– Ему было как-то неловко думать, что люди, по долгу службы занимающиеся любовью перед камерой по нескольку часов в день, будут иметь интимные романтические отношения, оставаясь наедине; что-то было неприличное в этой идее.
– Это да, – сказал Иржи (они потихоньку пробирались поближе к столу, и Волчек уже глотал слюну в предвкушении тарталеток – с утра мотался, как взмыленный конь, и это, кажется, первая будет трапеза за день), – а у него там семья, что ли?
– Да, что-то такое. Он жене каждый день звонит как заведенный, хотя Волчеку говорил – хочет разводиться, специально уезжает, мол, в Москву, отдохнуть хочет.
– Ну, отдыхает он хорошо, вон все время баб обнимает, то одну, то другую, тоже Кларк Гейбл, понимаешь, мегазвезда.
Ох, подумал Волчек, да пусть хоть всю Прагу переебет, лишь бы снимался и дальше, потому что этот фильм, кажется, принесет студии столько, сколько все «Мармеладки» от первой серии до последней. И с каждой проданной сотни билетов я получу один аз премиальных. Вива, Евгений.
Глава 67
Вот в том углу дебютантки сидят, нервно щебечут и поводят голыми плечами, одна вообще сиськами наружу в разрезе платья – я была такая? Нет, я не была такая. Глория говорила, похлопывая по руке: ты только не волнуйся, девочка, ты только не волнуйся, ты всем нравишься, все хорошо, – а я кивала из уважения к ней и думала: да ясное дело, я всем нравлюсь и все хорошо. Не было зависти, смущения, неловкости, что вот маленькая я да на таком грандиозном мероприятии, как «Голден Пеппер», – наоборот, трогательно было и забавно, потому что уже тогда я чувствовала, как этот мир под меня прогибается, прогибается, прогибается… Нагло, да; но я себя чувствовала – звездой; всегда знала себе цену и никогда, никому ее сбить не удавалось до… до. Но тогда, на первой в моей жизни церемонии такой, я не завидовала никому, ни Мендес, тогда еще здоровой и с обоими глазами, ни Соне Орлофф, ни еще кому там из тогдашних богинь. Мне с ними делить было нечего, потому что я знала – ох, как они еще будут смотреть на меня года через три, как будут… И права была. И когда награждали дебютанток, я встала еще до того, как имя мое назвали – а что? а кто еще? – и чувствовала себя ровно так, как когда папа на меня в зеркало смотрел. Светло. Пять лет назад.
Злой почему-то сегодня проснулась – и долго не хотела себе объяснять почему; хотя ясно же все. Такой злой, что хотелось всех злить, – например, идя на церемонию, волосы собрать в пучок, а еще лучше – под платок спрятать. С трудом сдержалась – из-за Глории, скорее, чем из-за каких-то объективных причин; с объективными было – а пошли все!.. Но она бы расстроилась. А мне очень трудно, когда она расстраивается; нехорошо. И дело не в том, конечно, сколько она на мне зарабатывает, а сколько я на ней; и не в том, как она меня чувствует и как я для нее стараюсь. А в том, что как-то все-таки все сложно у нас с ней, непонятно, на самом деле, как; понятно, да, что никаким сдержанным «работник/работодатель» здесь не пахнет, а пахнет тесной девичьей дружбой – но это и не она, конечно. Потому что, когда она на меня смотрит, я себя чувствую, как когда папа на меня в зеркало смотрел. И когда я Дэну свои докладики отправляю, я… Вот удивительно все-таки у меня голова устроена: когда я с ней – как будто нет моих докладиков, а когда я докладики пишу – как будто нет ее со мной. В голове возникает такое легкое ощущение, как от ментола: бум – и блеклая зона, бесчувственная, бум – другая.
