Я к ему. Отобрали ружье, руки связали, видим — не в своем уме человек. Оно и понятно, будешь не в уме.
Вот так и двинулись назад. В одну сторону со смехом-радостью, а обратно — с горем и кровью.
Ночью мы в доме у их дежурили по очереди. Дочку малую увели, покойницу бабы готовят, монашки пришли отпевать. А управляющий наш сделался какой-то на удивление спокойный. Заперся в своем кабинете, видим в окно: то сидит и пишет, бумаги разбирает, а то утупится в одну точку и как истукан — не моргнет. Думаем, плохо дело, а как подступишься? Не отпирает. Ну, так оно и вышло — плохо. Под утро он письма взялся запечатывать, князю одно, дочке, Эмилии также. Все дела сделал, вышел, покойницу поцеловал, без слез, строго, потом к дочке ушел, посидел, Эмилию обнял. А дальше зашел опять в кабинет, достал из ящика револьвер и спокойно так сунул себе в рот, чтоб наверняка, значит…
Хоронили обоих сразу. Ютнер приехать в тот день опоздал. Положили их в церковной ограде; ты, может, — видел там каменную плиту с крестом… Вот такие дела, Андрей. Страшные дела.
Мы долго молчали. Действительно, страшно.
— А дочка Носкова славненькая выросла, — сказал Алексей Власович. — Я вчерась видел ее. Ну, невеста! Тут уж слухи пошли, будто Улагай, лесничий наш казенный, возле нее увивается, надежду заимел, что ли…
Меня так и звякнуло в сердце. Ну зачем, друг ты мой любезный, сказал этакие слова?!
Наверное, с лица я изменялся или еще что, егеря переглянулись несколько даже испуганно. Я рывком встал — и к дверям. Не простился, ничего более. Ушел. Скорее, убежал.
Лунатиком бродил по поселку и уже колебался: а стоит ли идти к Дануте, встречаться… Может, уехать, не увидевшись, забыть, пока еще можно. Но можно ли?
Все-таки я пошел, постучался, когда далеко и пяти не было, никто не ответил. И тут вижу, выходит Данута из сарая, в мокром фартучке, лицо раскрасневшееся, волосы платочком подхвачены. Увидела, обрадовалась — и ко мне:
— А мы с тетей капусту рубим-солим. Пошли, поможешь.
И потащила. Прямо сияет, прыгает, такая счастливая, разгоряченная работой. У меня от сердца отлегло.
Сечкой взялся орудовать, кадушки переставлять, в погреб за яблоками полез. Данута тоже за работой, всё у ней получается, и всё со смехом, с шуточками, то заденет меня, то повернет, то в сторону потащит. Закружила совсем. Тетя Эмилия лишь улыбается, потом куда-то вышла, оставив нас одних.
Данута уже передо мной, глаза в глаза, и серьезно так спрашивает:
— Что случилось? Почему такой? Говори! — и не заметила, что на «ты» перешла.
— Улагай. Мне сказали…
— Если бы он, зачем мне было выходить вчера? Или ты думаешь…
— Ты остаешься здесь с ним, а я далеко.
— А что делать? Бежать? Да, ухаживает. Ну и что?
— Боюсь, Данута…
— Напрасно. Ты верить должен, если… Ах, господи, да о чем это мы! Какая-то глупость! Делаешь больно и себе и мне.
И столько чистоты, убедительности было в ее словах, что я не устоял. Мы обнялись. Данута мягко положила руки на мои плечи, засмеялась открыто, родственно, я бы мог, наверное, поцеловать ее, но она шепнула: «Тетя!» — и отскочила.
Домой я возвращался по темноте. Было часов девять. Около нашего крыльца светились огоньки папирос. На скамейке сидел отец, а рядом Керим Улагай. Они курили и чинно беседовали.
Улагай поднялся. Он был выше меня, но тоньше. Мы сдержанно поздоровались. Отец простецки спросил:
— Где так припозднился, сынок?
— У Носковых, — не без вызова сказал я. — Капусту солили с Данутой.
