Впрочем, чего же тут непонятного? И я смело говорю:
— Ты приехала ко мне, и это твой самый-самый разумный шаг!
Исчезают всякие сомнения. Она останется здесь, со мной. Теперь мы неразлучны. Господи, как же я не сообразил сразу! Радость-то какая! Обручальные кольца сверкнули перед моими глазами.
Она говорит, тщательно подбирая слова:
— Если ты судил о моей жизни по письмам, то глубоко ошибался, Андрей. В письмах я о многом умалчивала.
Слова эти, сказанные печально, но с тихой убежденностью, убили мой оптимизм.
— Ошибался в тебе?..
— Ты не так меня понял. Просто не обо всем писала. Не хотела, чтобы ты волновался и переживал. Не хотела лишать тебя покоя. Ложь во спасение.
Ее руки — в моих, я крепко сжимаю их.
— Отказываюсь понимать…
Она часто-часто моргает. Вот-вот заплачет. Молчит.
— Не могла предвосхищать события. И только сегодня…
— А мои родители? Тетя? Почему они молчали?
— Об этом я просила их. Боялась, что не успею уехать, как ты примчишься выяснять отношения, и тогда не миновать драмы.
— Какой драмы? А-а!.. Это связано с Улагаем?
— Да.
Чувствую, как загорается лицо. Жарко. Ну-с, а что же все-таки произошло?
— Рассказывай. Все-все. И, пожалуйста, без этой… лжи во спасение.
Она кусает губы и молчит. Собирается с мыслями.
— Как ты уехал, — тихо начинает она, — с того дня он не давал мне покоя. Преследовал по пятам. Тетя Эмилия уступила моей просьбе, переехала в Лабинскую: я боялась оставаться одна. Страшно, понимаешь? Он сделался неумолимо настойчивым. Мне кажется, им руководила уже не любовь, о которой он говорил как заведенный, а какое-то маниакальное стремление добиться того, что он сам себе заказал. Даже когда убеждал, что любит безумно, я видела в глазах его только дерзкое, самолюбивое желание, неистовство зверя, а не любовь. И я очень, очень боялась его. Сперва отшучивалась, потом просто молчала, стала хорониться, но он не отставал. Более того, стал требовать — да, требовать! — согласия, даже грозил, что увезет меня силой. Можешь себе представить мое состояние! Писать тебе об этом не могла: приехал бы и тогда… Твоя жизнь мне дороже собственной.
— Значит, ты сбежала от него?
— В сущности, да. Но ты послушай. Я обратилась к попечителю школ с просьбой перевести меня в другое место. Он предложил Майкоп. Но такой перевод ничего не менял… Тогда я написала в Петербург.
— Кому?
— Отправила заявление начальнице Высших женских сельскохозяйственных курсов, приложила свою биографию, аттестат.
— Ну, а мне-то, мне почему не сообщила?!
— Я ведь уже сказала, Андрюша. Пожалуйста, выслушай до конца. Пришел ответ. Начальница согласилась побеседовать со мной лично. Я тайно собралась, тайно уехала, об этом знает лишь одна тетя. И вот я здесь. Уже четыре дня.
Последние слова она произнесла опять с виноватой улыбкой. Четыре дня! Я вскочил.
— И ты не известила меня!..
— Ждала результата.
— Ну, и…
— Теперь я слушательница Высших женских сельскохозяйственных курсов Стебута. Это недалеко отсюда, ехать вовсе немного. Только что отправила письмо тете, вторым письмом известила попечителя, что покинула работу по личным причинам. Словом, сожгла все мосты и явилась к тебе. Казни, милуй…
Стройные мои надежды пошатнулись. Ведь я искренне думал, что Данута приехала только ко мне — да, ко мне! — чтобы искать и найти защиту. Что мы немедленно обвенчаемся и вернемся домой как муж и жена. Увы, я не сумел оценить ее строгую самостоятельность. Данута вовсе не собиралась повиснуть на моей шее. Она по-прежнему была другом, наверное, любила, но не хотела отказываться от своего уже завоеванного места в обществе. Желание остаться равной во всем со мной и со всеми другими — вот что руководило ее поступками. Курсы? Что за курсы, я понятия о них не имел. Стебут? Кто такой Стебут? И сколько недель или месяцев учиться ей на этих курсах?
