– Тут мало твоих зажигательных талантов, а требуется овладеть еще ненавистью, которая рождается лишь из непосредственного общения с врагом. Надо работать, братец ты мой, раз взялись. Словом, я за тобой прискакал... можно не переодеваться. Прихвати горстку папашиных сигарок на дорогу. Извозчик ждет внизу».
Саша колебался:
"Пойми же, меня ждет целый зал... перед рабочими неловко. И вовсе не за овациями я туда собрался, врешь ты все... хотя, разумеется, могу и пропустить разок: каждый имеет право заболеть, вывихнуть ногу, я в том числе. Черт возьми... они,что там, у твоего нумизмата, танцуют, играют, пьют?"
«Не хочу тебя обольщать, раз на раз не приходится. Бывает, что напорешься и на тоскливый концертишко, когда нагрянет какая-нибудь гастрольная знаменитость... Зато, как и в каждой капле стоялой воды, иногда там попадаются довольно премиленькие козявочки, – искусительно шептал Слезнев на ухо Саше, нервно теребившему перчатку. – Учти, кстати, что в местах такого рода и зарождаются ветры большой политики!»
«Да опять же и неловко туда незваным-то заявляться...» – мучился Саша с блудливой щекоткой в коленях.
«А там, братец, все незваные, все являются запросто на огонек. Хозяин – этакий Фамусов новоявленный... презанятнейшая акула нашего времени. Одно имечко чего стоит: Тиберий Вонифатьевич Постный. Впрочем, разумеется, младенцам у такого черта делать нечего...»
«Э, – решился и зубами с отчаянья поскрипел Саша, – катнули тогда, раз уж Фамусов!»
У подъезда стоял лихач на дутых шинах, – Слезнев шепнул ему магическое словцо, и как бы адские крылья выросли у сытого животного, запряженного в пролетку. К месту прибыли сразу по заходе солнца. То был аристократический петербургский пригород, и, проезжая мимо, Слезнев успел показать спутнику находившуюся там же дачу Столыпина; нумизмат Т. В. Постный проживал поблизости. В глубине осеннего пламенеющего парка утопал двухэтажный особнячок с подъездом по хрусткой, щебенчатой дорожке. Полгода спустя Саша припомнил, что несколько наемных экипажей с похоронного вида клячами теснились на площадке у левого крыла. Пожилой лакей в каторжно-полосатом жилете под ливреей провел молодых людей анфиладой подзапущенных комнат; кое-где на фоне гобеленовых панелей торчали ремонтные леса, и опять Слезнев прикинул Саше на ухо, во что обошлись России подобные хоромы в переводе на солдатские несчастья. Застывшее в выжидательной неподвижности общество собиралось садиться за расставленный глаголем стол. И едва Саша Грацианский, подобно сказочному королевичу, пробуждающему сонное царство, кинул взор на этих странных призраков, все немедленно оживилось, зашумело и зашаркало, пришло в движенье... Тем временем Слезнев шепотом же пояснил приятелю, что, насосавшись народной крови, Постный возлюбил простецкую кухню. Действительно, при роскошных хрусталях и различных деликатесах основной харч носил несколько даже запьянцовский колорит: струганая тешка, всевозможной обработки гриб, редька с квасом. Вся эта компания при дневном свете выглядела бы чудовищно... но нет, свечи горели вдоль стола!
«Вон он сидит, глыба мирозданья; гильотину сломаешь о такую шею!» – с невыразимой ненавистью, глазами показал Слезнев и повел Сашу к хозяину, сидевшему во главе пиршества.
Не подымаясь с места, Постный отечески потрепал Слезнева по плечу, заодно поласкав и Сашу заплывшими медвежьими глазками; сразу затем сборище принялось шумно усаживаться в кресла, за спинки которых все они держались. Новоприбывшим достались крайние места за столом, под чахоточной пальмой, так что рядом с Сашей оказалось вовсе свободное место; впрочем, он и был там моложе всех. Выгода заключалась в том, что отсюда без помехи можно было рассматривать представленную здесь коллекцию петербургских типов. Их набралось человек двадцать пять вместе с хозяином, отдаленно напоминавшим и гривастого екатерининского вельможу, и скверного пошиба бильярдного маркера, неоднократно yченного кием меж лопаток. Вопреки своей фамилии то был баснословно тучный старик с набором складок у подбородка, как на голенище; все же, от возраста, что ли, просвечивала в нем хоть та напускная порядочность, какую в качестве высшей роскоши позволяет себе прожженный плут. Остальных мать-природа настряпала в еще более озлобленном настроении.