Наверное, я очень задел Улагая таким признанием. Свет из окон падал не щедрый, но глаза у есаула загорелись, как у кошки. Он сжал губы, рот его превратился в тонкую полосочку. Так мы смотрели друг на друга целую минуту, а отец на нас обоих, все более удивляясь и тревожась.
Улагай холодно сказал:
— А я как раз иду к ней.
— Поздно. Она теперь спит.
— И все-таки пойду. Желаю доброй ночи!
Он четко повернулся и удалился, гибкий, высокий, уверенный в себе. Я шагнул было за ним.
— Погоди, — сказал отец. — Сядь со мной.
И когда я сел, он обнял меня за плечи. Тут я почувствовал, что весь дрожу. Не от холода, конечно.
— Спокойней, сын мой. Не надо так… Не думали мы с Софьюшкой Павловной, что за немногие эти часы что-то может произойти. Всякое бывает. Ты должен понять: опасный соперник. У него власть. У него связи. И жестокость.
— Уступить? — сквозь зубы выговорил я.
— Ты плохо понял меня, сынок. Просто быть выше и лучше его. Всегда. Везде. Чтобы она поняла и сама сделала выбор, если до этого дойдет. Уступить просто, коли не любишь, если молодое баловство. Но тогда нам с матерью трудно понять…
Я ничего не мог сказать отцу. Сам не знал, можно ли наш разговор с Данутой считать достаточно серьезным. Она добра, ласкова, спокойна. И все? Все!
— Тогда будь мужчиной, сынок, — сказал отец, поняв, о чем я думаю. — Верь и не забывай. Защити, если она в опасности. И придет время… — Отец замолчал, стал закуривать, чиркая спичку за спичкой.
По другой стороне улицы, стараясь держаться ближе к заборам и кустам, где тень, все так же строго и властно закинув голову, шествовал — теперь в обратном направлении — есаул Улагай. Свидание не состоялось.
Все во мне тотчас обмякло и расслабилось. Вот когда я почувствовал, в каком невероятном напряжении находился последние полчаса.
— Пойдем, папа. Тебе пора ложиться.
— А у тебя еще сборы. Ездовой будет в шесть, постарайся выспаться.
Без двадцати шесть, одетый по-дорожному, я бежал вдоль еще темной улицы, чтобы если не увидеть ее, то хотя бы проститься с ее домом, с крылечком, на которое ступает ее нога.
Данута стояла у ворот, кутаясь в знакомый тетин платок.
— Я загадала, — проговорила она с тихой, домашней улыбкой, — если ты придешь, то все будет хорошо.
— Как же я мог!..
— Поцелуй меня, — попросила она и даже по сторонам не поглядела.
Мы поцеловались, как дети, сжатыми губами. Она неловко, на одно мгновение прижалась ко мне.
— Счастливой дороги. И не забывай. Пиши.
Я пошел, потом побежал. Оглянулся — Дануты уже не было.
Только поздней ночью, усталые, пыльные, мы добрались до станции. В пути я несколько раз задремывал, и мне привиделась Данута, потом мама в минуты прощания — как обняла меня, как шептала что-то бессвязное, а слезы сами собой текли по ее бледному, увядшему лицу. И отца видел, седоусого, сгорбившегося. Утром, провожая меня, он почему-то надел свой парадный мундир, но выглядел в нем еще более жалко. Сердце упало. Как много связывало меня с родным домом, с Псебаем!..
На вокзале я уже не мог уснуть. Сидел в грязноватом зальчике, где скамейки и даже стены пропахли карболкой и чем-то паровозным, вздыхал, хмурился, улыбался, вспоминал, надеялся, грустил. Догадался сходить на телеграф и дал Саше Кухаревичу депешу: «Еду. Встречай».
Под утро, в темноте, подошел неспешный сонный поезд. Окна зеленых вагонов отрешенно чернели. Началась обычная спешка, толчея, ругань. Я нашел свой вагон, втиснулся с вещами, долго стучал в дверь купе, пока открыли. Извинился, забрался на верхнюю полку, там в согнутом положении разделся и, едва положив голову на крохотную подушку, провалился в черноту.