— Не месяцев, Андрюша, — ответила она, постепенно обретая прежнее доброе спокойствие. — Не месяцев, а лет. Четыре года. Как в Агрономическом институте. А создал эти первые в России сельскохозяйственные курсы Иван Александрович Стебут, очень известный агроном. С моим отцом они были знакомы.
Теперь я шагал по комнате из угла в угол и что-то обиженно бормотал. Со стороны это выглядело, наверное, смешным. Данута не спускала с меня настороженных глаз.
— Глупый! — сказала она и, поднявшись, остановила меня. — Нет причин так расстраиваться. Я понимаю, о чем ты сейчас думаешь: через каких-нибудь восемьдесят дней ты уедешь, а я останусь здесь еще на долгих четыре года. Опять дорога-разлучница, опять мы врозь, только поменявшись местами. Ведь об этом ты думаешь, я угадала?
— Да как ты могла! Без совета со мной… Четыре года!..
— Скажи мне, Андрюша, — вкрадчиво спросила она, — можешь ты дать другой, более подходящий совет, как мне поступить в обстоятельствах, теперь известных тебе? Есть иное решение? Скажи, и я сделаю, как ты пожелаешь.
— Есть! У меня он есть, ты о нем знаешь! Я живу с ним целые полгода, с того дня, как увидел тебя!.. И ты знаешь о моей любви, это звучало в каждом слове, в каждой строчке моих — и твоих — писем. Или тебе недостаточно такого признания?
Я не говорил, а выкрикивал слова, не помнил, что делаю. Лицо мое горело, губы дрожали.
— Ну говори, говори! — шептала она и гладила меня по плечам.
— Сейчас же выходи за меня замуж! Сегодня!.. — Я сказал эти слова все тем же запальчивым мальчишеским тоном и тотчас почувствовал, как не к месту подобный тон, как он может оскорбить девушку. Ведь это не предложение, а просто-напросто приказ! С душевной болью я протянул к ней руки, обнял и снова горячо и быстро сказал: — Не могу представить без тебя жизни, так люблю, Данута! И не молчи, пожалуйста, скажи мне…
Она улыбнулась той светлой и чистой улыбкой, с которой я видел ее дома, на свидании, во дворе тети Эмилии.
— Я тоже люблю тебя, мой милый. И я согласна. Делай так, как ты хочешь. И…
Что-то такое она еще хотела сказать, я не позволил, поцеловал, завертел по комнате. Полетели стулья, что-то разбилось. Кто еще объяснялся в любви подобным образом? И так счастливо?!
Обнявшись, мы уселись наконец, и вот тогда Данута все-таки заплакала. И смеялась и плакала. А я целовал ее мокрое от слез лицо и думал: наконец-то все страшное и зыбкое позади, теперь мы вместе и ничто никогда нас не разлучит.
Дверь приоткрылась, показался Сашин нос, мгновенно исчез, и дверь тихо закрылась.
— Кто там? — спросила Данута.
— Никого. Тебе померещилось.
— Как мне хорошо и покойно! Впервые с того дня, как ты уехал.
В комнату заглянули сумерки. Углы потемнели. Не знаю, сколько мы сидели вот так, обнявшись, наверное, долго, пока я не вспомнил, что Данута устала, может быть, голодна, а Саша одиноко бродил по коридорам пансионата, что пора наконец объявить во всеуслышание о нашем счастливом уговоре.
Я оставил Дануту, отыскал Сашу. Вместе с ним мы обегали полдюжины комнат, всюду объявляя об экстренном сборе, потом вывернули свои карманы и со всеми деньгами, которые нашлись, Саша и другие хлопцы бросились на улицу, а я вернулся к Дануте с известием о предстоящем торжестве. Как оно называется?..
— Помолвка, Андрюша, вот как это называется, — охотно подсказала она. — Но сейчас? Почему сейчас? Ты же видишь, я не могу в таком виде; заплакана, с растрепанной прической. Что скажут о твоей невесте?
