)
Специально для меня из Голливуда был выписан лучший гример, который каждый день менял мой облик не хуже (а может, даже лучше), чем тот приборчик, который в свое время изобрел покойный Вадим Бурин. Однако у кремов и полимеров, которыми он шпаклевал мое лицо, имелось одно неприятное свойство: со временем они начинают сильно раздражать кожу, что еще более неприятно из-за того, что ты не можешь чесаться.
Вот и сейчас, пронесясь мимо «дежурки» (Ригерт отстал, чтобы обменяться с дежурным впечатлениями о том, какая сегодня жаркая ночка выдалась), я устремляюсь в выделенный мне кабинетик на втором этаже и первым делом принимаюсь сдирать со своей физиономии толстый слой служебного макияжа.
Потом открываю дверцу полупустого письменного стола, извлекаю оттуда початую бутылку, прямо «из горла» окатываю нутро горько-жгучей волной, закуриваю в качестве закуски и, держа в одной руке бутылку, а в другой — сигарету, подхожу к забранному снаружи казенной решеткой окну.
Окно, как будто телекамера в некоем сюрреалистическом фильме, транслирует вид на погруженный в утренний полумрак переулок, где давно уже никто не живет. Вдали, над зданиями, где находится один из центральных проспектов, все еще светятся яркие голографические вывески больших и малых ресторанов, ночных клубов, казино, а также легальных и нелегальных заведений свободной любви. Где-то поближе, словно за кадром, звучит бойкая музыка — видимо, ночная дискотека в соседнем квартале все никак не может угомониться.
Я приваливаюсь плечом к шершавой стене, безуспешно пытаясь разглядеть в зыбкой тьме силуэты прохожих. Потом спохватываюсь: на исходе ночи людей встретить трудно. Они и днем-то не часто встречаются. Помнишь, как Сократ бегал средь бела дня по городу с зажженной свечой и орал, пугая сограждан: «Ищу человека!»? А ведь с тех пор мало что изменилось. Известный по анекдотам парадокс: людей становится все меньше, а народу — все больше. И каждый относит себя непременно к людям. А на каком, спрашивается, основании? Чем он выделяется в толпе? Что выдающегося он отыскивает в себе, чтобы свысока поглядывать на других?
Вот взять хотя бы меня. Уж у меня-то, наверное, есть полное право считать себя если не богом, то ангелом. А что? Одно из чудес я уже освоил и без осечки применяю его на практике. Не жалею ни сил, ни здоровья, чтобы осчастливить несчастных ближних своих возвращением к жизни. Да, целый год я сознательно отказывался пускать в ход Дар. Но не из ненависти к людям. Наоборот, из стремления служить им. Я считал, что так будет лучше для человечества. А теперь, освободившись от данного самому себе обета, я вижу, что ошибался. Все-таки чертовски приятно сознавать, что благодаря мне сотни людей не канули во мрак небытия, и дети не стали сиротами, и родителям не пришлось хоронить своих детей, и влюбленных не разлучила навеки смерть…
Да, но смогу ли я потом, когда вся эта катавасия закончится, остановиться? Сумею ли, как раньше, устоять перёд напором неведомой силы, прущей из меня наружу?
Наверное, нет. Не смогу и не сумею.
Потому что этот проклятый Дар — как какой-нибудь синтетический наркотик девятого поколения. Стоит всего один раз уступить ему — и он уже не отпустит тебя из своих цепких объятий. Ты можешь давать себе какие угодно клятвы, ты можешь полоскать себе мозги умными рассуждениями о том, что человечеству лучше никогда не обретать победу над смертью, что смерть нужна людям не меньше, чем жизнь, но потом ты оказываешься стоящим над свеженьким трупом — особенно если это ребенок, жизнь которого по нелепой случайности оборвалась слишком рано, и особенно если на твоих глазах рыдают безутешные родители, готовые отдать все для того, чтобы вернуть свое ненаглядное дитя к жизни, и все твои благоразумные мысли куда-то враз улетучиваются, и ты, стиснув зубы, говоришь себе: «Ладно, в последний раз».