Смешной мальчик в вестибюле снимает со вспышкой – и все на него косятся, как на редкого зверя; небось студент журфака, авангардствует со старой камерой. Выпендрежники они все, но легче сразу отделаться – пять минут постоять перед прессой попозировать, жалко, что я злая такая, злая с утра, ужасно, рожу приветливую как трудно делать и хочется на вопросы их огррррызаться собачкой, да чего я такая злая?! – а вот поди ж ты. И особенно злая почему-то, как посмотрю на одного, такого худого в очках… в очках худого… напоминает, что ли, кого? – а, да, он интервью брал у By и Алекси про любовь и все такое; и тут меня начинает немедленно и сильно тошнить, и голова, без того с утра болящая, вдруг дает искру, от которой я чуть не подскакиваю, и волосы сразу начинают весить тонну, и в очередной протянутый микрофон я рявкаю с наслаждением: «…чтобы от меня все отъ-е-ба-лись!» И поворачиваюсь, и вижу укоризненную морду Глории: ну как же, мол, тебе не стыдно, дорогая… А мне, наверное, было бы стыдно, если бы не голова. Го-ло-ва.
Вупи с Бо сели в дальнем конце зала, а я туда смотреть не буду, потому что голова, голова, голова, и все равно успеваю увидеть, как Алекси осторожно, когда никто не смотрит, лапу продевает ей под бретельку и тут же убирает, голова, голова, голова. Хорошо, что все началось хоть, и можно смотреть на сцену и заниматься делом бессмысленным и бесполезным – гадать о победителях. Гроссу наверняка подложат ту же свинью, что и в прошлом году, – лучшую режиссуру, а лучший фильм – это фиг ему, хотя я и не смотрела, что он там в этом году наваял, но говорят – что-то бессмысленное про какие-то этнические проблемы, – словом, форсит, как мальчик. «Открытие года» наверняка заберет Дмитри Уотерс, мальчик с рожками и с красивым морфом – небольшим двойным членом, завитым в козий рог; заберет за участие в «Вальпургиевом шабаше», у нас же снявшийся, но без меня – но фильм, честно скажем, хороший, смешной. «Лучшую актрису» получит Панах с вероятностью 99 процентов – от иранского чилли все в этом году ходуном ходят, говорят, у них за это побивают камнями насмерть, серьезно. Такая система: снялся в одном кино – и, пока монтаж делают, бионы чистят, начинаешь просить политическое убежище, потому что потом поздно будет. А мне ничего не светит – и справедливо, и хватит, натанцевалась. Голова, голова, голова, и Глория берет под локоток, шепчет: «Ты в порядке?» – и я говорю, стараясь челюстями не двигать, потому что голова: «В порядке» – вдруг два ощущения накатывают сразу: чудовищно сильного дежа вю («Ты в порядке?» – «В порядке», «Tы в порядке?» – «В порядке», «Ты в порядке?» – «В порядке»…) и наоборот, как это называется? – может, никак и не называется – ощущение, что вот то, что в этот момент с тобой происходит, – оно происходит в последний раз. Вообще, совсем. Не будет больше в твоей жизни Иерусалимского фестиваля. И странным образом от этой мысли отпускает немножко голову, и вдруг с удивлением понимаешь, что тебе здесь – скучно. Просто скучно, элементарно. Сердце не замирает, не разбегаются глаза, и кто что получит – в целом, тоже наплевать. Вот сейчас объявят открытие года; если и правда Дмитри – ну, очень хорошо, Глория будет рада. А я? – а я никак. Маньини выбирается на сцену объявлять победителя, – сморщенная обезьянка, звезда BDSM десятилетней давности, рассвета эпохи чилли; как ужасно за десять лет ее смяло и сморщило, говорят, она больна тяжело, но деталей не знаю; в серой лапке зажат золотой перчик. «После долгих совещаний… жюри… решило… назвать… открытием года… мисс Вупи Накамура!»
И вот тут у меня перехватывает сердце и в голове искрами рассыпается адский огонь, и я смотрю на нее – как она к сцене идет, заливается краской, статуэтку поднимает над головой, благодарит кого-то, – и я собственное имя слышу среди прочих – и в голове у меня камера со вспышкой делает «клац!», «клац!», «клац!» – и я знаю, что вот это останется со мной, вот это я в могилу с собой унесу, потому что это и есть – счастье, счастье, полновесное счастье – это ее сияние, гордость, развившийся локон у шеи, темная впадина на поднятом предплечье, и даже то, что она смотрит не на меня, а на мужа, конечно, на мужа, – это тоже горькое и странное счастье, счастье полновесного живого страдания, счастье, от которого жилка у виска бьется.