Паровоз потащил меня на север.
Запись пятая
Студенческая жизнь. Знакомство с зоологами. Письма Дануты. Неожиданная встреча. Рядом, но не вместе. Объяснение. Встреча в театре. Что сказал Шильдер. Признание Саши. Мы едем домой. Свадьба. Расставание.
1
Сашу Кухаревича я заметил в толпе встречающих еще из окна вагона. Он возвышался над всеми. Казацкий светлый чуб из-под фуражки походил на приветственный флажок, колеблемый холодным петербургским ветром. Мой друг вытянулся еще настолько же, насколько и похудел.
С вагонных ступенек я попал в его крепкие объятия. Поставив меня на землю, он бросился за вещами, вопросив, есть ли там сало с чесноком. Засим Саша уже тащил корзину и саквояж к извозчику. Он всегда и везде торопился.
— Ты что? — удивился он, когда я спросил, для чего нам бегать и кого догонять. — Через пятьдесят минут лекция Рузского, надо успеть домой и на этом же коньке мчаться в аудиторию. Обленился, друг милый! Быстро-быстро, ты не простишь себе, если опоздаешь на эту лекцию!
Более собранных и жадных к знаниям людей я еще не знавал. Кухаревич с первого курса удивлял всех беспощадной эксплуатацией своих сил и возможностей. Каждое утро у него в рукаве уже хранился писаный план — что, где и когда надлежит сделать. Каждую неделю он носил с собой новую книгу — от специальных учебников до Шопенгауэра и Маркса. Всюду и везде он находил новых собеседников, взгляды которых одобрял или отвергал, смотря по тому, подходили они под его собственную мерку жизни или нет. Каждый день он проживал, как мне казалось, по два дня, если не больше. Зато не было в институте человека более начитанного и знающего, чем Кухаревич. Преподаватели побаивались его трудных, а подчас и опасных вопросов. Наука и политика у него не разделялись, и, наверное, из-за этого в тяжелые годы после событий 1905 года в нашей комнате мы не раз с чувством брезгливости обнаруживали следы беззастенчивых обысков. Он был опытен и если вел пропаганду, то умеючи. К тому же его происхождение не вызывало сомнений: уроженец Екатеринодара, сын казачьего офицера, владельца крупной мастерской на Дубинке, снабжавшей Войско Кубанское седлами, сбруей, шорными принадлежностями. Он относился к категории думающих людей, все время искал, анализировал и строил мировоззрение, которое было явно социалистическим. После неоднократных стычек с отцом Саша вынужден был работать, полностью лишившись поддержки семьи. Где он только не подрабатывал червонец-другой, чтобы не терять своей независимости! Разгружал по ночам баржи в порту, готовил гимназистов, чинил брусчатую мостовую на Невском, ставил декорации в театре, побывал в белорусских лесах, где лето проработал лесником.
Можно было удивляться, как его хватало на все сразу, как выдерживал он постоянную перегрузку. Жить с ним было хлопотно и радостно. Он тянул за собой.
Когда мы наконец оказались дома, Саша прежде всего отрезал себе кусок домашнего сала с хлебом, схватил тетрадь, сунул мне папку с учебниками и подтолкнул к выходу. Пролетка ждала нас и покатила в институт. В дороге он приказал:
— Рассказывай. И не с пятого на десятое, а обстоятельно и последовательно. Прежде всего: ты отвергаешь слухи о службе у великого князя?
— Нет. Это сущая правда, Саша.
Он перестал жевать. А я стал рассказывать все, как было.
Выслушав меня, он подумал и рубанул воздух ладонью:
— Все! Понято и принято. Что лесничий, что зоолог — охранители природы. А это нужное и стоящее занятие. Зубры — тем более. А что князь, так не вечно же… — И осекся, покосившись на извозчика.
Даже когда мы поднимались по лестнице в аудиторию, он не позволял мне молчать, спрашивал и слушал и опять спрашивал, все время засматривая в глаза, словно они, а не речь поставляли ему самую точную и правдивую информацию.