Сидевший рядом Слезнев показал дружку на мелкого хлыщеватого человечка, поминутно, как в тике, оправлявшего свой спортивный, в крупную желтую клетку жакет, – известного на всю столицу искателя приключений и сорвиголову Дорбынь-Бабкевича, который самолично гулял в скафандре по дну Азовского моря, катался на подводной лодке, на свободно парящем аэростате, даже на роликах в здании только что открывшегося в Петербурге скетинг-ринга, изобрел стеносушительный аппарат, где железная коробка с тлеющим древесным углем равномерно ползала по обреченной стене, и в завершение помрачительной славы грозился открыть фабрику синематографических лент. На ухо ему, сверкая подлыми глазами и не скрывая дурных зубов, испорченных хорошей жизнью, нашептывал столичную сплетню не менее скандальный журналист и пройдоха с громадным фуляровым галстуком и в визитке с пятнами, Борька Штрепетинский, ухитрившийся на пари побрить лошадь эмира бухарского и снять самого митрополита Антония в объятиях двух аристократических прихожанок. Следующим сидел породистой лошадиной внешности господин, видимо тот самый незаконнорожденныйдинастический отпрыск, не общавшийся ни с кем за столом, чтоб не уронить царственного достоинства... Верно, от длительного употребления ценной пищи было в нем нечто, если не вполне человеческое, то, во всяком случае, сближавшее его с людьми. Присутствовал также непременный член всяких темных компаний, фольклорист Панибратцев, собиравший неприличные баллады антиправительственного содержания, – рыхлый мужчина в косоворотке и с кольцом из настоящего кандального железа, с помощью которого, по слухам, и улавливал в охранку молодые доверчивые души. «Несомненно, не раскрытый пока, но крайне одаренный провокатор», – вполголоса рекомендовал его Слезнев. Имелась там для разнообразия и женщина, перезрелая красавица, с ниткой жемчуга цвета охотничьей картечи на громадных алебастровых плечах; по праву старинной дружбы хозяин звал ее попросту Невралгией Захаровной, от чего та всякий раз рассыпалась мелким, приводившим Сашу в уныние хохотком.
«А дальше, кто это там, насупленная такая личность с ветчинным румянцем?» – со скуки допытывался Саша Грацианский.
«Тот, что рядом с Бенардаки? Это сам Фридон Хаджумович Паппагайло, акционер по добыванию азота, восходящая звезда, соперник Рябушинского. Обрати внимание на изумруд в галстуке – подарок раджи из Ешнапура. Вот она, братец ты мой, круговая классовая порука вампиров!»
«Нет, я про того спросил, что наискосок, этакого сатанинского вида. Честное слово, не удивлюсь, если у него и хвост окажется под сюртуком. Кто он?»
Саша движением головы показал на мрачного господина со шпиковатым, прислушивающимся лицом.
«О, это Брюм».
«Тоже... аристократический волдырь какой-нибудь или хапуга биржевая?»
«Нет, это просто Брюм...» – уклончиво прошелестел Слезнев, втянув голову в плечи, и прекратил разговор.
Так, значит, не на Лиговке, где толклась и галдела в те годы пьяная столичная рвань, а именно здесь находилось дно столицы. Саше Грацианскому пришло в голову, что неплохо было бы заложить добрый заряд под эту виллу, поднести спичку и полюбоваться издали, что из того получится. В ту же минуту все, как по сговору, обернулись в его сторону, словно учуяв ледяной холод Сашиной решимости подорвать устои старого мира; об истинном значенье этих взглядов он догадался с запозданием в полгода... Ждали какого-то сигнала, и едва Саша Грацианский наклонился над своей тарелкой, сборище так и накинулось на еду с таким азартом, словно их с утра пешком пригнали сюда из города. Не рассчитывая на воздержанность соседей, Невралгия Захаровна заблаговременно взяла на тарелку две кисти винограда из хрустальной вазы посреди и третью впихнула в кожаный, еще ранее раздувшийся ридикюль.
«Полюбуйся, Слезнев, как эта барынька с деликатесами управляется», – злорадно шепнул Саша своему соседу, и тот с набитым ртом наставительно повторил ему о необходимости изучения повадок этого негодяйского класса.
