Ему надо было отыскать другую девочку, пока с ней ничего не случилось. Спустившись по лестнице, он вошел в темный, похожий на пещеру зал. Он шел по нему, спотыкаясь о невидимые предметы, стараясь не поскользнуться в жирной неспокойной жиже под ногами. И тут он увидел ее. Она бежала от него прочь.
— Не бойся! — крикнул он. — Вернись!
Но она не останавливалась и бежала, пока не споткнулась и не упала в мешанину из хрящей, шерсти и плоти.
— Осторожно! — крикнул он, но не успел дотянуться.
Она вся покрылась омерзительной шевелящейся кашей, слилась с ней, стала ее частью. Он нашел дверь, вытащил кровавый ком на улицу, где его поджидал Джеймс.
— Пойдем в сарай, — сказал Льюин. — Там нас никто не увидит.
— А как же зверь? — спросил Джеймс.
— Все в порядке. Я убил его, — сказал Льюин и проснулся.
Телевизор все еще работал, показывали рекламу. Льюин некоторое время посидел, уставившись в экран, потом выключил телевизор и пошел спать. Свет он оставил.
7. Натюрморты
Льюин пришел помогать Джеймсу. Надо было убрать бетонную дорожку, что шла вокруг дома. Льюин шел по кругу и крошил бетон молотом; Джеймс двигался следом с лапчатым ломом и киркой, раздвигал трещины, вбивал в них лом, потом раскалывал бетон на куски. Это была медленная, тяжелая работа, они часто останавливались. Элвис относился к Льюину с подозрением, бегал вокруг него, лаял, путался под ногами. Льюин лег на землю. Элвис подошел к нему понюхать, Льюин схватил его, положил на себя, почесал ему живот, потрепал за ушами. Элвис охотно согласился на это унижение. Потом он встал, отряхнулся и отправился восвояси.
Уже стоял ноябрь, но морозы пока не пришли и небо было ясным. Спокойная осень. Овцы были заняты своим обычным делом, громкие звуки их не пугали. Они еще помнили те времена, когда звенели наковальни вагнеровских богов и дрожала земная твердь.
До прихода Льюина Джеймс убрал кости, сбросил их с утеса. Он смутно стыдился их. Ему все хотелось расспросить о них Льюина, но он никак не мог решиться. Он не мог толком понять, что именно он хочет выяснить. Пока они работали, он ждал, что обнаружит что-нибудь под бетоном. Казалось, каждый уголок в доме таил в себе загадку. В любой момент могло появиться что-то новое. Но находил лишь булыжник и щебень. Хотя хорошего качества. Правда, сырой.
В двенадцать они сделали перерыв на кофе. Джеймс выволок на улицу пару шезлонгов, что раньше нашел в доме, и теперь они сидели под ярким холодным солнцем.
— Как твой мальчишка? — спросил Льюин.
— Все нормально.
Адель в этом время учила с ним уроки. Хоть у них и каникулы, это не значит, что он совсем вырвался на свободу. Им пришлось вдвоем посетить небольшую контору на севере Лондона, чтобы доказать, что они могут самостоятельно обучать Сэма. Там они встретились с непреклонного вида женщиной, которая изучила их аттестаты зрелости и выдала им учебные планы. Сэм хорошо справлялся с новой системой. Любил читать, интересовался математикой: он управлялся со своими счетными палочками с легкостью, удивлявшей Адель. У Сэма был задачник с ответами в конце, но он никогда не жульничал. Задачи, связанные с делением, казались ему сложнее и интереснее: Мэри должна разделить двенадцать апельсинов поровну между Гарри, Бобом и Биллом. Сколько апельсинов получит каждый мальчик? Деление его завораживало. Странное, неумолимое уменьшение, но такие необычные предпосылки: откуда у Мэри двенадцать апельсинов и почему она должна их кому-то раздавать?
— А как себя чувствует миссис Туллиан?
