Можно ли смириться с тем, что это все когда-нибудь оборвется, что всего этого не будет, что тебя не будет… Да нет же, нет! – протестует Сергиенко. «Я» не исчезнет. Никогда! Перелетит, как бабочка, на иной цветок, и снова жизнь вздыбится громадой океана. «Я» и океан. И еще Любовь. Иначе существование бессмысленно, ненужно. «Я» без любви – это и есть смерть. Ничто.
Вот логика совершившихся и всех будущих преображений писательского «я» Константина Сергиенко.
О чем еще я не сказал? Сергиенко москвич. У него много друзей. По его повести «Прощай, овраг!» ставятся спектакли. Думаю, что со временем все его книги получат жизнь на экране. Но читатели, и я вместе с ними, ждем новую книгу, чтоб очнуться где-то когда-то и пережить счастье и беды, выпавшие на долю вечного Путешественника. Мы ведь каждый раз настолько согласны с автором, что сливаем себя с «я». Но книгу-то рано или поздно приходится закрывать. Закрыта книга, а мы все еще не мы, да и потом в нас живет что-то неосязаемое, что-то от нейтрино, от солнечного зайчика писательского «я».
Не верьте, не верьте брюзгам, которые утверждают, будто все хорошие писатели жили в прошлом. Удивительные мастера совсем близко, в одном вагоне метро, в той же булочной… О них молчат. И они молчат для многих.
Чтобы они стали достоянием всех, читайте их, смейтесь их заразительным смехом, плачьте их неутешными слезами, верьте их правде.
Они написали свои книги не ради наград или иной корысти. Все это – биение их сердца, ума волнение, вечная их тяга к нам. Они ведь все еще в нас верят. В нашу неразгаданную до сих пор – это в двадцатом-то веке! – тайну.
В «Доме на горе» у Сергиенко есть стихи:
Раскопан воздух сумрачной лопаткой,
пейзаж вечерний осенен догадкой,
и разбирает ночь по кирпичу
надежды обвалившуюся кладку.
Над морем чаек мелкий клик,
и в смуглом таинстве заката
лес сотворяет виновато
до горечи знакомый лик…
И мы тоже поставим три точки – знак неоконченного действа, знак ожидания.
Владислав Бахревский
Пролог
Но не хочу, о други, умирать…
А. Пушкин
Шел мелкий дождь. Такой дождь, когда не видно капель, только мокрая пыль летит с неба, образуя призрачные тени, похожие на чьи-то фигуры.
Небо вплотную спустилось к земле. Казалось, вот-вот оно припадет к неровным изгибам поля, и тысячи людей вокруг невысоких холмов ждали, когда легкий небесный дым коснется их мокрых лиц.
Они лежали, закинув головы, взявшись за руки, обнявшись. Некоторые сидели, приникнув друг к другу. Некоторые остановились в позе стремительного бега, воздев руки.
Тишина. Десятки тысяч мертвых людей раскинулись в поле. Небо смотрело на этот привал смерти сквозь мокрую пыль своего дыхания, и судорога проносилась по нему вместе с порывами ветра.
Через поле на белой лошади ехал всадник. Он двигался медленно и неровно. Иногда останавливался и объезжал груды тел, разбитые пушки, разорванных лошадей. Конь его вздрагивал, скалился и безумно поводил белками.
В одном месте всадник спешился. Здесь не было травы. Верхний слой почвы, взрытый и перемешанный ядрами, зиял, как огромная черная рана.
Усатый солдат одной рукой обнимал мокрое черное ядро, а в другой сжимал обломок клинка. Он сидел у лафета и хмуро, но торжественно смотрел перед собой. В застывшей слюде его глаз еще светился отблеск боя.
Вокруг него венком сплелись несколько тел. Он сидел среди них по-королевски, казалось погруженный в глубокую думу. Живые капли дождя сбегали по его щекам и падали с усов.
Чуть в стороне лежал молодой офицер в белой рубашке, перепачканный землей и кровью. Его глаза были закрыты. Всадник подошел к нему, ведя лошадь на поводу.
Вдруг веки офицера дрогнули: он был еще жив. Глаза его увидели сначала небо, потом всадника. Он сделал движение губами и попытался поднять руку, но его посеревшее лицо дрогнуло от боли.
– Потерпи, – сказал всадник. – Ведь мне тоже больно.
Офицер прикрыл веки.
Всадник расстегнул мундир, что-то достал из кармана и вложил в руку офицера.
– Возьми, – сказал он. – Это твое.
Офицер сжал ладонь.
– Ты догадался? – спросил всадник. – Ты понял, кто я?
Да, сказало лицо офицера.
Всадник уже сидел на коне.
– Сто тысяч, – сказал он. – На этот раз сто тысяч без малого, я считал.
Он приподнялся в седле и оглядел поле боя.