Впрочем, нажрались довольно быстро, и когда поутихнул стук ножей о тарелки, стало возможно различить обрывки разговоров в разных концах. Речь шла о наиболее злободневных новостях той осени: о шансах негуса Менелика на абиссинский престол, о приезде в Россию герцога Артура Коннаутского, о намерениях популярного разбойника Зелим-хана объявить себя имамом Чечни, об успехах препарата «606»; двое сбоку тихонько ворковали о скупке платины... Почти совсем смерклось в окнах, даже не видно стало, какие они непромытые; уже неотразимая тоска одолевала Сашу Грацианского, уж он подумывал, что еще поспеет на свою лекцию в Дом графини Паниной, если не поскупится на лихача. К великому неудовольствию Слезнева, он решительно сложил салфетку, намереваясь исчезнуть, как вдруг стеклянная створчатая дверь распахнулась сама собой, и неожиданный, несравненно свежей и нарядней, чем в прошлый раз, в полицейском участке, появился Чандвецкий, встреченный почтительным гулом. С коротким гвардейским кивком он извинился перед хозяином за опозданье, шутливо сославшись на некоторые неотложные дела по империи. Тотчас все раздалось, расступилось, и Панибратцев уже вдвигал почетное кресло в образовавшуюся брешь... но вовсе не эта естественная суматоха с шумными рокировками заставила Сашу Грацианского побледнеть, забыть себя остаться здесь до конца ужина.
Об руку с Чандвецким вошла высокая и красивая дама в длинном, глухом до ворота, ослепительно скромном платье; ей было вряд ли больше тридцати и, прошелестел кто-то почтительно вблизи, звали ее Эммой. Необъяснимая печаль, похожая на тень цветущей ветки, лежала на ее бледном лице с боттичеллиевским овалом, как сразу определил начитанный в искусстве Саша Грацианский. Если считать самого его со Слезневым, теперь это было третье здесь человеческое существо, так что у юноши возникла потребность немедля защитить эту прелестную, чуть растерявшуюся даму от жадных и потных, отовсюду протянувшихся рук с предложением потесниться ради нее. Озабоченная, она двинулась было к своему надменному спутнику... но тут все закричали, что нечего, нечего и даже бессовестно подполковнику в одиночку наслаждаться своим счастьем, что надо хоть на вечерок разлучить мужа с женой. И так как Чандвецкий уже занял место возле Тиберия, она сама, минуя устремленные к ней глаза и руки, пошла к пустому месту, на тот угол стола, где и сидел Саша Грацианский.
Он привстал, помогая ей устроиться и бормоча слова высокопарной благодарности за оказанную ему честь выбора; она не взглянула на него ни разу, он видел ее только в профиль. Была что-то бесконечно влекущее и торжественное в ее сложной, чуть набок склоненной прическе, в тяжелой серьге, вызывавшей жалость к маленькому розовому уху, словно выточенному из вечерней зари, – в таинственном шелесте шелка, сближавшем ее с Незнакомкой из знаменитого в ту пору стихотворения, растворенного в самом воздухе тогдашнего Петербурга. Вдобавок спрятанная музыка заиграла что-то не очень кстати, помнится, Серенаду Брага,и все это вместе со скрипками слилось для Саши Грацианского в один из тех неповторимых праздников, участие в которых оплачивается жизнью да еще с благодарностью небу за предоставленный входной билет.
«Боже мой, из-за его ужасной службы мы всегда опаздываем... даже в театр, – проговорила Сашина соседка со вздохом, самой себе, оглядывая сидевших за столом. – О, как страшно, сколько же тут незнакомых людей!»
Не обученный языку, на каком говорят ангелы, Саша Грацианский робко промолчал бы весь вечер, но близость к Чандвецкому низводила чудесное видение с его поэтических небес, делало эту женщину настолько земной и доступной для любованья, что Саша почти ревновал ее к хмурому, не спускавшему с него кабаньих глаз офицеру, которого незамедлительно возненавидел вдвое.
«С вашего позволенья, сейчас этих страшных незнакомцев станет одним меньше, – отозвался Саша Грацианский и тотчас сделал вывод, что во избежание кое-каких досадных случайностей кабан держит свою пташку в золотой клетке, взаперти. – Меня зовут Александр Грацианский. Мне двадцать лет. Я студент Лесного института».
Он был в форменной тужурке, дама покосилась на него через плечо.