Мы рассмеялись.
Надо ли говорить, что менее чем через час в нашей комнате сиял свет от самой сильной лампочки и от десятка свечей, перетащенных из других комнат. И было тесно от молодого народа, для которого редкое подобное торжество ужасно интересно, вызывает прилив бурного энтузиазма. Мы пили вино и слушали цветистые тосты. Мы кричали «ура». Мы пели и даже танцевали под гитару. И много раз в комнате звучало старое, как мир, «горько».
Уже за полночь я провожал Дануту. Она очень утомилась, сидела в извозчичьей пролетке, положив голову мне на плечо. Ехали тихо, до ее общежития оказалось не так уж близко.
В помещение меня не пустили. Здесь действовали строгие правила.
Расставаясь на красивом парадном крыльце, я спросил:
— Когда?..
Данута подумала, ласково оглядела меня:
— Ты должен понять, Андрюша, и не обижаться. Мы обвенчаемся непременно в псебайской церкви. Где родные. Чтобы постоять у их могилы… Значит, не раньше лета. Ты закончишь институт, у нас тоже, наверное, будут каникулы, а если и не будут, меня отпустят ради такого события. Вот мы и поедем вместе с тобой, и там…
Глубокий вздох был ей ответом.
— Всего семьдесят девять дней, дорогой ты мой. Прибавим шесть дней на дорогу и разные непредвиденные обстоятельства. И все эти дни мы будем встречаться, не так ли? Я теперь близко. А письма домой напишем завтра же. И вместе, ладно? Пусть все знают. Спокойной тебе ночи!
Она поцеловала меня и скрылась за большой резной дверью.
Я постоял, потом сел на ступеньки. Сидел долго, мимо парадного и раз, и другой, и третий прошел городовой, присматриваясь к моей согбенной фигуре. Тогда я встал и по пустынным ночным улицам пешком потащился домок.
Небо над Санкт-Петербургом бледнело. Уже рассвет.
3
Каждый день я находил время, чтобы бывать у Дануты.
Как и в нашем пансионате, у них тоже были комнаты на двоих. С Данутой жила девушка и" Саратова, полненькая блондинка, серьезная и строгая, кажется, очень влюбленная в агрономию. Почти всякая ее речь заканчивалась словами: «Когда я стану агрономом и буду работать в Поволжье…» И далее излагались грандиозные планы по селекции засухоустойчивых злаков. У нее хорошее имя — Валя. С Данутой они подружились.
Иногда нам удавалось погулять по городу. Чаще всего мы шли на Невский проспект. В Петербурге все нравилось Дануте, все ее восхищало. Она очень стремилась в театр, в Мариинку, о которой знала до этого по книгам и фотографиям актеров.
Наконец мне с большим трудом удалось купить билеты на представление в этом театре. Давали оперу Рубинштейна «Демон» с участием Николая Николаевича Фигнера, отличного певца и актера. Декорации к опере рисовали не менее известные художники Коровин и Врубель. В общем, нам повезло.
В театре Данута притихла, как-то сжалась и даже боялась смотреть по сторонам. Так все ново, так непривычно! Блеск красок и хрусталя, роскошь фойе и партерной публики, музыка, игра актеров были причиной ее растерянности. Но постепенно она освоилась, откровенно радовалась тому, что видела и слышала.
В театре нас ожидал сюрприз.
Кажется, во втором антракте, прогуливаясь в фойе, мы лицом к лицу столкнулись с Владимиром Алексеевичем Шильдером. Он шел — руки назад — с какими-то двумя военными. Рассеянно посмотрел на Дануту, на меня, видимо пытаясь вспомнить, где видел этого студента. Я вытянулся перед генералом.
— Постойте, постойте! Вы Зарецкий? Ну конечно! Рад вас видеть, дорогой юноша. И вашу… м-м-м…
— Моя невеста, ваше превосходительство. Данута Носкова.
— Носке? Вы дочь несчастного Носке?
— Мой отец был управляющим Охотой, — ответила Данута не без гордости.