Услышав наконец сбивчивый рассказ о знакомстве с Данутой и о нашем прощании, он прямо спросил:
— Любовь?
— Да, — так же коротко сказал я.
— Все! Понято. Твое глубоко личное дело. Теперь по вечерам ты будешь валяться на кровати и с блаженной улыбкой мечтать о ней, а ночами тебя не оторвать от писем, которые долго в длинно будешь писать, или читать равновеликие послания из Псебая. Данута… Интересное имя, в нем чувствуется целая музыкальная гамма. Ну, а теперь довольно воспоминаний, слушаем профессора, известного мирмеколога.
Лекция оказалась, в общем, ординарной, профессор говорил о современной программе сохранения лесов, перемежая новое с известными нам истинами. Но когда он начал рассказывать о муравьях и впервые представил нам муравейник как сообщество «бегающих клеток» единого организма со строгим разделением функций меж особей и с общим цельным «сознанием», назвав муравьев «общественными насекомыми», мы были поражены. Профессор закончил лекцию словами Чарлза Дарвина: «Описание нравов и умственных способностей муравья заслуживает большой книги» — и получил вполне заслуженные аплодисменты.
— Нравы… Умственные способности… Клетки сообщества… — бормотал Саша, когда мы уже стояли в коридоре. — Ну, а если спроецировать на человеческое общество? Гм!..
Он долго был задумчив, хмыкал, видимо обсуждая про себя какие-то потаенные мысли, пожимал худыми плечами, но наконец вернулся в мир реальный, вспомнил обо мне и воскликнул:
— А это здорово, Андрей! Я имею в виду зубров. Такое благородное дело — сохранить редкого зверя! И за это благородное дело — парадокс! — тебе еще будут платить жалованье из великокняжеской казны. Право, мне кажется, что твой Ютнер голова! Надолго ли его хватит с двуединым планом? И как ты сам справишься? Можешь гордиться столь необычайным делом. Зубры… Этим летом я имел возможность увидеть живых зубров. Рядом с тем лесничеством, где я работал, начиналась знаменитая Беловежская пуща, а там — да будет тебе известно — царская охота, довольно крепко охраняемая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Вот так и двинулись назад. В одну сторону со смехом-радостью, а обратно — с горем и кровью.
Ночью мы в доме у их дежурили по очереди. Дочку малую увели, покойницу бабы готовят, монашки пришли отпевать. А управляющий наш сделался какой-то на удивление спокойный. Заперся в своем кабинете, видим в окно: то сидит и пишет, бумаги разбирает, а то утупится в одну точку и как истукан — не моргнет. Думаем, плохо дело, а как подступишься? Не отпирает. Ну, так оно и вышло — плохо. Под утро он письма взялся запечатывать, князю одно, дочке, Эмилии также. Все дела сделал, вышел, покойницу поцеловал, без слез, строго, потом к дочке ушел, посидел, Эмилию обнял. А дальше зашел опять в кабинет, достал из ящика револьвер и спокойно так сунул себе в рот, чтоб наверняка, значит…
Хоронили обоих сразу. Ютнер приехать в тот день опоздал. Положили их в церковной ограде; ты, может, — видел там каменную плиту с крестом… Вот такие дела, Андрей. Страшные дела.
Мы долго молчали. Действительно, страшно.
— А дочка Носкова славненькая выросла, — сказал Алексей Власович. — Я вчерась видел ее. Ну, невеста! Тут уж слухи пошли, будто Улагай, лесничий наш казенный, возле нее увивается, надежду заимел, что ли…
Меня так и звякнуло в сердце. Ну зачем, друг ты мой любезный, сказал этакие слова?!
Наверное, с лица я изменялся или еще что, егеря переглянулись несколько даже испуганно. Я рывком встал — и к дверям. Не простился, ничего более. Ушел. Скорее, убежал.
Лунатиком бродил по поселку и уже колебался: а стоит ли идти к Дануте, встречаться… Может, уехать, не увидевшись, забыть, пока еще можно. Но можно ли?