«Я не люблю студентов, все они скандалисты, – наивно призналась она, следя краем глаза, как ей накладывают на тарелку из мельхиорового судка. – У нас был один такой сосед-студент... тоже, кажется, лесник».
«Разве в райских кущах бывают лесники?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Саша колебался:
"Пойми же, меня ждет целый зал... перед рабочими неловко. И вовсе не за овациями я туда собрался, врешь ты все... хотя, разумеется, могу и пропустить разок: каждый имеет право заболеть, вывихнуть ногу, я в том числе. Черт возьми... они,что там, у твоего нумизмата, танцуют, играют, пьют?"
«Не хочу тебя обольщать, раз на раз не приходится. Бывает, что напорешься и на тоскливый концертишко, когда нагрянет какая-нибудь гастрольная знаменитость... Зато, как и в каждой капле стоялой воды, иногда там попадаются довольно премиленькие козявочки, – искусительно шептал Слезнев на ухо Саше, нервно теребившему перчатку. – Учти, кстати, что в местах такого рода и зарождаются ветры большой политики!»
«Да опять же и неловко туда незваным-то заявляться...» – мучился Саша с блудливой щекоткой в коленях.
«А там, братец, все незваные, все являются запросто на огонек. Хозяин – этакий Фамусов новоявленный... презанятнейшая акула нашего времени. Одно имечко чего стоит: Тиберий Вонифатьевич Постный. Впрочем, разумеется, младенцам у такого черта делать нечего...»
«Э, – решился и зубами с отчаянья поскрипел Саша, – катнули тогда, раз уж Фамусов!»
У подъезда стоял лихач на дутых шинах, – Слезнев шепнул ему магическое словцо, и как бы адские крылья выросли у сытого животного, запряженного в пролетку. К месту прибыли сразу по заходе солнца. То был аристократический петербургский пригород, и, проезжая мимо, Слезнев успел показать спутнику находившуюся там же дачу Столыпина; нумизмат Т. В. Постный проживал поблизости. В глубине осеннего пламенеющего парка утопал двухэтажный особнячок с подъездом по хрусткой, щебенчатой дорожке. Полгода спустя Саша припомнил, что несколько наемных экипажей с похоронного вида клячами теснились на площадке у левого крыла. Пожилой лакей в каторжно-полосатом жилете под ливреей провел молодых людей анфиладой подзапущенных комнат; кое-где на фоне гобеленовых панелей торчали ремонтные леса, и опять Слезнев прикинул Саше на ухо, во что обошлись России подобные хоромы в переводе на солдатские несчастья. Застывшее в выжидательной неподвижности общество собиралось садиться за расставленный глаголем стол. И едва Саша Грацианский, подобно сказочному королевичу, пробуждающему сонное царство, кинул взор на этих странных призраков, все немедленно оживилось, зашумело и зашаркало, пришло в движенье... Тем временем Слезнев шепотом же пояснил приятелю, что, насосавшись народной крови, Постный возлюбил простецкую кухню. Действительно, при роскошных хрусталях и различных деликатесах основной харч носил несколько даже запьянцовский колорит: струганая тешка, всевозможной обработки гриб, редька с квасом. Вся эта компания при дневном свете выглядела бы чудовищно... но нет, свечи горели вдоль стола!
«Вон он сидит, глыба мирозданья; гильотину сломаешь о такую шею!» – с невыразимой ненавистью, глазами показал Слезнев и повел Сашу к хозяину, сидевшему во главе пиршества.
Не подымаясь с места, Постный отечески потрепал Слезнева по плечу, заодно поласкав и Сашу заплывшими медвежьими глазками; сразу затем сборище принялось шумно усаживаться в кресла, за спинки которых все они держались. Новоприбывшим достались крайние места за столом, под чахоточной пальмой, так что рядом с Сашей оказалось вовсе свободное место; впрочем, он и был там моложе всех. Выгода заключалась в том, что отсюда без помехи можно было рассматривать представленную здесь коллекцию петербургских типов. Их набралось человек двадцать пять вместе с хозяином, отдаленно напоминавшим и гривастого екатерининского вельможу, и скверного пошиба бильярдного маркера, неоднократно yченного кием меж лопаток. Вопреки своей фамилии то был баснословно тучный старик с набором складок у подбородка, как на голенище; все же, от возраста, что ли, просвечивала в нем хоть та напускная порядочность, какую в качестве высшей роскоши позволяет себе прожженный плут. Остальных мать-природа настряпала в еще более озлобленном настроении.