Эх, раз, еще раз, еще много-много раз…
В принципе, в этом, наверное, нет ничего плохого — исправлять ошибки сволочи-Судьбы. Почет и уважение тебе, Воскреситель! Тебя всегда будут любить, тебе будут поклоняться, тебя будут беречь как зеницу ока. Потому что ты станешь для миллионов людей единственной надеждой вырваться из ледяных щупалец смерти.
А разве это плохо? Какая беда стрясется, если отныне каждый будет знать, что он сам, его родные и близкие могут вернуться с того света?
Вроде бы, наоборот, все будет намного лучше, чем сейчас. Никто не умрет в этом мире.
Однако помочь каждому я буду не в силах. Даже если очень сильно этого захочу. Потому что только господь бог вездесущ и всемогущ, а я — не бог. И даже не ангел. А в результате кто-то будет обделен чудом и возненавидит меня за то, что я не дал сбыться его чаяниям и надеждам.
Постепенно их будет становиться все больше и больше — рядовых, маленьких, несчастных, никому не нужных людей, которым не к кому обратиться в горестный час, кроме меня, а я буду для них недоступен.
Потому что просто физически не смогу быть рядом с ними в нужную минуту.
Ко мне будут пробиваться другие, сильные мира сего, богатые, знаменитые и оч-чень нужные человечеству. В этой давке почище любой Ходынки они пойдут по головам и по трупам, чтобы оказаться в первых рядах этой жуткой очереди. Они постараются спрятать меня от человечества за колючей проволокой и за семью замками, они захотят установить плату за право пользования моими услугами — и все это независимо от моей воли и требований.
Почему же я должен спасать одних, оставляя за бортом других?
Не хочу! Не желаю никому причинять боль и внушать несбыточные надежды.
Это именно тот случай, когда полумерами не отделаешься. Как на тонущем корабле, когда ясно, что спасти всех невозможно. И тогда надо выбирать: пытаться спасти всех — или не спасать никого.
Первое, конечно, кажется естественным и единственным выходом. Потому что тогда ты имеешь право с чистой совестью заявить: «Я сделал все, что было в моих силах, и не моя вина, что выжить всем было не дано».
Но, если вдуматься, второе справедливее и честнее. А иначе как определить, кого следует спасать, а кого — нет? По тому же морскому принципу: в первую очередь самых слабых и беспомощных? Детей, беременных женщин, стариков?
А как же быть с принципом всеобщего равенства? Разве он не распространяется на право на жизнь?..
По крайней мере, до появления Воскресителей мир был куда более справедливо устроен: уж если людям суждено умирать, так всем до единого, без каких бы то ни было исключений и отступлений от правила, и пусть никто не сможет спастись с тонущего корабля!..
Ну вот, забрался в какие-то философские дебри. Еще немного — и начну бичевать себя, как классическая унтер-офицерская вдова.
А самое скверное то, что, смиряясь с неизбежностью смерти, я поневоле уподобляюсь «спиральщикам», и разница между мною и ими — всего в один шаг. Сделаешь его — и тоже будешь считать смерть благом и целью всего своего бытия.
И когда я это осознаю, то мне становится совсем хреново.
Делаю еще несколько неэкономных глотков из бутылки, убираю ее обратно в пустой стол и отправляюсь «в гости» к Слегину.
В конце концов, если тебе тошно от жутких мыслей, то лучшее лекарство против этой болезни — излить душу тому, кто тебя может понять.
Как я и ожидал, Слегин не спит. Скорее еще, чем уже.
Он сидит, ссутулясь, в своем провонявшем никотином кабинете, прилипнув носом со специфической горбинкой к экрану компьютера, и по его серому, как будто бетонному, лицу видно, что он так и проторчал в этой позе всю ночь.