Все-таки я пошел, постучался, когда далеко и пяти не было, никто не ответил. И тут вижу, выходит Данута из сарая, в мокром фартучке, лицо раскрасневшееся, волосы платочком подхвачены. Увидела, обрадовалась — и ко мне:
— А мы с тетей капусту рубим-солим. Пошли, поможешь.
И потащила. Прямо сияет, прыгает, такая счастливая, разгоряченная работой. У меня от сердца отлегло.
Сечкой взялся орудовать, кадушки переставлять, в погреб за яблоками полез. Данута тоже за работой, всё у ней получается, и всё со смехом, с шуточками, то заденет меня, то повернет, то в сторону потащит. Закружила совсем. Тетя Эмилия лишь улыбается, потом куда-то вышла, оставив нас одних.
Данута уже передо мной, глаза в глаза, и серьезно так спрашивает:
— Что случилось? Почему такой? Говори! — и не заметила, что на «ты» перешла.
— Улагай. Мне сказали…
— Если бы он, зачем мне было выходить вчера? Или ты думаешь…
— Ты остаешься здесь с ним, а я далеко.
— А что делать? Бежать? Да, ухаживает. Ну и что?
— Боюсь, Данута…
— Напрасно. Ты верить должен, если… Ах, господи, да о чем это мы! Какая-то глупость! Делаешь больно и себе и мне.
И столько чистоты, убедительности было в ее словах, что я не устоял. Мы обнялись. Данута мягко положила руки на мои плечи, засмеялась открыто, родственно, я бы мог, наверное, поцеловать ее, но она шепнула: «Тетя!» — и отскочила.
Домой я возвращался по темноте. Было часов девять. Около нашего крыльца светились огоньки папирос. На скамейке сидел отец, а рядом Керим Улагай. Они курили и чинно беседовали.
Улагай поднялся. Он был выше меня, но тоньше. Мы сдержанно поздоровались. Отец простецки спросил:
— Где так припозднился, сынок?
— У Носковых, — не без вызова сказал я. — Капусту солили с Данутой.
Наверное, я очень задел Улагая таким признанием. Свет из окон падал не щедрый, но глаза у есаула загорелись, как у кошки. Он сжал губы, рот его превратился в тонкую полосочку. Так мы смотрели друг на друга целую минуту, а отец на нас обоих, все более удивляясь и тревожась.
Улагай холодно сказал:
— А я как раз иду к ней.
— Поздно. Она теперь спит.
— И все-таки пойду. Желаю доброй ночи!
Он четко повернулся и удалился, гибкий, высокий, уверенный в себе. Я шагнул было за ним.
— Погоди, — сказал отец. — Сядь со мной.
И когда я сел, он обнял меня за плечи. Тут я почувствовал, что весь дрожу. Не от холода, конечно.
— Спокойней, сын мой. Не надо так… Не думали мы с Софьюшкой Павловной, что за немногие эти часы что-то может произойти. Всякое бывает. Ты должен понять: опасный соперник. У него власть. У него связи. И жестокость.
— Уступить? — сквозь зубы выговорил я.
— Ты плохо понял меня, сынок. Просто быть выше и лучше его. Всегда. Везде. Чтобы она поняла и сама сделала выбор, если до этого дойдет. Уступить просто, коли не любишь, если молодое баловство. Но тогда нам с матерью трудно понять…
Я ничего не мог сказать отцу. Сам не знал, можно ли наш разговор с Данутой считать достаточно серьезным. Она добра, ласкова, спокойна. И все? Все!
— Тогда будь мужчиной, сынок, — сказал отец, поняв, о чем я думаю. — Верь и не забывай. Защити, если она в опасности. И придет время… — Отец замолчал, стал закуривать, чиркая спичку за спичкой.
По другой стороне улицы, стараясь держаться ближе к заборам и кустам, где тень, все так же строго и властно закинув голову, шествовал — теперь в обратном направлении — есаул Улагай. Свидание не состоялось.
Все во мне тотчас обмякло и расслабилось. Вот когда я почувствовал, в каком невероятном напряжении находился последние полчаса.
— Пойдем, папа. Тебе пора ложиться.
— А у тебя еще сборы. Ездовой будет в шесть, постарайся выспаться.