Сидевший рядом Слезнев показал дружку на мелкого хлыщеватого человечка, поминутно, как в тике, оправлявшего свой спортивный, в крупную желтую клетку жакет, – известного на всю столицу искателя приключений и сорвиголову Дорбынь-Бабкевича, который самолично гулял в скафандре по дну Азовского моря, катался на подводной лодке, на свободно парящем аэростате, даже на роликах в здании только что открывшегося в Петербурге скетинг-ринга, изобрел стеносушительный аппарат, где железная коробка с тлеющим древесным углем равномерно ползала по обреченной стене, и в завершение помрачительной славы грозился открыть фабрику синематографических лент. На ухо ему, сверкая подлыми глазами и не скрывая дурных зубов, испорченных хорошей жизнью, нашептывал столичную сплетню не менее скандальный журналист и пройдоха с громадным фуляровым галстуком и в визитке с пятнами, Борька Штрепетинский, ухитрившийся на пари побрить лошадь эмира бухарского и снять самого митрополита Антония в объятиях двух аристократических прихожанок. Следующим сидел породистой лошадиной внешности господин, видимо тот самый незаконнорожденныйдинастический отпрыск, не общавшийся ни с кем за столом, чтоб не уронить царственного достоинства... Верно, от длительного употребления ценной пищи было в нем нечто, если не вполне человеческое, то, во всяком случае, сближавшее его с людьми. Присутствовал также непременный член всяких темных компаний, фольклорист Панибратцев, собиравший неприличные баллады антиправительственного содержания, – рыхлый мужчина в косоворотке и с кольцом из настоящего кандального железа, с помощью которого, по слухам, и улавливал в охранку молодые доверчивые души. «Несомненно, не раскрытый пока, но крайне одаренный провокатор», – вполголоса рекомендовал его Слезнев. Имелась там для разнообразия и женщина, перезрелая красавица, с ниткой жемчуга цвета охотничьей картечи на громадных алебастровых плечах; по праву старинной дружбы хозяин звал ее попросту Невралгией Захаровной, от чего та всякий раз рассыпалась мелким, приводившим Сашу в уныние хохотком.
«А дальше, кто это там, насупленная такая личность с ветчинным румянцем?» – со скуки допытывался Саша Грацианский.
«Тот, что рядом с Бенардаки? Это сам Фридон Хаджумович Паппагайло, акционер по добыванию азота, восходящая звезда, соперник Рябушинского. Обрати внимание на изумруд в галстуке – подарок раджи из Ешнапура. Вот она, братец ты мой, круговая классовая порука вампиров!»
«Нет, я про того спросил, что наискосок, этакого сатанинского вида. Честное слово, не удивлюсь, если у него и хвост окажется под сюртуком. Кто он?»
Саша движением головы показал на мрачного господина со шпиковатым, прислушивающимся лицом.
«О, это Брюм».
«Тоже... аристократический волдырь какой-нибудь или хапуга биржевая?»
«Нет, это просто Брюм...» – уклончиво прошелестел Слезнев, втянув голову в плечи, и прекратил разговор.
Так, значит, не на Лиговке, где толклась и галдела в те годы пьяная столичная рвань, а именно здесь находилось дно столицы. Саше Грацианскому пришло в голову, что неплохо было бы заложить добрый заряд под эту виллу, поднести спичку и полюбоваться издали, что из того получится. В ту же минуту все, как по сговору, обернулись в его сторону, словно учуяв ледяной холод Сашиной решимости подорвать устои старого мира; об истинном значенье этих взглядов он догадался с запозданием в полгода... Ждали какого-то сигнала, и едва Саша Грацианский наклонился над своей тарелкой, сборище так и накинулось на еду с таким азартом, словно их с утра пешком пригнали сюда из города. Не рассчитывая на воздержанность соседей, Невралгия Захаровна заблаговременно взяла на тарелку две кисти винограда из хрустальной вазы посреди и третью впихнула в кожаный, еще ранее раздувшийся ридикюль.
«Полюбуйся, Слезнев, как эта барынька с деликатесами управляется», – злорадно шепнул Саша своему соседу, и тот с набитым ртом наставительно повторил ему о необходимости изучения повадок этого негодяйского класса.