— Дети Кавказа! Господа, прошу познакомиться. Егерь нашей Охоты Зарецкий и его невеста. А это — полковник Андриевский, егермейстер двора его величества. Полковник гвардии Улагай…
Снова Улагай! Мне сделалось не по себе. И Данута слегка побледнела. Я слышал от казенного лесничего или от кого-то еще, что старший брат Керима — свитский офицер. И поразительно похож на младшего своего братца, только тучнее телом.
Военные учтиво поклонились.
— Этот юноша спас мне жизнь, — продолжал Шильдер. — Я уже видел перед собой отверзтую пропасть на Мастакане, когда он с казаками удержал меня. Такое не забывается. Но… почему вы не по форме, Зарецкий? Нарушение устава…
Я недоуменно осмотрел себя. Все, как положено: студенческая тужурка, значок института.
— Я говорю об офицерской форме, — сказал Шильдер.
— Но я не имею права. Вольноопределяющийся Лабинского конного полка. Рядовой.
— Понимаю. Случаю угодно, чтобы я первым сообщил вам, Зарецкий, приятную новость. Как адъютант великого князя, генерал-фельдцейхмейстера артиллерии, я лично составлял реляцию о присвоении вам за мужество и успехи в воинской учебе чина хорунжего. От наказного атамана Войска Кубанского мы получили извещение о подписании приказа. Я поздравляю вас, хорунжий Зарецкий, с офицерским чином, поздравляю и вас, мадемуазель Носке. Желаю вам счастья!
Военные поклонились и ушли, а мы всё продолжали стоять среди фойе и смотрели друг на друга. Люди обходили нас, удивленно разглядывали. Не находилось слов… Офицерское звание — мне? Это, конечно, дело самого Шильдера.
— Слушай, Андрюша, — прошептала Данута, оттирая меня в сторонку, — если это правда… Вот неожиданность! Ты хоть знаешь, что такое хорунжий?
— Первый офицерский чин в казачьих войсках. Если приравнять к армейскому — прапорщик. — Рассмеявшись, я не без гордости выпятил грудь.
Данута взяла меня под руку:
— Вот обрадуется твой папа! И все-все другие!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
— Ты приехала ко мне, и это твой самый-самый разумный шаг!
Исчезают всякие сомнения. Она останется здесь, со мной. Теперь мы неразлучны. Господи, как же я не сообразил сразу! Радость-то какая! Обручальные кольца сверкнули перед моими глазами.
Она говорит, тщательно подбирая слова:
— Если ты судил о моей жизни по письмам, то глубоко ошибался, Андрей. В письмах я о многом умалчивала.
Слова эти, сказанные печально, но с тихой убежденностью, убили мой оптимизм.
— Ошибался в тебе?..
— Ты не так меня понял. Просто не обо всем писала. Не хотела, чтобы ты волновался и переживал. Не хотела лишать тебя покоя. Ложь во спасение.
Ее руки — в моих, я крепко сжимаю их.
— Отказываюсь понимать…
Она часто-часто моргает. Вот-вот заплачет. Молчит.
— Не могла предвосхищать события. И только сегодня…
— А мои родители? Тетя? Почему они молчали?
— Об этом я просила их. Боялась, что не успею уехать, как ты примчишься выяснять отношения, и тогда не миновать драмы.
— Какой драмы? А-а!.. Это связано с Улагаем?
— Да.
Чувствую, как загорается лицо. Жарко. Ну-с, а что же все-таки произошло?
— Рассказывай. Все-все. И, пожалуйста, без этой… лжи во спасение.
Она кусает губы и молчит. Собирается с мыслями.
— Как ты уехал, — тихо начинает она, — с того дня он не давал мне покоя. Преследовал по пятам. Тетя Эмилия уступила моей просьбе, переехала в Лабинскую: я боялась оставаться одна. Страшно, понимаешь? Он сделался неумолимо настойчивым. Мне кажется, им руководила уже не любовь, о которой он говорил как заведенный, а какое-то маниакальное стремление добиться того, что он сам себе заказал. Даже когда убеждал, что любит безумно, я видела в глазах его только дерзкое, самолюбивое желание, неистовство зверя, а не любовь. И я очень, очень боялась его. Сперва отшучивалась, потом просто молчала, стала хорониться, но он не отставал. Более того, стал требовать — да, требовать! — согласия, даже грозил, что увезет меня силой. Можешь себе представить мое состояние! Писать тебе об этом не могла: приехал бы и тогда… Твоя жизнь мне дороже собственной.