– Своих я знаю в лицо, – сказал он. – Вот он из моих.
Всадник показал на усатого солдата с клинком в застывшей руке.
– Прощай, – сказал всадник. – Потерпи. Теперь уж недолго осталось.
Он уехал все тем же медленным шагом, зигзагом пробираясь по полю.
Офицер лежал, глядя в небо. Тени, которые метались в сите дождя, казались ему фигурами знакомых и незнакомых людей. Фигуры эти тянулись в небо, взмахивая руками.
Потом судорога пробежала по его телу и глаза закрылись.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Минувшее меня объемлет живо…
А. Пушкин
1
В то жаркое лето я думал над книгой о Бородинском сражении. Целые дни я проводил в библиотеке, много чигал, выписывал. К вечеру голова тяжелела, тогда я выходил в густеющий воздух Москвы и сначала стоял, прислонившись к теплым гранитным колоннам. Отсюда виднелось тяжелое золото куполов и каменные башни Кремля.
Мимо с мягким шелестом проносились машины, и, закрыв глаза, я долго не мог представить на их месте кареты, которые таким же горячим летом 1812 года, наверное грохоча и подпрыгивая, катили к дому Пашкова на вечерние балы.
Домой я шел не сразу, а долго бродил по московским переулкам. Город затихал, исчезали прохожие, и теплая комнатная темнота облекала улицы.
Внезапно какое-то движение в освещенном окне, острая белизна колонны или загадочный разлет деревьев над крышей возрождали во мне ощущение прошлого. Тогда я останавливался и с пронзительной ясностью понимал, что все это было. Не просто в книжных строчках, не просто в моей голове, а наяву, так же реально, как теперь, когда шаги мои замирают на середине улицы.
Раскаленные за день дома превращались в каменную печь. Быть может, это способствовало иллюзии, быть может, разогретые стены особенно легко источали свои тайны, но запах времени мерещился в старых переулках Москвы, над крышами мезонинов таинственно выглядывала луна.
Странно, но в такие минуты, когда, казалось бы, в пору забыть о настоящем, оно отзывалось во мне обликом Наташи. Движение в освещенном окне становилось ее жестом, за белизной колонны мелькало ее платье, звук ее голоса проносился в голове.
Последний раз я видел Наташу прошлой осенью. Тогда мы поехали в Бородино. Один знакомый, работавший в панораме, зазвал нас туда на празднество годовщины Бородинского боя. Он обещал «незабываемое зрелище».
Помню, с утра было солнце, но, когда мы приехали в Бородино, оно ушло под низкий навес облаков. «Незабываемого зрелища» я не увидел, не увидел самого Бородинского поля. Открытыми остались отдельные части, остальное заросло перелесками и посадками вдоль новых дорог.
Еще со времени чтения «Войны и мира» в моей голове осталась величественная панорама, увиденная Пьером, когда он поднялся на курган. Там был простор и обрамление леса где-то вдалеке, а по всему полю блеск оружия, грохот и дымы канонады.
Теперь я стоял на том самом кургане у памятника Багратиону и тщетно пытался вызвать в себе отзвук былого. Дул сильный ветер, погода все больше портилась. Влево и вправо расходились перелески, только впереди открывался какой-то простор и белела колокольня церкви.
Подъезжали автобусы, торговали ларьки и фургоны. Толпы людей бродили между музеем и курганом Раевского в ожидании начала праздника. Наконец построился военный оркестр, загремели марши, и солдаты в форме двенадцатого года вынесли старые русские знамена.
Потом были речи. Я плохо слышал, потому что стоял далеко от деревянной сцены и порывистый ветер путал и относил звуки в сторону.
Во время этой поездки мы поссорились. До этого я плохо спал ночью, и настроение было неважное. В Бородино я думал только о том, как побыстрее уехать. Наташа, напротив, была оживленна, с интересом осматривалась и слушала экскурсоводов. На кургане Раевского ей что-то долго рассказывал седой человек. Она все время оглядывалась, как бы зовя подойти, но я остался на месте.
Меня раздражало, что она слушает скучных экскурсоводов, с кем-то разговаривает. Я не понимал ее оживления. Мы и до этого ссорились, но так, как в Бородино, никогда. В беспорядочном разговоре сказали друг другу много обидного. Конечно, разговор такой давно назревал. Слишком многое в наших отношениях оставалось нерешенным, и теперь я думаю, по моей вине.
Из Бородино я уехал один, не дождавшись конца празднества. Наташа осталась со знакомым, который в своих заботах не заметил нашей ссоры, а только уговаривал посмотреть представление по своему сценарию, а уж потом ехать на его машине.
В электричке ко мне подсел тот самый седой человек, который разговаривал с Наташей на кургане. Он назвался Артюшиным, полковником в отставке, и стал рассказывать о своей домашней коллекции оружия и документов 1812 года.