Впрочем, нажрались довольно быстро, и когда поутихнул стук ножей о тарелки, стало возможно различить обрывки разговоров в разных концах. Речь шла о наиболее злободневных новостях той осени: о шансах негуса Менелика на абиссинский престол, о приезде в Россию герцога Артура Коннаутского, о намерениях популярного разбойника Зелим-хана объявить себя имамом Чечни, об успехах препарата «606»; двое сбоку тихонько ворковали о скупке платины... Почти совсем смерклось в окнах, даже не видно стало, какие они непромытые; уже неотразимая тоска одолевала Сашу Грацианского, уж он подумывал, что еще поспеет на свою лекцию в Дом графини Паниной, если не поскупится на лихача. К великому неудовольствию Слезнева, он решительно сложил салфетку, намереваясь исчезнуть, как вдруг стеклянная створчатая дверь распахнулась сама собой, и неожиданный, несравненно свежей и нарядней, чем в прошлый раз, в полицейском участке, появился Чандвецкий, встреченный почтительным гулом. С коротким гвардейским кивком он извинился перед хозяином за опозданье, шутливо сославшись на некоторые неотложные дела по империи. Тотчас все раздалось, расступилось, и Панибратцев уже вдвигал почетное кресло в образовавшуюся брешь... но вовсе не эта естественная суматоха с шумными рокировками заставила Сашу Грацианского побледнеть, забыть себя остаться здесь до конца ужина.
Об руку с Чандвецким вошла высокая и красивая дама в длинном, глухом до ворота, ослепительно скромном платье; ей было вряд ли больше тридцати и, прошелестел кто-то почтительно вблизи, звали ее Эммой. Необъяснимая печаль, похожая на тень цветущей ветки, лежала на ее бледном лице с боттичеллиевским овалом, как сразу определил начитанный в искусстве Саша Грацианский. Если считать самого его со Слезневым, теперь это было третье здесь человеческое существо, так что у юноши возникла потребность немедля защитить эту прелестную, чуть растерявшуюся даму от жадных и потных, отовсюду протянувшихся рук с предложением потесниться ради нее. Озабоченная, она двинулась было к своему надменному спутнику... но тут все закричали, что нечего, нечего и даже бессовестно подполковнику в одиночку наслаждаться своим счастьем, что надо хоть на вечерок разлучить мужа с женой. И так как Чандвецкий уже занял место возле Тиберия, она сама, минуя устремленные к ней глаза и руки, пошла к пустому месту, на тот угол стола, где и сидел Саша Грацианский.
Он привстал, помогая ей устроиться и бормоча слова высокопарной благодарности за оказанную ему честь выбора; она не взглянула на него ни разу, он видел ее только в профиль. Была что-то бесконечно влекущее и торжественное в ее сложной, чуть набок склоненной прическе, в тяжелой серьге, вызывавшей жалость к маленькому розовому уху, словно выточенному из вечерней зари, – в таинственном шелесте шелка, сближавшем ее с Незнакомкой из знаменитого в ту пору стихотворения, растворенного в самом воздухе тогдашнего Петербурга. Вдобавок спрятанная музыка заиграла что-то не очень кстати, помнится, Серенаду Брага,и все это вместе со скрипками слилось для Саши Грацианского в один из тех неповторимых праздников, участие в которых оплачивается жизнью да еще с благодарностью небу за предоставленный входной билет.
«Боже мой, из-за его ужасной службы мы всегда опаздываем... даже в театр, – проговорила Сашина соседка со вздохом, самой себе, оглядывая сидевших за столом. – О, как страшно, сколько же тут незнакомых людей!»
Не обученный языку, на каком говорят ангелы, Саша Грацианский робко промолчал бы весь вечер, но близость к Чандвецкому низводила чудесное видение с его поэтических небес, делало эту женщину настолько земной и доступной для любованья, что Саша почти ревновал ее к хмурому, не спускавшему с него кабаньих глаз офицеру, которого незамедлительно возненавидел вдвое.
«С вашего позволенья, сейчас этих страшных незнакомцев станет одним меньше, – отозвался Саша Грацианский и тотчас сделал вывод, что во избежание кое-каких досадных случайностей кабан держит свою пташку в золотой клетке, взаперти. – Меня зовут Александр Грацианский. Мне двадцать лет. Я студент Лесного института».
Он был в форменной тужурке, дама покосилась на него через плечо.
«Я не люблю студентов, все они скандалисты, – наивно призналась она, следя краем глаза, как ей накладывают на тарелку из мельхиорового судка. – У нас был один такой сосед-студент... тоже, кажется, лесник».
«Разве в райских кущах бывают лесники?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124