— Послушай, Слегин. — говорю я, плюхаясь в роскошное плюшевое кресло у стены. — Вот скажи мне: ты любишь человечество?
Он лишь хмуро косится на меня и. не реагируя на мой дурацкий вопрос, опять устремляет взор в монитор.
— Понятно, — киваю я. — Видно, что ты как сугубый практик об этом никогда не задумывался. И вообще, начальнику спецслужбы не пристало задумываться о таких материях, верно? Ему же по должности положено быть человеколюбом и гуманистом! А еще скажи мне, что для нашей работы это не имеет значения. Что главное — честно делать свое дело и иметь чистую совесть. Ну, давай — скажи!..
Слегин тяжко вздыхает.
— Опять ты надрался, Лен? — с досадой осведомляется он. — Интересно, почему всех пьяниц так тянет разглагольствовать на душещипательные темы?
— Ошибка в диагнозе, Слегин, — возражаю я. — Да, я выпил. Как писал один поэт: «А мне не по себе… Уже давно сомнения, как черви, душу точат, — вот почему я пью сегодня молча отравленное истиной вино»… И, кстати, отравился истиной я совсем чуть-чуть, а «чуть-чуть» у серьезных людей не считается.
— Ладно, не оправдывайся, серьезный человек. Вскрытие потом покажет…
— …что больной скончался в результате вскрытия? Эк тебя скрутило, бедолага, раз ты вспомнил такие бородатые остроты.
Слегин наконец дает мне возможность полностью лицезреть его нефотогеничную физиономию.
— Это еще неизвестно, — произносит он зловещим голосом, — кого из нас скрутило!.. Слушай, Лен, не морочь мне голову, а отправляйся лучше дрыхнуть. Доставку твоего тела на дом мои ребята обеспечат, я сейчас распоряжусь…
— Не надо, не дергайся. Во-первых, везти меня на другой край города смысла нет, потому что я если захочу, то и здесь высплюсь. А.во-вторых… — Я отгибаю рукав, вглядываясь в циферблат наручных часов. — А во-вторых, спать уже тоже смысла нет, потому как через два с половиной часа я должен быть на своем законном рабочем месте, за пребывание на котором мне, между прочим, зарплату плотют…
Слегин закидывает руки за голову и потягивается до хруста в суставах. Надо бы как-нибудь посоветовать ему приобрести кресло-массажер, как у нашего Шепотина. Или, на худой конец, взять на пустующую должность секретарши профессиональную массажистку…
— А, в-третьих, — зевая во весь рот, неразборчиво мычит он, — ты боишься очередного Вызова, и это истинная причина того, что ты предпочитаешь по ночам торчать здесь, в центре. Думаешь, я не догадываюсь, почему ты так пристрастился к ночевкам в Управлении? Да потому что тут никто не живет, а следовательно, и смертей бывает меньше, чем в твоем спальном Митине. Так?
Я отвожу глаза в сторону.
Наверное, мой друг прав. Но признаваться в этом почему-то не хочется. Даже самому себе.
Чтобы хоть что-то сказать, бормочу:
— Дело не в плотности населения. И расстояние роли не играет. Скорей бы все это кончилось.
Слегин встает, чтобы выключить свет. За окном уже светло.
— Кончилось? — переспрашивает он, двигая широкими плечами в качестве разминки. — Ты веришь, что это когда-нибудь закончится?
— А ты — нет? — вяло интересуюсь я. — Думаешь, мы никогда не доберемся до гнезда этих гадов?
Слегин опять вздыхает — еще более тяжко. Потом возвращается на свое рабочее место и вытягивает из мятой пачки сигарету. Прикуривает от спички — почему-то он не любит пользоваться зажигалками, — но вместо того, чтобы бросить спичку в переполненную окурками пепельницу, некоторое время держит ее перед глазами, всматриваясь в слабое пламя, трепещущее под ветерком из приоткрытого окна.