Потом он спросил:
– А где же ваша прелестная дама?
Я не нашел ничего умнее, как ответить, что потерял свою даму на поле битвы.
– В прежние времена все было иначе, – сказал Артюшин. – Дамы теряли своих кавалеров на поле битвы. Тому есть впечатляющие примеры.
Он принялся рассказывать длинную и, как мне тогда показалось, сентиментальную историю о Маргарите Тучковой, искавшей своего мужа на Бородинском поле. Я слушал вполуха, но всем сердцем предчувствовал непростую размолвку с Наташей.
Прощаясь, Артюшин приглашал меня в гости смотреть свою коллекцию, которой, видно, очень гордился.
На следующий день я позвонил Наташе, но там не ответили. Звонил еще несколько раз и стал думать, что трубку не берут намеренно. Тогда я не знал, что, вернувшись из Бородино, Наташа уехала по телеграмме домой.
Потом и я уехал на целый месяц, а когда вернулся, меня ждала новость. Хозяйка квартиры, в которой Наташа снимала комнату, сказала, что Наташа взяла академический отпуск и уехала к больной матери. Когда вернется в Москву, неизвестно.
Сначала я ждал письма. Может быть, стоило написать самому, но я не знал адреса, скорее, не хотел узнавать, потому что все-таки ждал, что она напишет первой.
И вот подошло новое лето. Оно навалилось на город жаркое и неуклюжее, как медвежья доха. Обливаясь потом, медленно брели люди. Горели леса и торф в Подмосковье, и вечером горьковатая дымка пожара наглухо запирала город. Старухи во дворе судачили о причинах необычной жары. Температура упорно держалась за тридцать. Знакомый из панорамы сообщил, что такой разгон лето брало только в 1812 году.
Торф, леса, деревянные постройки… Но что-то горело и у меня, выгорало внутри. Не ладились статьи, не ладились отношения с кем-то из знакомых. Я ничего не знал о Наташе, но часто думал о ней. Все больше я понимал, что без нее мне трудно. Я был готов поехать и разыскать ее, но что-то удерживало.
Внезапно я решил написать о Бородинском сражении. Память все время возвращала рассказ Артюшина. Еще раньше попалось стихотворение, в котором упоминался печальный взгляд генерала Тучкова.
В библиотеке я разыскал портреты героев двенадцатого года, а среди них генерал-майора Тучкова. Это правда, выражение его лица полно печали и как бы предчувствия близкой гибели. Но еще больше в этом красивом и тонком лице глубокой, я бы сказал, затаенной любви. Генерал Александр Тучков пал в молодые годы на Бородинском поле, и тело его осталось ненайденным среди тысяч других.
Уже после бегства французов его искала жена. Целый день, а потом и ночь с факелом бродила она в черной накидке среди костров, на которых сжигали останки павших, но так и не нашла тела мужа. На месте гибели она велела поставить часовню, а сама ушла в монастырь.
Что-то теперь отзывалось во мне на эту, казавшуюся раньше сентиментальной историю. Быть может, тому способствовало необычное лето, так сходное с жарким летом двенадцатого года. Быть может, чувства мои обострились разлукой, и я понимал, что такое потеря. Быть может, в сознании упорно мелькал бородинский пейзаж, где в последний раз видел Наташу.
Во всяком случае, чаще и чаще я открывал книги о двенадцатом годе. Я втягивался в его тревожный возвышенный мир, проникался его настроением. И наконец, строки Пушкина, которые встретил, перечитывая «Повести Белкина», стали последней и ясной ступенью его понимания:
«Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания!»
Я почувствовал нерв тех великих дней. Мне показалось, что он затаен и во мне, в каждом из нас, и время любви, славы и восторга еще вызовет его к жизни.
2
Я стал бывать у Артюшина. Его большая квартира походила на музей, да и была музеем. Сотни предметов – оружие, одежда, рисунки и документы, – все из истории двенадцатого года, были развешаны и разложены по стеллажам до потолка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27
Вот логика совершившихся и всех будущих преображений писательского «я» Константина Сергиенко.
О чем еще я не сказал? Сергиенко москвич. У него много друзей. По его повести «Прощай, овраг!» ставятся спектакли. Думаю, что со временем все его книги получат жизнь на экране. Но читатели, и я вместе с ними, ждем новую книгу, чтоб очнуться где-то когда-то и пережить счастье и беды, выпавшие на долю вечного Путешественника. Мы ведь каждый раз настолько согласны с автором, что сливаем себя с «я». Но книгу-то рано или поздно приходится закрывать. Закрыта книга, а мы все еще не мы, да и потом в нас живет что-то неосязаемое, что-то от нейтрино, от солнечного зайчика писательского «я».