Глория расстроена, и я руку кладу на ее руку, и глажу, и нечего особо сказать, – ну, и беда, если честно, невелика. Она на меня смотрит и понимает, конечно, потому что знает все, а кому мне еще плакать, если не ей? – и по руке меня похлопывает, и вдруг у меня что-то лопается внутри и слезы начинают течь смешно и очень быстро, двумя ручейками, как в анимашках, и чем крепче она держит меня за руку, тем больнее в горле и тем горячей ручейки, и я уже сама пытаюсь себя в руки взять, но ничего не получается, как будто не я плачу, а я стою и уговариваю плачущего кого-то: ну детка, ну не надо же, – и вдруг что-то громко хлопает, и я понимаю, что в зале тихо, а потом сразу громко, и я Глорию спрашиваю, выдавив из себя какой-никакой голос:
– Это что?
И она говорит, пожимая плечами недоуменно:
– Это Гроссу за «Белую смерть» ничего не дали, совсем. Ну, он дверью хлопнул.
Глава 68
Зачем я согласился встретиться с ним? Зачем я согласился встретиться именно сегодня, да еще и в Беэр-Шеве, когда от хамсина нет спасения даже под кондиционером? Как они живут в таком климате – непонятно. Конечно, Кэмбрия тоже не сахар, особенно когда с океана дует холодом и ветер с любой прической делает такое, что приходишь в дом, подходишь к зеркалу – кажешься себе морфом, не то ежом, не то какой ехидной. Но там хотя бы в офисе, в машине, на студии не чувствуешь погоды, и сезон сводится к перебежкам от машины до порога да к утренней тоске заоконного мглистого царства. А здесь, в Беэр-Шеве, даже в самых комфортабельных кондиционированных кафе все время ловишь себя на том, что держишь открытым рот, потому что кажется – кислород вот-вот кончится. А в этой забегаловке вообще невозможно находиться – кости растекаются и мозг тает. Безумный вомбатус. Ему еще и есть удается при такой погоде.
Зачем я согласился сюда ехать? Не смог, отвечаю себе, побороть детскую мечту, не смог не откликнуться на зов пятнадцатилетней давности, когда от «Манифеста Независимых», написанного Грегори Ташем, тогда еще – просто порнозвездой, человеком в статусе всеобщего любимца и неисправимого безумца, я плакал в подушку слезами ярости и восторга – восьмой класс, все вызывало слезы ярости и восторга, любое жестко сказанное слово; я помню, как мы все время создавали какие-то общества, которые держались две недели и распадались: то Общество Черных Ангелов (Стинг Б. в ту пору орал в телевизоре: «Байкеру – байкерово!» – и ломал об колено модельки экологически безопасных двигателей), то закрытый клуб «Графство Мю» (кто-то вычитал в чилльном зинчике, спертом у папы, что Граф Мю называет снафф «единственно достойным зрелищем для мужчины» и призывает всех не смотреть ничего, кроме снаффа), то вот клуб «Независимые и свободные» – обвешали школу плакатами с портретом Грегори Таша, кричали в завывающий воксер какие-то лозунги на школьном дворе, провели даже лекцию «Независимые: право на слово» (всякие уроды подавали тупые реплики с места). «Вы признали поставленные вам границы, – писал тогда Грегори Таш, – забыв о том, что настоящее искусство начинается за пределами границ. Вы поделили рынок, забыв о том, что любой рынок – это место, где гибнет талант и торжествует посредственность». От этих слов сердце поднималось к горлу, и клялся себе, что никогда, никогда не буду интересоваться «рынком». Таш позвонил позавчера, предложил познакомиться, повидаться в Беэр-Шеве. Я приехал.