— «Бессильный и неумелый опустит слабые руки, не зная, где сердце спрута и есть ли у спрута сердце»… — вдруг декламирует он театральным голосом. И задувает огонек, подползший к его пальцам.
— Ого, — поднимаю брови я. — Вот уж не думал, что ты читаешь книги, да еще и фантастику.
— А я и не читаю, — сообщает он. — По крайней мере — сейчас. Времени, сам понимаешь, хватает только на чтение оперативных сводок и приказов начальства. А вот в детстве я читал много, главным образом — по ночам. Привычка не спать до утра с тех пор так и осталась…
— Ладно, ты лучше скажи, откуда в тебе такой махровый пессимизм.
— Видишь ли, сегодня я получил одну любопытную информацию о «Спирали». Точнее, о том, кто ею верховодит…
Косясь то и дело на монитор, он принимается четко, как на утреннем совещании-планерке, вещать. Не то научился за время пребывания в начальственном кресле гладко излагать, не то просто считывает, подлец, текст с экрана.
…Когда в мире были запрещены все виды так называемого «смертельного» оружия, а его создание, хранение, распространение и применение были объявлены самым тяжким преступлением, то эта мера пришлась не по душе слишком многим, и в первую очередь тем, кто наживал состояния на производстве и торговле СО. В одночасье обрушились в никуда громады оружейных концернов, тысячи крупных и мелких фирм, специализировавшихся на выпуске боевой техники и вооружения. Правда, в конечном итоге большинство из них со временем оправились от удара и перешли на выпуск другой, мирной продукции. Часть бывших производителей СО продолжала выпускать оружие, но уже не смертельное, а легально разрешенное — всякие парализаторы, иммобилизаторы, превенторы, «мозгокруты», газовые, пневматические, и еще много разных штучек, с помощью которых можно было бы ранить и даже сделать человека калекой на всю жизнь, но зато нельзя было лишить его жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
Специально для меня из Голливуда был выписан лучший гример, который каждый день менял мой облик не хуже (а может, даже лучше), чем тот приборчик, который в свое время изобрел покойный Вадим Бурин. Однако у кремов и полимеров, которыми он шпаклевал мое лицо, имелось одно неприятное свойство: со временем они начинают сильно раздражать кожу, что еще более неприятно из-за того, что ты не можешь чесаться.
Вот и сейчас, пронесясь мимо «дежурки» (Ригерт отстал, чтобы обменяться с дежурным впечатлениями о том, какая сегодня жаркая ночка выдалась), я устремляюсь в выделенный мне кабинетик на втором этаже и первым делом принимаюсь сдирать со своей физиономии толстый слой служебного макияжа.
Потом открываю дверцу полупустого письменного стола, извлекаю оттуда початую бутылку, прямо «из горла» окатываю нутро горько-жгучей волной, закуриваю в качестве закуски и, держа в одной руке бутылку, а в другой — сигарету, подхожу к забранному снаружи казенной решеткой окну.
Окно, как будто телекамера в некоем сюрреалистическом фильме, транслирует вид на погруженный в утренний полумрак переулок, где давно уже никто не живет. Вдали, над зданиями, где находится один из центральных проспектов, все еще светятся яркие голографические вывески больших и малых ресторанов, ночных клубов, казино, а также легальных и нелегальных заведений свободной любви. Где-то поближе, словно за кадром, звучит бойкая музыка — видимо, ночная дискотека в соседнем квартале все никак не может угомониться.
Я приваливаюсь плечом к шершавой стене, безуспешно пытаясь разглядеть в зыбкой тьме силуэты прохожих. Потом спохватываюсь: на исходе ночи людей встретить трудно. Они и днем-то не часто встречаются. Помнишь, как Сократ бегал средь бела дня по городу с зажженной свечой и орал, пугая сограждан: «Ищу человека!»? А ведь с тех пор мало что изменилось. Известный по анекдотам парадокс: людей становится все меньше, а народу — все больше. И каждый относит себя непременно к людям. А на каком, спрашивается, основании? Чем он выделяется в толпе? Что выдающегося он отыскивает в себе, чтобы свысока поглядывать на других?