Льюин никогда не говорил «Адель». Никогда не употреблял никаких фамильярностей, вроде «хозяйка» или «жена».
— Хорошо.
Впрочем, нельзя было сказать, что она полностью оправилась от того, что случилось в потайной комнате. Она была немного рассеянна, порой погружалась в собственные мысли. Она плохо спала, читала допоздна. Иногда Джеймс просыпался и слышал, как она бродит по дому. Что-то с ней было не так. Но она продолжала писать. Пробовала разные стили, работала над несколькими натюрмортами и пейзажами. Неудивительно, что на пейзажах богато были представлены овцы. Один из них особенно нравился Джеймсу: большое полотно в стиле импрессионизма, а на первом плане — крупная овечья морда, размытая, черно-белая; позади выглядывала еще одна овечья морда. Овцы казались удивленными, завороженными, уши торчком. Джеймсу нравилась эта картина потому, что в реальной жизни подойти к овце так близко было невозможно; они всегда держались на расстоянии; при этом они держались на удивление спокойно. Их было сложно напугать. Раньше он считал овец бессмысленными пугливыми тварями, но теперь они поражали его своей безмятежностью, беззаботностью. Он спросил Адель, можно ли повесить эту картину в гостиной (в которой теперь стоял диван и еще кое-что из подержанной мебели, приобретенной в Хаверфордвесте), — и она, к его удивлению, согласилась. Обычно она не любила выставлять свое творчество на всеобщее обозрение. В цементную стену над камином был вбит дюбель, там Джеймс и повесил это полотно. Когда она решит, что пора выставляться, он займется рамами.
По поводу натюрмортов он не испытывал особого восторга, хотя восхищался техническим совершенством. Испорченные фрукты, мертвые цветы и кусок мяса; полупустая бутылка молока, улитка, сломанный смеситель и кусок мяса. Его спортивные адидасовские штаны и переполненная пепельница. И мясо. Тематика, честно говоря, его тревожила, он чувствовал необъяснимое беспокойство.
Джеймс попробовал взбодриться. В последнее время он совершенно потерял способность к беседе.
— А как поживают овцы, Льюин?
Нельзя назвать это отличным вступлением, но хоть что-то.
— А что?
А что мне?
— Да так просто. Интересно.
— Ну, недавно я нашел одного на нижнем поле, на тропинке вдоль утеса. Он был здоров, просто с ним что-то случилось.
Голосом Льюин не выдал, насколько он был потрясен жестокостью увечий. Голова валяется в стороне, нет одной задней ноги. Какое-то животное поработало, собака, наверное. Нет, все это выглядело не так. Это был какой-то дикий зверь. Зверь, разбуженный его сном, проник в овчарню. Вспоминать сон, особенно его последнюю часть, с Джеймсом, было неприятно. Он отвернулся, стал смотреть на море. И прежде, когда здесь жил Шарпантье, у Льюина случались неприятности с овцами. Он так и не понял, что, собственно, произошло. Иногда ему казалось, что он припоминает, как сам занимался всем этим: в одном из снов он что-то держал в руке. Овечью ногу?
— Ну, так бывает. Это могла сделать собака. Ты не представляешь, как гнусно они иногда себя ведут. Но вообще-то все в порядке. Ты, наверное, обратил внимание, они слишком высоко не поднимаются. Держатся друг за друга.
Не заключался ли в этом упрек в неуместном любопытстве? Джеймс поискал ответа, но не нашел. Льюин встал.
— Мне надо в туалет на минутку, — сказал он.
* * *
На лестнице сидел Сэм и писал что-то в задачнике. Увидев Льюина, мальчик закрыл книгу.
— Здравствуй, поросеночек, — сказал Льюин. Сэм вежливо улыбнулся. — Что пишешь?
— Да так просто. Рассказ, — скромно ответил Сэм.
— Понятно.
Рядом лежал словарь, открытый на странице от «штиль» до «шут».
— Что за слово?
— Штык. Лезвие, прикрепляемое к дулу винтовки. Что такое винтовка?