Тотемный зверь нонконформизма: невысокий, неопрятный морф, выглядит старым, сколько же ему сейчас? – да не больше сорока пяти; когда недоброй памяти шестнадцатая поправка выбросила его и других морфов из ванильной индустрии, ему должно было быть примерно столько лет, сколько мне сейчас. Тогда никто не мог предсказать, что «Коалиция Независимых», созданная Ташем, чтобы защищать права потерявших работу морфов, превратится со временем в этакую полуистерическую «коалицию бессребреников», что те, кто занимался трудоустройством морфов, потерявших ванильную работу, всего за пять лет порвут с чилли, казавшимся землей обетованной, обвинят китов чиллииндустрии в «конформизме» и «меркантилизме» и начнут каждый божий год мелко гадить организаторам Иерусалимского фестиваля, писать безумные манифесты…
– То, что губило радикалов в искусстве испокон веку, – говорит Таш, не забывая при этом наворачивать супчик, которым я его угощаю, – это то, что рано или поздно их все-таки покупали. Невозможно оставаться некупленным, если тебя покупают. Продаться – это в природе человека. Я сам начал с того, что требовал, чтобы ваниль купила меня. Но теперь я делаю все, чтобы меня никто, никто не мог купить, ни за какие деньги!
Шкурка у него потрепанная и похожа на траченную молью шубу. Под глазами мешки, а сами глаза красные, как у альбиноса. Бывают ли вомбаты-альбиносы? Кажется, да, кажется, все бывают альбиносы. Может, он альбинос от рождения, а под морфом не видно? Нет, вряд ли, об этом где-нибудь бы да писали в свое время. Глядя на него, нельзя даже представить себе, что этот человек, в чьей шерсти застревают капли супа (и он ленится вытирать их, а только слизывает, что достает языком), снял гениальную и страшную трехминутку «Пленник зла» и пять лет назад сорвал церемонию награждения «Козочкой», опрокинув на стоящих на сцене победителей полный котел крови – желтые газеты писали, что человеческой, и раздували вокруг этого мистерии, но выяснилось потом, что – купленной на бойне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
– Это да, – сказал Иржи (они потихоньку пробирались поближе к столу, и Волчек уже глотал слюну в предвкушении тарталеток – с утра мотался, как взмыленный конь, и это, кажется, первая будет трапеза за день), – а у него там семья, что ли?
– Да, что-то такое. Он жене каждый день звонит как заведенный, хотя Волчеку говорил – хочет разводиться, специально уезжает, мол, в Москву, отдохнуть хочет.
– Ну, отдыхает он хорошо, вон все время баб обнимает, то одну, то другую, тоже Кларк Гейбл, понимаешь, мегазвезда.
Ох, подумал Волчек, да пусть хоть всю Прагу переебет, лишь бы снимался и дальше, потому что этот фильм, кажется, принесет студии столько, сколько все «Мармеладки» от первой серии до последней. И с каждой проданной сотни билетов я получу один аз премиальных. Вива, Евгений.
Глава 67
Вот в том углу дебютантки сидят, нервно щебечут и поводят голыми плечами, одна вообще сиськами наружу в разрезе платья – я была такая? Нет, я не была такая. Глория говорила, похлопывая по руке: ты только не волнуйся, девочка, ты только не волнуйся, ты всем нравишься, все хорошо, – а я кивала из уважения к ней и думала: да ясное дело, я всем нравлюсь и все хорошо. Не было зависти, смущения, неловкости, что вот маленькая я да на таком грандиозном мероприятии, как «Голден Пеппер», – наоборот, трогательно было и забавно, потому что уже тогда я чувствовала, как этот мир под меня прогибается, прогибается, прогибается… Нагло, да; но я себя чувствовала – звездой; всегда знала себе цену и никогда, никому ее сбить не удавалось до… до. Но тогда, на первой в моей жизни церемонии такой, я не завидовала никому, ни Мендес, тогда еще здоровой и с обоими глазами, ни Соне Орлофф, ни еще кому там из тогдашних богинь. Мне с ними делить было нечего, потому что я знала – ох, как они еще будут смотреть на меня года через три, как будут… И права была. И когда награждали дебютанток, я встала еще до того, как имя мое назвали – а что? а кто еще? – и чувствовала себя ровно так, как когда папа на меня в зеркало смотрел. Светло. Пять лет назад.