Вот взять хотя бы меня. Уж у меня-то, наверное, есть полное право считать себя если не богом, то ангелом. А что? Одно из чудес я уже освоил и без осечки применяю его на практике. Не жалею ни сил, ни здоровья, чтобы осчастливить несчастных ближних своих возвращением к жизни. Да, целый год я сознательно отказывался пускать в ход Дар. Но не из ненависти к людям. Наоборот, из стремления служить им. Я считал, что так будет лучше для человечества. А теперь, освободившись от данного самому себе обета, я вижу, что ошибался. Все-таки чертовски приятно сознавать, что благодаря мне сотни людей не канули во мрак небытия, и дети не стали сиротами, и родителям не пришлось хоронить своих детей, и влюбленных не разлучила навеки смерть…
Да, но смогу ли я потом, когда вся эта катавасия закончится, остановиться? Сумею ли, как раньше, устоять перёд напором неведомой силы, прущей из меня наружу?
Наверное, нет. Не смогу и не сумею.
Потому что этот проклятый Дар — как какой-нибудь синтетический наркотик девятого поколения. Стоит всего один раз уступить ему — и он уже не отпустит тебя из своих цепких объятий. Ты можешь давать себе какие угодно клятвы, ты можешь полоскать себе мозги умными рассуждениями о том, что человечеству лучше никогда не обретать победу над смертью, что смерть нужна людям не меньше, чем жизнь, но потом ты оказываешься стоящим над свеженьким трупом — особенно если это ребенок, жизнь которого по нелепой случайности оборвалась слишком рано, и особенно если на твоих глазах рыдают безутешные родители, готовые отдать все для того, чтобы вернуть свое ненаглядное дитя к жизни, и все твои благоразумные мысли куда-то враз улетучиваются, и ты, стиснув зубы, говоришь себе: «Ладно, в последний раз».
Эх, раз, еще раз, еще много-много раз…
В принципе, в этом, наверное, нет ничего плохого — исправлять ошибки сволочи-Судьбы. Почет и уважение тебе, Воскреситель! Тебя всегда будут любить, тебе будут поклоняться, тебя будут беречь как зеницу ока. Потому что ты станешь для миллионов людей единственной надеждой вырваться из ледяных щупалец смерти.
А разве это плохо? Какая беда стрясется, если отныне каждый будет знать, что он сам, его родные и близкие могут вернуться с того света?
Вроде бы, наоборот, все будет намного лучше, чем сейчас. Никто не умрет в этом мире.
Однако помочь каждому я буду не в силах. Даже если очень сильно этого захочу. Потому что только господь бог вездесущ и всемогущ, а я — не бог. И даже не ангел. А в результате кто-то будет обделен чудом и возненавидит меня за то, что я не дал сбыться его чаяниям и надеждам.
Постепенно их будет становиться все больше и больше — рядовых, маленьких, несчастных, никому не нужных людей, которым не к кому обратиться в горестный час, кроме меня, а я буду для них недоступен.
Потому что просто физически не смогу быть рядом с ними в нужную минуту.
Ко мне будут пробиваться другие, сильные мира сего, богатые, знаменитые и оч-чень нужные человечеству. В этой давке почище любой Ходынки они пойдут по головам и по трупам, чтобы оказаться в первых рядах этой жуткой очереди. Они постараются спрятать меня от человечества за колючей проволокой и за семью замками, они захотят установить плату за право пользования моими услугами — и все это независимо от моей воли и требований.
Почему же я должен спасать одних, оставляя за бортом других?
Не хочу! Не желаю никому причинять боль и внушать несбыточные надежды.