— Значит, ты сбежала от него?
— В сущности, да. Но ты послушай. Я обратилась к попечителю школ с просьбой перевести меня в другое место. Он предложил Майкоп. Но такой перевод ничего не менял… Тогда я написала в Петербург.
— Кому?
— Отправила заявление начальнице Высших женских сельскохозяйственных курсов, приложила свою биографию, аттестат.
— Ну, а мне-то, мне почему не сообщила?!
— Я ведь уже сказала, Андрюша. Пожалуйста, выслушай до конца. Пришел ответ. Начальница согласилась побеседовать со мной лично. Я тайно собралась, тайно уехала, об этом знает лишь одна тетя. И вот я здесь. Уже четыре дня.
Последние слова она произнесла опять с виноватой улыбкой. Четыре дня! Я вскочил.
— И ты не известила меня!..
— Ждала результата.
— Ну, и…
— Теперь я слушательница Высших женских сельскохозяйственных курсов Стебута. Это недалеко отсюда, ехать вовсе немного. Только что отправила письмо тете, вторым письмом известила попечителя, что покинула работу по личным причинам. Словом, сожгла все мосты и явилась к тебе. Казни, милуй…
Стройные мои надежды пошатнулись. Ведь я искренне думал, что Данута приехала только ко мне — да, ко мне! — чтобы искать и найти защиту. Что мы немедленно обвенчаемся и вернемся домой как муж и жена. Увы, я не сумел оценить ее строгую самостоятельность. Данута вовсе не собиралась повиснуть на моей шее. Она по-прежнему была другом, наверное, любила, но не хотела отказываться от своего уже завоеванного места в обществе. Желание остаться равной во всем со мной и со всеми другими — вот что руководило ее поступками. Курсы? Что за курсы, я понятия о них не имел. Стебут? Кто такой Стебут? И сколько недель или месяцев учиться ей на этих курсах?
— Не месяцев, Андрюша, — ответила она, постепенно обретая прежнее доброе спокойствие. — Не месяцев, а лет. Четыре года. Как в Агрономическом институте. А создал эти первые в России сельскохозяйственные курсы Иван Александрович Стебут, очень известный агроном. С моим отцом они были знакомы.
Теперь я шагал по комнате из угла в угол и что-то обиженно бормотал. Со стороны это выглядело, наверное, смешным. Данута не спускала с меня настороженных глаз.
— Глупый! — сказала она и, поднявшись, остановила меня. — Нет причин так расстраиваться. Я понимаю, о чем ты сейчас думаешь: через каких-нибудь восемьдесят дней ты уедешь, а я останусь здесь еще на долгих четыре года. Опять дорога-разлучница, опять мы врозь, только поменявшись местами. Ведь об этом ты думаешь, я угадала?
— Да как ты могла! Без совета со мной… Четыре года!..
— Скажи мне, Андрюша, — вкрадчиво спросила она, — можешь ты дать другой, более подходящий совет, как мне поступить в обстоятельствах, теперь известных тебе? Есть иное решение? Скажи, и я сделаю, как ты пожелаешь.
— Есть! У меня он есть, ты о нем знаешь! Я живу с ним целые полгода, с того дня, как увидел тебя!.. И ты знаешь о моей любви, это звучало в каждом слове, в каждой строчке моих — и твоих — писем. Или тебе недостаточно такого признания?
Я не говорил, а выкрикивал слова, не помнил, что делаю. Лицо мое горело, губы дрожали.
— Ну говори, говори! — шептала она и гладила меня по плечам.