— Винтовка? Это такое ружье. Большое, длинное. Знаешь, что такое ружье?
— Чтобы убивать людей.
— Точно.
Льюина покоробило, как холодно сказал это Сэм. Он считал, что дети не понимают, что такое насилие. Возможно, они думают, что это как в мультфильмах, когда никому на самом деле не больно, а если койота переезжает каток, то потом койот непременно вскакивает и бежит.
— Надеюсь, в твоем рассказе никого не убьют, — сказал он.
Сэм улыбнулся:
— Нет. Я только хотел узнать, что значит это слово. В словаре можно найти любое слово. Там есть все слова. Я уже много их знаю. Хотя пока не все.
Но словарь не объяснит тебе, что это такое: держать в руке оружие, не даст тебе почувствовать его запах. Словарь не в силах описать страх и нездоровое возбуждение, которые овладевают тобой, когда держишь в руках винтовку, описать ее тяжесть, запах ее патронов. А штык... нет такого определения, которое может выразить чувство, какое испытываешь, когда прикрепляешь его к дулу. Поворот и щелчок — и ужас, стоит только представить себя в такой отчаянной ситуации, когда придется втыкать его в кого-то, в живого теплого человека, чтобы он кричал, извивался, чтобы текла кровь. Ружье равнодушно, мишень — далекий силуэт без лица. Но чтобы применить штык, нужно преследовать врага, видеть его лицо, чувствовать запах его дыхания. Смотреть, как он падает. Штык — вещь интимная, телесная, личная.
— Штык — отвратительная штука. Просто ужасная.
— Ты его видел?
— Конечно. Когда служил в армии. Очень давно.
— Ты убивал людей?
— Конечно, нет!
Льюин сразу же вышел из себя и смог взять себя в руки, лишь вспомнив, что разговаривает с семилетним ребенком.
— Нет. Я никогда его не использовал. Не знаю, смог бы, если бы пришлось.
— Почему? Это сложно?
— Сложно? Нет, это довольно просто. Ничего особенного в нем нет. Пристегиваешь, берешь ружье так, как будто готовишься стрелять, только чуть ниже. Сгибаешь ноги в коленях. Вот так.
Льюин встал в позицию. Точно сбалансировал центр тяжести. Наклонил голову вперед.
— А потом бежишь к цели. В армии у нас вместо врагов были мешки с соломой, висели на перекладине.
Льюин заморгал от нахлынувших воспоминаний. Горячее сухое поле, пылает солнце. Группа уставших, тяжело нагруженных мужчин. Полдень. Сержант терпеливо показывает упражнение, он говорит так, как будто перед ним умственно отсталые. Упражнение было достаточно простое, и через полчаса мужчины уже доставали, крепили, снимали и убирали штыки четкими механическими движениями. Все шло хорошо.
Потом надо было бежать и кричать. Четыре раза подряд. Соломенные люди висели на цепях, прикрепленных к каркасу, который напоминал раму для детских качелей. У них не было голов и конечностей, но на них надели куртки. Нечего пугаться, не от чего кричать. Глаз тоже не было. Бежишь, кричишь на них, вонзаешь лезвие, поворачиваешь его (четверть круга, по часовой стрелке), вынимаешь. Если кричал не во все горло, тебе приказывают повторить. Льюин раньше никогда не кричал, и ему это задание показалось очень сложным; ему и еще нескольким рядовым. Только с четвертой попытки он добился нужного голоса, и это стало освобождением. Он вспомнил легкость в голове, когда он бежал по сухой траве, а его крик тянулся за ним. Головокружительное, волнующее чувство. Крик очистил сознание от страха, от нерешительности, от неуверенности, от всего. Потом было просто весело. Тревога появилась гораздо позже, когда его горло вспоминало крик, а руки тряслись от ударов в плотную солому, более твердую, чем он предполагал.
Мальчик внимательно слушал. Льюин опомнился и перепугался. Что он делает? Зачем он рассказывает все это ребенку? Что на него нашло?