Это именно тот случай, когда полумерами не отделаешься. Как на тонущем корабле, когда ясно, что спасти всех невозможно. И тогда надо выбирать: пытаться спасти всех — или не спасать никого.
Первое, конечно, кажется естественным и единственным выходом. Потому что тогда ты имеешь право с чистой совестью заявить: «Я сделал все, что было в моих силах, и не моя вина, что выжить всем было не дано».
Но, если вдуматься, второе справедливее и честнее. А иначе как определить, кого следует спасать, а кого — нет? По тому же морскому принципу: в первую очередь самых слабых и беспомощных? Детей, беременных женщин, стариков?
А как же быть с принципом всеобщего равенства? Разве он не распространяется на право на жизнь?..
По крайней мере, до появления Воскресителей мир был куда более справедливо устроен: уж если людям суждено умирать, так всем до единого, без каких бы то ни было исключений и отступлений от правила, и пусть никто не сможет спастись с тонущего корабля!..
Ну вот, забрался в какие-то философские дебри. Еще немного — и начну бичевать себя, как классическая унтер-офицерская вдова.
А самое скверное то, что, смиряясь с неизбежностью смерти, я поневоле уподобляюсь «спиральщикам», и разница между мною и ими — всего в один шаг. Сделаешь его — и тоже будешь считать смерть благом и целью всего своего бытия.
И когда я это осознаю, то мне становится совсем хреново.
Делаю еще несколько неэкономных глотков из бутылки, убираю ее обратно в пустой стол и отправляюсь «в гости» к Слегину.
В конце концов, если тебе тошно от жутких мыслей, то лучшее лекарство против этой болезни — излить душу тому, кто тебя может понять.
Как я и ожидал, Слегин не спит. Скорее еще, чем уже.
Он сидит, ссутулясь, в своем провонявшем никотином кабинете, прилипнув носом со специфической горбинкой к экрану компьютера, и по его серому, как будто бетонному, лицу видно, что он так и проторчал в этой позе всю ночь.
— Послушай, Слегин. — говорю я, плюхаясь в роскошное плюшевое кресло у стены. — Вот скажи мне: ты любишь человечество?
Он лишь хмуро косится на меня и. не реагируя на мой дурацкий вопрос, опять устремляет взор в монитор.
— Понятно, — киваю я. — Видно, что ты как сугубый практик об этом никогда не задумывался. И вообще, начальнику спецслужбы не пристало задумываться о таких материях, верно? Ему же по должности положено быть человеколюбом и гуманистом! А еще скажи мне, что для нашей работы это не имеет значения. Что главное — честно делать свое дело и иметь чистую совесть. Ну, давай — скажи!..
Слегин тяжко вздыхает.
— Опять ты надрался, Лен? — с досадой осведомляется он. — Интересно, почему всех пьяниц так тянет разглагольствовать на душещипательные темы?
— Ошибка в диагнозе, Слегин, — возражаю я. — Да, я выпил. Как писал один поэт: «А мне не по себе… Уже давно сомнения, как черви, душу точат, — вот почему я пью сегодня молча отравленное истиной вино»… И, кстати, отравился истиной я совсем чуть-чуть, а «чуть-чуть» у серьезных людей не считается.
— Ладно, не оправдывайся, серьезный человек. Вскрытие потом покажет…
— …что больной скончался в результате вскрытия? Эк тебя скрутило, бедолага, раз ты вспомнил такие бородатые остроты.
Слегин наконец дает мне возможность полностью лицезреть его нефотогеничную физиономию.