— Сейчас же выходи за меня замуж! Сегодня!.. — Я сказал эти слова все тем же запальчивым мальчишеским тоном и тотчас почувствовал, как не к месту подобный тон, как он может оскорбить девушку. Ведь это не предложение, а просто-напросто приказ! С душевной болью я протянул к ней руки, обнял и снова горячо и быстро сказал: — Не могу представить без тебя жизни, так люблю, Данута! И не молчи, пожалуйста, скажи мне…
Она улыбнулась той светлой и чистой улыбкой, с которой я видел ее дома, на свидании, во дворе тети Эмилии.
— Я тоже люблю тебя, мой милый. И я согласна. Делай так, как ты хочешь. И…
Что-то такое она еще хотела сказать, я не позволил, поцеловал, завертел по комнате. Полетели стулья, что-то разбилось. Кто еще объяснялся в любви подобным образом? И так счастливо?!
Обнявшись, мы уселись наконец, и вот тогда Данута все-таки заплакала. И смеялась и плакала. А я целовал ее мокрое от слез лицо и думал: наконец-то все страшное и зыбкое позади, теперь мы вместе и ничто никогда нас не разлучит.
Дверь приоткрылась, показался Сашин нос, мгновенно исчез, и дверь тихо закрылась.
— Кто там? — спросила Данута.
— Никого. Тебе померещилось.
— Как мне хорошо и покойно! Впервые с того дня, как ты уехал.
В комнату заглянули сумерки. Углы потемнели. Не знаю, сколько мы сидели вот так, обнявшись, наверное, долго, пока я не вспомнил, что Данута устала, может быть, голодна, а Саша одиноко бродил по коридорам пансионата, что пора наконец объявить во всеуслышание о нашем счастливом уговоре.
Я оставил Дануту, отыскал Сашу. Вместе с ним мы обегали полдюжины комнат, всюду объявляя об экстренном сборе, потом вывернули свои карманы и со всеми деньгами, которые нашлись, Саша и другие хлопцы бросились на улицу, а я вернулся к Дануте с известием о предстоящем торжестве. Как оно называется?..
— Помолвка, Андрюша, вот как это называется, — охотно подсказала она. — Но сейчас? Почему сейчас? Ты же видишь, я не могу в таком виде; заплакана, с растрепанной прической. Что скажут о твоей невесте?
Мы рассмеялись.
Надо ли говорить, что менее чем через час в нашей комнате сиял свет от самой сильной лампочки и от десятка свечей, перетащенных из других комнат. И было тесно от молодого народа, для которого редкое подобное торжество ужасно интересно, вызывает прилив бурного энтузиазма. Мы пили вино и слушали цветистые тосты. Мы кричали «ура». Мы пели и даже танцевали под гитару. И много раз в комнате звучало старое, как мир, «горько».
Уже за полночь я провожал Дануту. Она очень утомилась, сидела в извозчичьей пролетке, положив голову мне на плечо. Ехали тихо, до ее общежития оказалось не так уж близко.
В помещение меня не пустили. Здесь действовали строгие правила.
Расставаясь на красивом парадном крыльце, я спросил:
— Когда?..
Данута подумала, ласково оглядела меня:
— Ты должен понять, Андрюша, и не обижаться. Мы обвенчаемся непременно в псебайской церкви. Где родные. Чтобы постоять у их могилы… Значит, не раньше лета. Ты закончишь институт, у нас тоже, наверное, будут каникулы, а если и не будут, меня отпустят ради такого события. Вот мы и поедем вместе с тобой, и там…
Глубокий вздох был ей ответом.
— Всего семьдесят девять дней, дорогой ты мой. Прибавим шесть дней на дорогу и разные непредвиденные обстоятельства. И все эти дни мы будем встречаться, не так ли? Я теперь близко. А письма домой напишем завтра же. И вместе, ладно? Пусть все знают. Спокойной тебе ночи!
Она поцеловала меня и скрылась за большой резной дверью.
Я постоял, потом сел на ступеньки. Сидел долго, мимо парадного и раз, и другой, и третий прошел городовой, присматриваясь к моей согбенной фигуре. Тогда я встал и по пустынным ночным улицам пешком потащился домок.
Небо над Санкт-Петербургом бледнело. Уже рассвет.
3
Каждый день я находил время, чтобы бывать у Дануты.