Без двадцати шесть, одетый по-дорожному, я бежал вдоль еще темной улицы, чтобы если не увидеть ее, то хотя бы проститься с ее домом, с крылечком, на которое ступает ее нога.
Данута стояла у ворот, кутаясь в знакомый тетин платок.
— Я загадала, — проговорила она с тихой, домашней улыбкой, — если ты придешь, то все будет хорошо.
— Как же я мог!..
— Поцелуй меня, — попросила она и даже по сторонам не поглядела.
Мы поцеловались, как дети, сжатыми губами. Она неловко, на одно мгновение прижалась ко мне.
— Счастливой дороги. И не забывай. Пиши.
Я пошел, потом побежал. Оглянулся — Дануты уже не было.
Только поздней ночью, усталые, пыльные, мы добрались до станции. В пути я несколько раз задремывал, и мне привиделась Данута, потом мама в минуты прощания — как обняла меня, как шептала что-то бессвязное, а слезы сами собой текли по ее бледному, увядшему лицу. И отца видел, седоусого, сгорбившегося. Утром, провожая меня, он почему-то надел свой парадный мундир, но выглядел в нем еще более жалко. Сердце упало. Как много связывало меня с родным домом, с Псебаем!..
На вокзале я уже не мог уснуть. Сидел в грязноватом зальчике, где скамейки и даже стены пропахли карболкой и чем-то паровозным, вздыхал, хмурился, улыбался, вспоминал, надеялся, грустил. Догадался сходить на телеграф и дал Саше Кухаревичу депешу: «Еду. Встречай».
Под утро, в темноте, подошел неспешный сонный поезд. Окна зеленых вагонов отрешенно чернели. Началась обычная спешка, толчея, ругань. Я нашел свой вагон, втиснулся с вещами, долго стучал в дверь купе, пока открыли. Извинился, забрался на верхнюю полку, там в согнутом положении разделся и, едва положив голову на крохотную подушку, провалился в черноту.
Паровоз потащил меня на север.
Запись пятая
Студенческая жизнь. Знакомство с зоологами. Письма Дануты. Неожиданная встреча. Рядом, но не вместе. Объяснение. Встреча в театре. Что сказал Шильдер. Признание Саши. Мы едем домой. Свадьба. Расставание.
1
Сашу Кухаревича я заметил в толпе встречающих еще из окна вагона. Он возвышался над всеми. Казацкий светлый чуб из-под фуражки походил на приветственный флажок, колеблемый холодным петербургским ветром. Мой друг вытянулся еще настолько же, насколько и похудел.
С вагонных ступенек я попал в его крепкие объятия. Поставив меня на землю, он бросился за вещами, вопросив, есть ли там сало с чесноком. Засим Саша уже тащил корзину и саквояж к извозчику. Он всегда и везде торопился.
— Ты что? — удивился он, когда я спросил, для чего нам бегать и кого догонять. — Через пятьдесят минут лекция Рузского, надо успеть домой и на этом же коньке мчаться в аудиторию. Обленился, друг милый! Быстро-быстро, ты не простишь себе, если опоздаешь на эту лекцию!
Более собранных и жадных к знаниям людей я еще не знавал. Кухаревич с первого курса удивлял всех беспощадной эксплуатацией своих сил и возможностей. Каждое утро у него в рукаве уже хранился писаный план — что, где и когда надлежит сделать. Каждую неделю он носил с собой новую книгу — от специальных учебников до Шопенгауэра и Маркса. Всюду и везде он находил новых собеседников, взгляды которых одобрял или отвергал, смотря по тому, подходили они под его собственную мерку жизни или нет. Каждый день он проживал, как мне казалось, по два дня, если не больше. Зато не было в институте человека более начитанного и знающего, чем Кухаревич. Преподаватели побаивались его трудных, а подчас и опасных вопросов. Наука и политика у него не разделялись, и, наверное, из-за этого в тяжелые годы после событий 1905 года в нашей комнате мы не раз с чувством брезгливости обнаруживали следы беззастенчивых обысков. Он был опытен и если вел пропаганду, то умеючи. К тому же его происхождение не вызывало сомнений: уроженец Екатеринодара, сын казачьего офицера, владельца крупной мастерской на Дубинке, снабжавшей Войско Кубанское седлами, сбруей, шорными принадлежностями. Он относился к категории думающих людей, все время искал, анализировал и строил мировоззрение, которое было явно социалистическим. После неоднократных стычек с отцом Саша вынужден был работать, полностью лишившись поддержки семьи. Где он только не подрабатывал червонец-другой, чтобы не терять своей независимости! Разгружал по ночам баржи в порту, готовил гимназистов, чинил брусчатую мостовую на Невском, ставил декорации в театре, побывал в белорусских лесах, где лето проработал лесником.