— Ну ладно, хватит об этом. Тебе не нужно думать о ружьях и штыках. В твоем-то возрасте. Не стоило мне все это тебе рассказывать.
Сэм понял. Есть такие вещи, о которых ему не полагается знать. Отец все это расскажет, когда ему исполнится двадцать один год. Таких вещей накопилось уже порядочно, список постоянно рос. Он представил себе этот разговор. Отец, наверное, будет заглядывать в тетрадь и отмечать галочкой темы, с которыми они уже разделались. А что, если ему понадобится узнать о чем-нибудь еще раньше? Может быть, отец сделает исключение. Он открыл словарь на слове «кремация».
Льюин сказал:
— Я пойду. — И ушел в ванную. Возле комнаты, где рисовала Адель, его ноздри зашевелились. Густой запах масляной краски, скипидар и еще что-то. Он не мог определить что.
Он запер дверь в ванную, включил воду и задумался, что сказать Джеймсу. Дэйв все правильно рассказал о Шарпантье, ровно столько, сколько он об этом знал. Но в его истории были пробелы, умолчания и была также одна серьезная ошибка. Достаточно существенная. Дэйв знал не больше, чем хотел Рауль. Рауль в своей обезоруживающе обаятельной манере выдавал только тщательно подготовленную информацию. Льюин знал больше, гораздо больше. И он смог вычленить истину в спутанных речах Эдит. Он держал свое знание при себе, носил его, как власяницу. Он никогда никому ничего не рассказывал, даже Дилайс. Никому. Если бы он это сделал, он подставил бы себя под удар, потому что информация эта была непристойной, шокирующей, каким-то образом позорила того, кто обладал ею. Надо было рассказать обо всем полиции. Он не стал. Слишком поздно было жалеть об этом, но он сожалел. Его знание делало его соучастником случившегося, делало его свидетелем, и, как на свидетеле, на нем лежала часть вины и ответственности. Он отбросил эти мысли и пошел крушить бетон.
* * *
У Адель возникли сложности с мясом. Оно стало разлагаться, и линии, цвета теряли резкость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37
— Не бойся! — крикнул он. — Вернись!
Но она не останавливалась и бежала, пока не споткнулась и не упала в мешанину из хрящей, шерсти и плоти.
— Осторожно! — крикнул он, но не успел дотянуться.
Она вся покрылась омерзительной шевелящейся кашей, слилась с ней, стала ее частью. Он нашел дверь, вытащил кровавый ком на улицу, где его поджидал Джеймс.
— Пойдем в сарай, — сказал Льюин. — Там нас никто не увидит.
— А как же зверь? — спросил Джеймс.
— Все в порядке. Я убил его, — сказал Льюин и проснулся.
Телевизор все еще работал, показывали рекламу. Льюин некоторое время посидел, уставившись в экран, потом выключил телевизор и пошел спать. Свет он оставил.
7. Натюрморты
Льюин пришел помогать Джеймсу. Надо было убрать бетонную дорожку, что шла вокруг дома. Льюин шел по кругу и крошил бетон молотом; Джеймс двигался следом с лапчатым ломом и киркой, раздвигал трещины, вбивал в них лом, потом раскалывал бетон на куски. Это была медленная, тяжелая работа, они часто останавливались. Элвис относился к Льюину с подозрением, бегал вокруг него, лаял, путался под ногами. Льюин лег на землю. Элвис подошел к нему понюхать, Льюин схватил его, положил на себя, почесал ему живот, потрепал за ушами. Элвис охотно согласился на это унижение. Потом он встал, отряхнулся и отправился восвояси.
Уже стоял ноябрь, но морозы пока не пришли и небо было ясным. Спокойная осень. Овцы были заняты своим обычным делом, громкие звуки их не пугали. Они еще помнили те времена, когда звенели наковальни вагнеровских богов и дрожала земная твердь.