Злой почему-то сегодня проснулась – и долго не хотела себе объяснять почему; хотя ясно же все. Такой злой, что хотелось всех злить, – например, идя на церемонию, волосы собрать в пучок, а еще лучше – под платок спрятать. С трудом сдержалась – из-за Глории, скорее, чем из-за каких-то объективных причин; с объективными было – а пошли все!.. Но она бы расстроилась. А мне очень трудно, когда она расстраивается; нехорошо. И дело не в том, конечно, сколько она на мне зарабатывает, а сколько я на ней; и не в том, как она меня чувствует и как я для нее стараюсь. А в том, что как-то все-таки все сложно у нас с ней, непонятно, на самом деле, как; понятно, да, что никаким сдержанным «работник/работодатель» здесь не пахнет, а пахнет тесной девичьей дружбой – но это и не она, конечно. Потому что, когда она на меня смотрит, я себя чувствую, как когда папа на меня в зеркало смотрел. И когда я Дэну свои докладики отправляю, я… Вот удивительно все-таки у меня голова устроена: когда я с ней – как будто нет моих докладиков, а когда я докладики пишу – как будто нет ее со мной. В голове возникает такое легкое ощущение, как от ментола: бум – и блеклая зона, бесчувственная, бум – другая.
Смешной мальчик в вестибюле снимает со вспышкой – и все на него косятся, как на редкого зверя; небось студент журфака, авангардствует со старой камерой. Выпендрежники они все, но легче сразу отделаться – пять минут постоять перед прессой попозировать, жалко, что я злая такая, злая с утра, ужасно, рожу приветливую как трудно делать и хочется на вопросы их огррррызаться собачкой, да чего я такая злая?! – а вот поди ж ты. И особенно злая почему-то, как посмотрю на одного, такого худого в очках… в очках худого… напоминает, что ли, кого? – а, да, он интервью брал у By и Алекси про любовь и все такое; и тут меня начинает немедленно и сильно тошнить, и голова, без того с утра болящая, вдруг дает искру, от которой я чуть не подскакиваю, и волосы сразу начинают весить тонну, и в очередной протянутый микрофон я рявкаю с наслаждением: «…чтобы от меня все отъ-е-ба-лись!» И поворачиваюсь, и вижу укоризненную морду Глории: ну как же, мол, тебе не стыдно, дорогая… А мне, наверное, было бы стыдно, если бы не голова. Го-ло-ва.
Вупи с Бо сели в дальнем конце зала, а я туда смотреть не буду, потому что голова, голова, голова, и все равно успеваю увидеть, как Алекси осторожно, когда никто не смотрит, лапу продевает ей под бретельку и тут же убирает, голова, голова, голова. Хорошо, что все началось хоть, и можно смотреть на сцену и заниматься делом бессмысленным и бесполезным – гадать о победителях. Гроссу наверняка подложат ту же свинью, что и в прошлом году, – лучшую режиссуру, а лучший фильм – это фиг ему, хотя я и не смотрела, что он там в этом году наваял, но говорят – что-то бессмысленное про какие-то этнические проблемы, – словом, форсит, как мальчик. «Открытие года» наверняка заберет Дмитри Уотерс, мальчик с рожками и с красивым морфом – небольшим двойным членом, завитым в козий рог; заберет за участие в «Вальпургиевом шабаше», у нас же снявшийся, но без меня – но фильм, честно скажем, хороший, смешной. «Лучшую актрису» получит Панах с вероятностью 99 процентов – от иранского чилли все в этом году ходуном ходят, говорят, у них за это побивают камнями насмерть, серьезно. Такая система: снялся в одном кино – и, пока монтаж делают, бионы чистят, начинаешь просить политическое убежище, потому что потом поздно будет. А мне ничего не светит – и справедливо, и хватит, натанцевалась. Голова, голова, голова, и Глория берет под локоток, шепчет: «Ты в порядке?» – и я говорю, стараясь челюстями не двигать, потому