Как и в нашем пансионате, у них тоже были комнаты на двоих. С Данутой жила девушка и" Саратова, полненькая блондинка, серьезная и строгая, кажется, очень влюбленная в агрономию. Почти всякая ее речь заканчивалась словами: «Когда я стану агрономом и буду работать в Поволжье…» И далее излагались грандиозные планы по селекции засухоустойчивых злаков. У нее хорошее имя — Валя. С Данутой они подружились.
Иногда нам удавалось погулять по городу. Чаще всего мы шли на Невский проспект. В Петербурге все нравилось Дануте, все ее восхищало. Она очень стремилась в театр, в Мариинку, о которой знала до этого по книгам и фотографиям актеров.
Наконец мне с большим трудом удалось купить билеты на представление в этом театре. Давали оперу Рубинштейна «Демон» с участием Николая Николаевича Фигнера, отличного певца и актера. Декорации к опере рисовали не менее известные художники Коровин и Врубель. В общем, нам повезло.
В театре Данута притихла, как-то сжалась и даже боялась смотреть по сторонам. Так все ново, так непривычно! Блеск красок и хрусталя, роскошь фойе и партерной публики, музыка, игра актеров были причиной ее растерянности. Но постепенно она освоилась, откровенно радовалась тому, что видела и слышала.
В театре нас ожидал сюрприз.
Кажется, во втором антракте, прогуливаясь в фойе, мы лицом к лицу столкнулись с Владимиром Алексеевичем Шильдером. Он шел — руки назад — с какими-то двумя военными. Рассеянно посмотрел на Дануту, на меня, видимо пытаясь вспомнить, где видел этого студента. Я вытянулся перед генералом.
— Постойте, постойте! Вы Зарецкий? Ну конечно! Рад вас видеть, дорогой юноша. И вашу… м-м-м…
— Моя невеста, ваше превосходительство. Данута Носкова.
— Носке? Вы дочь несчастного Носке?
— Мой отец был управляющим Охотой, — ответила Данута не без гордости.
— Дети Кавказа! Господа, прошу познакомиться. Егерь нашей Охоты Зарецкий и его невеста. А это — полковник Андриевский, егермейстер двора его величества. Полковник гвардии Улагай…
Снова Улагай! Мне сделалось не по себе. И Данута слегка побледнела. Я слышал от казенного лесничего или от кого-то еще, что старший брат Керима — свитский офицер. И поразительно похож на младшего своего братца, только тучнее телом.
Военные учтиво поклонились.
— Этот юноша спас мне жизнь, — продолжал Шильдер. — Я уже видел перед собой отверзтую пропасть на Мастакане, когда он с казаками удержал меня. Такое не забывается. Но… почему вы не по форме, Зарецкий? Нарушение устава…
Я недоуменно осмотрел себя. Все, как положено: студенческая тужурка, значок института.
— Я говорю об офицерской форме, — сказал Шильдер.
— Но я не имею права. Вольноопределяющийся Лабинского конного полка. Рядовой.
— Понимаю. Случаю угодно, чтобы я первым сообщил вам, Зарецкий, приятную новость. Как адъютант великого князя, генерал-фельдцейхмейстера артиллерии, я лично составлял реляцию о присвоении вам за мужество и успехи в воинской учебе чина хорунжего. От наказного атамана Войска Кубанского мы получили извещение о подписании приказа. Я поздравляю вас, хорунжий Зарецкий, с офицерским чином, поздравляю и вас, мадемуазель Носке. Желаю вам счастья!
Военные поклонились и ушли, а мы всё продолжали стоять среди фойе и смотрели друг на друга. Люди обходили нас, удивленно разглядывали. Не находилось слов… Офицерское звание — мне? Это, конечно, дело самого Шильдера.
— Слушай, Андрюша, — прошептала Данута, оттирая меня в сторонку, — если это правда… Вот неожиданность! Ты хоть знаешь, что такое хорунжий?
— Первый офицерский чин в казачьих войсках. Если приравнять к армейскому — прапорщик. — Рассмеявшись, я не без гордости выпятил грудь.
Данута взяла меня под руку:
— Вот обрадуется твой папа! И все-все другие!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88