До прихода Льюина Джеймс убрал кости, сбросил их с утеса. Он смутно стыдился их. Ему все хотелось расспросить о них Льюина, но он никак не мог решиться. Он не мог толком понять, что именно он хочет выяснить. Пока они работали, он ждал, что обнаружит что-нибудь под бетоном. Казалось, каждый уголок в доме таил в себе загадку. В любой момент могло появиться что-то новое. Но находил лишь булыжник и щебень. Хотя хорошего качества. Правда, сырой.
В двенадцать они сделали перерыв на кофе. Джеймс выволок на улицу пару шезлонгов, что раньше нашел в доме, и теперь они сидели под ярким холодным солнцем.
— Как твой мальчишка? — спросил Льюин.
— Все нормально.
Адель в этом время учила с ним уроки. Хоть у них и каникулы, это не значит, что он совсем вырвался на свободу. Им пришлось вдвоем посетить небольшую контору на севере Лондона, чтобы доказать, что они могут самостоятельно обучать Сэма. Там они встретились с непреклонного вида женщиной, которая изучила их аттестаты зрелости и выдала им учебные планы. Сэм хорошо справлялся с новой системой. Любил читать, интересовался математикой: он управлялся со своими счетными палочками с легкостью, удивлявшей Адель. У Сэма был задачник с ответами в конце, но он никогда не жульничал. Задачи, связанные с делением, казались ему сложнее и интереснее: Мэри должна разделить двенадцать апельсинов поровну между Гарри, Бобом и Биллом. Сколько апельсинов получит каждый мальчик? Деление его завораживало. Странное, неумолимое уменьшение, но такие необычные предпосылки: откуда у Мэри двенадцать апельсинов и почему она должна их кому-то раздавать?
— А как себя чувствует миссис Туллиан?
Льюин никогда не говорил «Адель». Никогда не употреблял никаких фамильярностей, вроде «хозяйка» или «жена».
— Хорошо.
Впрочем, нельзя было сказать, что она полностью оправилась от того, что случилось в потайной комнате. Она была немного рассеянна, порой погружалась в собственные мысли. Она плохо спала, читала допоздна. Иногда Джеймс просыпался и слышал, как она бродит по дому. Что-то с ней было не так. Но она продолжала писать. Пробовала разные стили, работала над несколькими натюрмортами и пейзажами. Неудивительно, что на пейзажах богато были представлены овцы. Один из них особенно нравился Джеймсу: большое полотно в стиле импрессионизма, а на первом плане — крупная овечья морда, размытая, черно-белая; позади выглядывала еще одна овечья морда. Овцы казались удивленными, завороженными, уши торчком. Джеймсу нравилась эта картина потому, что в реальной жизни подойти к овце так близко было невозможно; они всегда держались на расстоянии; при этом они держались на удивление спокойно. Их было сложно напугать. Раньше он считал овец бессмысленными пугливыми тварями, но теперь они поражали его своей безмятежностью, беззаботностью. Он спросил Адель, можно ли повесить эту картину в гостиной (в которой теперь стоял диван и еще кое-что из подержанной мебели, приобретенной в Хаверфордвесте), — и она, к его удивлению, согласилась. Обычно она не любила выставлять свое творчество на всеобщее обозрение. В цементную стену над камином был вбит дюбель, там Джеймс и повесил это полотно. Когда она решит, что пора выставляться, он займется рамами.
По поводу натюрмортов он не испытывал особого восторга, хотя восхищался техническим совершенством. Испорченные фрукты, мертвые цветы и кусок мяса; полупустая бутылка молока, улитка, сломанный смеситель и кусок мяса. Его спортивные адидасовские штаны и переполненная пепельница. И мясо. Тематика, честно говоря, его тревожила, он чувствовал необъяснимое беспокойство.
Джеймс попробовал взбодриться. В последнее время он совершенно потерял способность к беседе.
— А как поживают овцы, Льюин?
Нельзя назвать это отличным вступлением, но хоть что-то.