что голова: «В порядке» – вдруг два ощущения накатывают сразу: чудовищно сильного дежа вю («Ты в порядке?» – «В порядке», «Tы в порядке?» – «В порядке», «Ты в порядке?» – «В порядке»…) и наоборот, как это называется? – может, никак и не называется – ощущение, что вот то, что в этот момент с тобой происходит, – оно происходит в последний раз. Вообще, совсем. Не будет больше в твоей жизни Иерусалимского фестиваля. И странным образом от этой мысли отпускает немножко голову, и вдруг с удивлением понимаешь, что тебе здесь – скучно. Просто скучно, элементарно. Сердце не замирает, не разбегаются глаза, и кто что получит – в целом, тоже наплевать. Вот сейчас объявят открытие года; если и правда Дмитри – ну, очень хорошо, Глория будет рада. А я? – а я никак. Маньини выбирается на сцену объявлять победителя, – сморщенная обезьянка, звезда BDSM десятилетней давности, рассвета эпохи чилли; как ужасно за десять лет ее смяло и сморщило, говорят, она больна тяжело, но деталей не знаю; в серой лапке зажат золотой перчик. «После долгих совещаний… жюри… решило… назвать… открытием года… мисс Вупи Накамура!»
И вот тут у меня перехватывает сердце и в голове искрами рассыпается адский огонь, и я смотрю на нее – как она к сцене идет, заливается краской, статуэтку поднимает над головой, благодарит кого-то, – и я собственное имя слышу среди прочих – и в голове у меня камера со вспышкой делает «клац!», «клац!», «клац!» – и я знаю, что вот это останется со мной, вот это я в могилу с собой унесу, потому что это и есть – счастье, счастье, полновесное счастье – это ее сияние, гордость, развившийся локон у шеи, темная впадина на поднятом предплечье, и даже то, что она смотрит не на меня, а на мужа, конечно, на мужа, – это тоже горькое и странное счастье, счастье полновесного живого страдания, счастье, от которого жилка у виска бьется.
Глория расстроена, и я руку кладу на ее руку, и глажу, и нечего особо сказать, – ну, и беда, если честно, невелика. Она на меня смотрит и понимает, конечно, потому что знает все, а кому мне еще плакать, если не ей? – и по руке меня похлопывает, и вдруг у меня что-то лопается внутри и слезы начинают течь смешно и очень быстро, двумя ручейками, как в анимашках, и чем крепче она держит меня за руку, тем больнее в горле и тем горячей ручейки, и я уже сама пытаюсь себя в руки взять, но ничего не получается, как будто не я плачу, а я стою и уговариваю плачущего кого-то: ну детка, ну не надо же, – и вдруг что-то громко хлопает, и я понимаю, что в зале тихо, а потом сразу громко, и я Глорию спрашиваю, выдавив из себя какой-никакой голос:
– Это что?
И она говорит, пожимая плечами недоуменно:
– Это Гроссу за «Белую смерть» ничего не дали, совсем. Ну, он дверью хлопнул.
Глава 68
Зачем я согласился встретиться с ним? Зачем я согласился встретиться именно сегодня, да еще и в Беэр-Шеве, когда от хамсина нет спасения даже под кондиционером? Как они живут в таком климате – непонятно. Конечно, Кэмбрия тоже не сахар, особенно когда с океана дует холодом и ветер с любой прической делает такое, что приходишь в дом, подходишь к зеркалу – кажешься себе морфом, не то ежом, не то какой ехидной. Но там хотя бы в офисе, в машине, на студии не чувствуешь погоды, и сезон сводится к перебежкам от машины до порога да к утренней тоске заоконного мглистого царства. А здесь, в Беэр-Шеве, даже в самых комфортабельных кондиционированных кафе все время ловишь себя на том, что держишь открытым рот, потому что кажется – кислород вот-вот кончится. А в этой забегаловке вообще невозможно находиться – кости растекаются и мозг тает. Безумный вомбатус. Ему еще и есть удается при такой погоде.