— Это еще неизвестно, — произносит он зловещим голосом, — кого из нас скрутило!.. Слушай, Лен, не морочь мне голову, а отправляйся лучше дрыхнуть. Доставку твоего тела на дом мои ребята обеспечат, я сейчас распоряжусь…
— Не надо, не дергайся. Во-первых, везти меня на другой край города смысла нет, потому что я если захочу, то и здесь высплюсь. А.во-вторых… — Я отгибаю рукав, вглядываясь в циферблат наручных часов. — А во-вторых, спать уже тоже смысла нет, потому как через два с половиной часа я должен быть на своем законном рабочем месте, за пребывание на котором мне, между прочим, зарплату плотют…
Слегин закидывает руки за голову и потягивается до хруста в суставах. Надо бы как-нибудь посоветовать ему приобрести кресло-массажер, как у нашего Шепотина. Или, на худой конец, взять на пустующую должность секретарши профессиональную массажистку…
— А, в-третьих, — зевая во весь рот, неразборчиво мычит он, — ты боишься очередного Вызова, и это истинная причина того, что ты предпочитаешь по ночам торчать здесь, в центре. Думаешь, я не догадываюсь, почему ты так пристрастился к ночевкам в Управлении? Да потому что тут никто не живет, а следовательно, и смертей бывает меньше, чем в твоем спальном Митине. Так?
Я отвожу глаза в сторону.
Наверное, мой друг прав. Но признаваться в этом почему-то не хочется. Даже самому себе.
Чтобы хоть что-то сказать, бормочу:
— Дело не в плотности населения. И расстояние роли не играет. Скорей бы все это кончилось.
Слегин встает, чтобы выключить свет. За окном уже светло.
— Кончилось? — переспрашивает он, двигая широкими плечами в качестве разминки. — Ты веришь, что это когда-нибудь закончится?
— А ты — нет? — вяло интересуюсь я. — Думаешь, мы никогда не доберемся до гнезда этих гадов?
Слегин опять вздыхает — еще более тяжко. Потом возвращается на свое рабочее место и вытягивает из мятой пачки сигарету. Прикуривает от спички — почему-то он не любит пользоваться зажигалками, — но вместо того, чтобы бросить спичку в переполненную окурками пепельницу, некоторое время держит ее перед глазами, всматриваясь в слабое пламя, трепещущее под ветерком из приоткрытого окна.
— «Бессильный и неумелый опустит слабые руки, не зная, где сердце спрута и есть ли у спрута сердце»… — вдруг декламирует он театральным голосом. И задувает огонек, подползший к его пальцам.
— Ого, — поднимаю брови я. — Вот уж не думал, что ты читаешь книги, да еще и фантастику.
— А я и не читаю, — сообщает он. — По крайней мере — сейчас. Времени, сам понимаешь, хватает только на чтение оперативных сводок и приказов начальства. А вот в детстве я читал много, главным образом — по ночам. Привычка не спать до утра с тех пор так и осталась…
— Ладно, ты лучше скажи, откуда в тебе такой махровый пессимизм.
— Видишь ли, сегодня я получил одну любопытную информацию о «Спирали». Точнее, о том, кто ею верховодит…
Косясь то и дело на монитор, он принимается четко, как на утреннем совещании-планерке, вещать. Не то научился за время пребывания в начальственном кресле гладко излагать, не то просто считывает, подлец, текст с экрана.
…Когда в мире были запрещены все виды так называемого «смертельного» оружия, а его создание, хранение, распространение и применение были объявлены самым тяжким преступлением, то эта мера пришлась не по душе слишком многим, и в первую очередь тем, кто наживал состояния на производстве и торговле СО. В одночасье обрушились в никуда громады оружейных концернов, тысячи крупных и мелких фирм, специализировавшихся на выпуске боевой техники и вооружения. Правда, в конечном итоге большинство из них со временем оправились от удара и перешли на выпуск другой, мирной продукции. Часть бывших производителей СО продолжала выпускать оружие, но уже не смертельное, а легально разрешенное — всякие парализаторы, иммобилизаторы, превенторы, «мозгокруты», газовые, пневматические, и еще много разных штучек, с помощью которых можно было бы ранить и даже сделать человека калекой на всю жизнь, но зато нельзя было лишить его жизни.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59