— А что?
А что мне?
— Да так просто. Интересно.
— Ну, недавно я нашел одного на нижнем поле, на тропинке вдоль утеса. Он был здоров, просто с ним что-то случилось.
Голосом Льюин не выдал, насколько он был потрясен жестокостью увечий. Голова валяется в стороне, нет одной задней ноги. Какое-то животное поработало, собака, наверное. Нет, все это выглядело не так. Это был какой-то дикий зверь. Зверь, разбуженный его сном, проник в овчарню. Вспоминать сон, особенно его последнюю часть, с Джеймсом, было неприятно. Он отвернулся, стал смотреть на море. И прежде, когда здесь жил Шарпантье, у Льюина случались неприятности с овцами. Он так и не понял, что, собственно, произошло. Иногда ему казалось, что он припоминает, как сам занимался всем этим: в одном из снов он что-то держал в руке. Овечью ногу?
— Ну, так бывает. Это могла сделать собака. Ты не представляешь, как гнусно они иногда себя ведут. Но вообще-то все в порядке. Ты, наверное, обратил внимание, они слишком высоко не поднимаются. Держатся друг за друга.
Не заключался ли в этом упрек в неуместном любопытстве? Джеймс поискал ответа, но не нашел. Льюин встал.
— Мне надо в туалет на минутку, — сказал он.
* * *
На лестнице сидел Сэм и писал что-то в задачнике. Увидев Льюина, мальчик закрыл книгу.
— Здравствуй, поросеночек, — сказал Льюин. Сэм вежливо улыбнулся. — Что пишешь?
— Да так просто. Рассказ, — скромно ответил Сэм.
— Понятно.
Рядом лежал словарь, открытый на странице от «штиль» до «шут».
— Что за слово?
— Штык. Лезвие, прикрепляемое к дулу винтовки. Что такое винтовка?
— Винтовка? Это такое ружье. Большое, длинное. Знаешь, что такое ружье?
— Чтобы убивать людей.
— Точно.
Льюина покоробило, как холодно сказал это Сэм. Он считал, что дети не понимают, что такое насилие. Возможно, они думают, что это как в мультфильмах, когда никому на самом деле не больно, а если койота переезжает каток, то потом койот непременно вскакивает и бежит.
— Надеюсь, в твоем рассказе никого не убьют, — сказал он.
Сэм улыбнулся:
— Нет. Я только хотел узнать, что значит это слово. В словаре можно найти любое слово. Там есть все слова. Я уже много их знаю. Хотя пока не все.
Но словарь не объяснит тебе, что это такое: держать в руке оружие, не даст тебе почувствовать его запах. Словарь не в силах описать страх и нездоровое возбуждение, которые овладевают тобой, когда держишь в руках винтовку, описать ее тяжесть, запах ее патронов. А штык... нет такого определения, которое может выразить чувство, какое испытываешь, когда прикрепляешь его к дулу. Поворот и щелчок — и ужас, стоит только представить себя в такой отчаянной ситуации, когда придется втыкать его в кого-то, в живого теплого человека, чтобы он кричал, извивался, чтобы текла кровь. Ружье равнодушно, мишень — далекий силуэт без лица. Но чтобы применить штык, нужно преследовать врага, видеть его лицо, чувствовать запах его дыхания. Смотреть, как он падает. Штык — вещь интимная, телесная, личная.
— Штык — отвратительная штука. Просто ужасная.
— Ты его видел?
— Конечно. Когда служил в армии. Очень давно.
— Ты убивал людей?
— Конечно, нет!
Льюин сразу же вышел из себя и смог взять себя в руки, лишь вспомнив, что разговаривает с семилетним ребенком.
— Нет. Я никогда его не использовал. Не знаю, смог бы, если бы пришлось.
— Почему? Это сложно?
— Сложно? Нет, это довольно просто. Ничего особенного в нем нет. Пристегиваешь, берешь ружье так, как будто готовишься стрелять, только чуть ниже. Сгибаешь ноги в коленях. Вот так.
