого лесного мужичонку Калину Глухова за его дикие, исключительной целебности меды. При господском столе девочка быстро усвоила благородные манеры и беглую немецкую речь, а в летние каникулы с ней делился своими умеренными познаниями один сверхсрочный студент, всюду сопровождавший несчастливую в браке молодую хозяйку на правах репетитора ее детей. В дареных платьях Леночка выглядела настоящей барышней, умела при случае занять важного гостя и не портила прелестных окружающих пейзажей. Казалось, крестьянки, приносившие на продажу свои изделия и товары, просто не замечали ее, но девочка рано начала чувствовать на себе их изучающие недобрые взоры, смягченные покорностью бедных. Вместе с тем Леночке так и не далось подобострастие ее предшественницы, с каким та осведомлялась по утрам у дряхлеющей барыни: «Как вы спали, матушка, где вас блошки кусали?» – и уж вовсе не научилась вникать сквозь щелку, о чем шепчутся челядь и внуки насчет бабушкиной кончины, или же выслушивать ночные назидания старухи, когда ей не спалось... К слову, обычно они строились в виде злоключений некоей отвлеченной уличной девицы, наказанной за неблагодарность к благодетельнице и за доверчивость к первопопавшемуся офицеришке. Лишь доведя до хныканья пятнадцатилетнюю девчонку, старуха прощала ей воображаемую вину с обещанием захватить с собой, когда наконец бог отпустит ее на родину в Померанию; именно там она и познакомилась с покойным Сапегиным, кончавшим тамошний университет. Прожив полвека на русских хлебах, она постоянно жаловалась на повреждение здоровья, происшедшее от несовершенств этой страны.
Тем временем упадок усадьбы достиг предела; заждавшиеся внуки прижизненно тянулись за наследством, а покупателя на оставшуюся часть Облога не предвиделось. Зимами жизнь теплилась в уцелевшем крыле дома, где не так дуло из подполья и меньше промерзали углы. Для сокращенья расходов старуха постепенно суживала круг челяди, должность конюшего объединила с кучером, дворецкого с конторщиком; надо было как-нибудь перебиться до первого погожего утра по окончании русско-германской войны. Но вместо ожидаемого замиренья угрожающие слухи докатились до Енги, и, хотя ничего пока не случилось с пошатнувшимся царским режимом, население родовых дворянских гнезд стало ощущать тоскливую шаткость бытия, знакомую гарнизонам дальних осажденных крепостей. Уж на собственном сапегинском дворе откровенно поговаривали о том, как порасправятся с барами вернувшиеся из окопов солдатики, и то, чего наслышалась в ту пору Леночка о своем народе от старухи, еще долго заставляло ее бледнеть при мысли когда-нибудь оказаться с ним лицом к лицу. Зависимое положенье, всегда на грани между милостью и опалой, когда Леночку на недели ссылали в людскую, к челяди, рано научило ее сравнивать нарядную праздность своего существования с суровым укладом окружающей жизни. И раньше сгорала от стыда, когда у церковной паперти, к примеру, высаживала из коляски грузную, отовсюду видную опекуншу свою, бычихув просторечии мужиков; теперь же и вовсе под любыми предлогами Леночка избегала показываться с Сапегиной за воротами, чтоб не раздражать терпеливого, все запоминающего судью, такого зрячего, несмотря на потупленные в землю очи. Не отрываясь, день и ночь он глядел сквозь стены усадьбы, видел и запоминал, и ничто – ни Леночкино сиротство, ни ее собачонкой покусанные в детстве ножки, ни горький хлеб невольницы, ни оскорбительные приставанья барчуков, – ничто не могло оправдать перед ним ее принадлежности к осужденному феодальному строю.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124