Зачем я согласился сюда ехать? Не смог, отвечаю себе, побороть детскую мечту, не смог не откликнуться на зов пятнадцатилетней давности, когда от «Манифеста Независимых», написанного Грегори Ташем, тогда еще – просто порнозвездой, человеком в статусе всеобщего любимца и неисправимого безумца, я плакал в подушку слезами ярости и восторга – восьмой класс, все вызывало слезы ярости и восторга, любое жестко сказанное слово; я помню, как мы все время создавали какие-то общества, которые держались две недели и распадались: то Общество Черных Ангелов (Стинг Б. в ту пору орал в телевизоре: «Байкеру – байкерово!» – и ломал об колено модельки экологически безопасных двигателей), то закрытый клуб «Графство Мю» (кто-то вычитал в чилльном зинчике, спертом у папы, что Граф Мю называет снафф «единственно достойным зрелищем для мужчины» и призывает всех не смотреть ничего, кроме снаффа), то вот клуб «Независимые и свободные» – обвешали школу плакатами с портретом Грегори Таша, кричали в завывающий воксер какие-то лозунги на школьном дворе, провели даже лекцию «Независимые: право на слово» (всякие уроды подавали тупые реплики с места). «Вы признали поставленные вам границы, – писал тогда Грегори Таш, – забыв о том, что настоящее искусство начинается за пределами границ. Вы поделили рынок, забыв о том, что любой рынок – это место, где гибнет талант и торжествует посредственность». От этих слов сердце поднималось к горлу, и клялся себе, что никогда, никогда не буду интересоваться «рынком». Таш позвонил позавчера, предложил познакомиться, повидаться в Беэр-Шеве. Я приехал.
Тотемный зверь нонконформизма: невысокий, неопрятный морф, выглядит старым, сколько же ему сейчас? – да не больше сорока пяти; когда недоброй памяти шестнадцатая поправка выбросила его и других морфов из ванильной индустрии, ему должно было быть примерно столько лет, сколько мне сейчас. Тогда никто не мог предсказать, что «Коалиция Независимых», созданная Ташем, чтобы защищать права потерявших работу морфов, превратится со временем в этакую полуистерическую «коалицию бессребреников», что те, кто занимался трудоустройством морфов, потерявших ванильную работу, всего за пять лет порвут с чилли, казавшимся землей обетованной, обвинят китов чиллииндустрии в «конформизме» и «меркантилизме» и начнут каждый божий год мелко гадить организаторам Иерусалимского фестиваля, писать безумные манифесты…
– То, что губило радикалов в искусстве испокон веку, – говорит Таш, не забывая при этом наворачивать супчик, которым я его угощаю, – это то, что рано или поздно их все-таки покупали. Невозможно оставаться некупленным, если тебя покупают. Продаться – это в природе человека. Я сам начал с того, что требовал, чтобы ваниль купила меня. Но теперь я делаю все, чтобы меня никто, никто не мог купить, ни за какие деньги!
Шкурка у него потрепанная и похожа на траченную молью шубу. Под глазами мешки, а сами глаза красные, как у альбиноса. Бывают ли вомбаты-альбиносы? Кажется, да, кажется, все бывают альбиносы. Может, он альбинос от рождения, а под морфом не видно? Нет, вряд ли, об этом где-нибудь бы да писали в свое время. Глядя на него, нельзя даже представить себе, что этот человек, в чьей шерсти застревают капли супа (и он ленится вытирать их, а только слизывает, что достает языком), снял гениальную и страшную трехминутку «Пленник зла» и пять лет назад сорвал церемонию награждения «Козочкой», опрокинув на стоящих на сцене победителей полный котел крови – желтые газеты писали, что человеческой, и раздували вокруг этого мистерии, но выяснилось потом, что – купленной на бойне.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61