Льюин встал в позицию. Точно сбалансировал центр тяжести. Наклонил голову вперед.
— А потом бежишь к цели. В армии у нас вместо врагов были мешки с соломой, висели на перекладине.
Льюин заморгал от нахлынувших воспоминаний. Горячее сухое поле, пылает солнце. Группа уставших, тяжело нагруженных мужчин. Полдень. Сержант терпеливо показывает упражнение, он говорит так, как будто перед ним умственно отсталые. Упражнение было достаточно простое, и через полчаса мужчины уже доставали, крепили, снимали и убирали штыки четкими механическими движениями. Все шло хорошо.
Потом надо было бежать и кричать. Четыре раза подряд. Соломенные люди висели на цепях, прикрепленных к каркасу, который напоминал раму для детских качелей. У них не было голов и конечностей, но на них надели куртки. Нечего пугаться, не от чего кричать. Глаз тоже не было. Бежишь, кричишь на них, вонзаешь лезвие, поворачиваешь его (четверть круга, по часовой стрелке), вынимаешь. Если кричал не во все горло, тебе приказывают повторить. Льюин раньше никогда не кричал, и ему это задание показалось очень сложным; ему и еще нескольким рядовым. Только с четвертой попытки он добился нужного голоса, и это стало освобождением. Он вспомнил легкость в голове, когда он бежал по сухой траве, а его крик тянулся за ним. Головокружительное, волнующее чувство. Крик очистил сознание от страха, от нерешительности, от неуверенности, от всего. Потом было просто весело. Тревога появилась гораздо позже, когда его горло вспоминало крик, а руки тряслись от ударов в плотную солому, более твердую, чем он предполагал.
Мальчик внимательно слушал. Льюин опомнился и перепугался. Что он делает? Зачем он рассказывает все это ребенку? Что на него нашло?
— Ну ладно, хватит об этом. Тебе не нужно думать о ружьях и штыках. В твоем-то возрасте. Не стоило мне все это тебе рассказывать.
Сэм понял. Есть такие вещи, о которых ему не полагается знать. Отец все это расскажет, когда ему исполнится двадцать один год. Таких вещей накопилось уже порядочно, список постоянно рос. Он представил себе этот разговор. Отец, наверное, будет заглядывать в тетрадь и отмечать галочкой темы, с которыми они уже разделались. А что, если ему понадобится узнать о чем-нибудь еще раньше? Может быть, отец сделает исключение. Он открыл словарь на слове «кремация».
Льюин сказал:
— Я пойду. — И ушел в ванную. Возле комнаты, где рисовала Адель, его ноздри зашевелились. Густой запах масляной краски, скипидар и еще что-то. Он не мог определить что.
Он запер дверь в ванную, включил воду и задумался, что сказать Джеймсу. Дэйв все правильно рассказал о Шарпантье, ровно столько, сколько он об этом знал. Но в его истории были пробелы, умолчания и была также одна серьезная ошибка. Достаточно существенная. Дэйв знал не больше, чем хотел Рауль. Рауль в своей обезоруживающе обаятельной манере выдавал только тщательно подготовленную информацию. Льюин знал больше, гораздо больше. И он смог вычленить истину в спутанных речах Эдит. Он держал свое знание при себе, носил его, как власяницу. Он никогда никому ничего не рассказывал, даже Дилайс. Никому. Если бы он это сделал, он подставил бы себя под удар, потому что информация эта была непристойной, шокирующей, каким-то образом позорила того, кто обладал ею. Надо было рассказать обо всем полиции. Он не стал. Слишком поздно было жалеть об этом, но он сожалел. Его знание делало его соучастником случившегося, делало его свидетелем, и, как на свидетеле, на нем лежала часть вины и ответственности. Он отбросил эти мысли и пошел крушить бетон.
* * *
У Адель возникли сложности с мясом. Оно стало разлагаться, и линии, цвета теряли резкость.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37