Можно было удивляться, как его хватало на все сразу, как выдерживал он постоянную перегрузку. Жить с ним было хлопотно и радостно. Он тянул за собой.
Когда мы наконец оказались дома, Саша прежде всего отрезал себе кусок домашнего сала с хлебом, схватил тетрадь, сунул мне папку с учебниками и подтолкнул к выходу. Пролетка ждала нас и покатила в институт. В дороге он приказал:
— Рассказывай. И не с пятого на десятое, а обстоятельно и последовательно. Прежде всего: ты отвергаешь слухи о службе у великого князя?
— Нет. Это сущая правда, Саша.
Он перестал жевать. А я стал рассказывать все, как было.
Выслушав меня, он подумал и рубанул воздух ладонью:
— Все! Понято и принято. Что лесничий, что зоолог — охранители природы. А это нужное и стоящее занятие. Зубры — тем более. А что князь, так не вечно же… — И осекся, покосившись на извозчика.
Даже когда мы поднимались по лестнице в аудиторию, он не позволял мне молчать, спрашивал и слушал и опять спрашивал, все время засматривая в глаза, словно они, а не речь поставляли ему самую точную и правдивую информацию.
Услышав наконец сбивчивый рассказ о знакомстве с Данутой и о нашем прощании, он прямо спросил:
— Любовь?
— Да, — так же коротко сказал я.
— Все! Понято. Твое глубоко личное дело. Теперь по вечерам ты будешь валяться на кровати и с блаженной улыбкой мечтать о ней, а ночами тебя не оторвать от писем, которые долго в длинно будешь писать, или читать равновеликие послания из Псебая. Данута… Интересное имя, в нем чувствуется целая музыкальная гамма. Ну, а теперь довольно воспоминаний, слушаем профессора, известного мирмеколога.
Лекция оказалась, в общем, ординарной, профессор говорил о современной программе сохранения лесов, перемежая новое с известными нам истинами. Но когда он начал рассказывать о муравьях и впервые представил нам муравейник как сообщество «бегающих клеток» единого организма со строгим разделением функций меж особей и с общим цельным «сознанием», назвав муравьев «общественными насекомыми», мы были поражены. Профессор закончил лекцию словами Чарлза Дарвина: «Описание нравов и умственных способностей муравья заслуживает большой книги» — и получил вполне заслуженные аплодисменты.
— Нравы… Умственные способности… Клетки сообщества… — бормотал Саша, когда мы уже стояли в коридоре. — Ну, а если спроецировать на человеческое общество? Гм!..
Он долго был задумчив, хмыкал, видимо обсуждая про себя какие-то потаенные мысли, пожимал худыми плечами, но наконец вернулся в мир реальный, вспомнил обо мне и воскликнул:
— А это здорово, Андрей! Я имею в виду зубров. Такое благородное дело — сохранить редкого зверя! И за это благородное дело — парадокс! — тебе еще будут платить жалованье из великокняжеской казны. Право, мне кажется, что твой Ютнер голова! Надолго ли его хватит с двуединым планом? И как ты сам справишься? Можешь гордиться столь необычайным делом. Зубры… Этим летом я имел возможность увидеть живых зубров. Рядом с тем лесничеством, где я работал, начиналась знаменитая Беловежская пуща, а там — да будет тебе известно — царская охота, довольно крепко охраняемая.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88