Не верьте, не верьте брюзгам, которые утверждают, будто все хорошие писатели жили в прошлом. Удивительные мастера совсем близко, в одном вагоне метро, в той же булочной… О них молчат. И они молчат для многих.
Чтобы они стали достоянием всех, читайте их, смейтесь их заразительным смехом, плачьте их неутешными слезами, верьте их правде.
Они написали свои книги не ради наград или иной корысти. Все это – биение их сердца, ума волнение, вечная их тяга к нам. Они ведь все еще в нас верят. В нашу неразгаданную до сих пор – это в двадцатом-то веке! – тайну.
В «Доме на горе» у Сергиенко есть стихи:
Раскопан воздух сумрачной лопаткой,
пейзаж вечерний осенен догадкой,
и разбирает ночь по кирпичу
надежды обвалившуюся кладку.
Над морем чаек мелкий клик,
и в смуглом таинстве заката
лес сотворяет виновато
до горечи знакомый лик…
И мы тоже поставим три точки – знак неоконченного действа, знак ожидания.
Владислав Бахревский
Пролог
Но не хочу, о други, умирать…
А. Пушкин
Шел мелкий дождь. Такой дождь, когда не видно капель, только мокрая пыль летит с неба, образуя призрачные тени, похожие на чьи-то фигуры.
Небо вплотную спустилось к земле. Казалось, вот-вот оно припадет к неровным изгибам поля, и тысячи людей вокруг невысоких холмов ждали, когда легкий небесный дым коснется их мокрых лиц.
Они лежали, закинув головы, взявшись за руки, обнявшись. Некоторые сидели, приникнув друг к другу. Некоторые остановились в позе стремительного бега, воздев руки.
Тишина. Десятки тысяч мертвых людей раскинулись в поле. Небо смотрело на этот привал смерти сквозь мокрую пыль своего дыхания, и судорога проносилась по нему вместе с порывами ветра.
Через поле на белой лошади ехал всадник. Он двигался медленно и неровно. Иногда останавливался и объезжал груды тел, разбитые пушки, разорванных лошадей. Конь его вздрагивал, скалился и безумно поводил белками.
В одном месте всадник спешился. Здесь не было травы. Верхний слой почвы, взрытый и перемешанный ядрами, зиял, как огромная черная рана.
Усатый солдат одной рукой обнимал мокрое черное ядро, а в другой сжимал обломок клинка. Он сидел у лафета и хмуро, но торжественно смотрел перед собой. В застывшей слюде его глаз еще светился отблеск боя.
Вокруг него венком сплелись несколько тел. Он сидел среди них по-королевски, казалось погруженный в глубокую думу. Живые капли дождя сбегали по его щекам и падали с усов.
Чуть в стороне лежал молодой офицер в белой рубашке, перепачканный землей и кровью. Его глаза были закрыты. Всадник подошел к нему, ведя лошадь на поводу.
Вдруг веки офицера дрогнули: он был еще жив. Глаза его увидели сначала небо, потом всадника. Он сделал движение губами и попытался поднять руку, но его посеревшее лицо дрогнуло от боли.
– Потерпи, – сказал всадник. – Ведь мне тоже больно.
Офицер прикрыл веки.
Всадник расстегнул мундир, что-то достал из кармана и вложил в руку офицера.
– Возьми, – сказал он. – Это твое.
Офицер сжал ладонь.
– Ты догадался? – спросил всадник. – Ты понял, кто я?
Да, сказало лицо офицера.
Всадник уже сидел на коне.
– Сто тысяч, – сказал он. – На этот раз сто тысяч без малого, я считал.
Он приподнялся в седле и оглядел поле боя.
– Своих я знаю в лицо, – сказал он. – Вот он из моих.
Всадник показал на усатого солдата с клинком в застывшей руке.
– Прощай, – сказал всадник. – Потерпи. Теперь уж недолго осталось.
Он уехал все тем же медленным шагом, зигзагом пробираясь по полю.
Офицер лежал, глядя в небо. Тени, которые метались в сите дождя, казались ему фигурами знакомых и незнакомых людей. Фигуры эти тянулись в небо, взмахивая руками.
Потом судорога пробежала по его телу и глаза закрылись.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Минувшее меня объемлет живо…
А. Пушкин
1
В то жаркое лето я думал над книгой о Бородинском сражении. Целые дни я проводил в библиотеке, много чигал, выписывал. К вечеру голова тяжелела, тогда я выходил в густеющий воздух Москвы и сначала стоял, прислонившись к теплым гранитным колоннам. Отсюда виднелось тяжелое золото куполов и каменные башни Кремля.
Мимо с мягким шелестом проносились машины, и, закрыв глаза, я долго не мог представить на их месте кареты, которые таким же горячим летом 1812 года, наверное грохоча и подпрыгивая, катили к дому Пашкова на вечерние балы.
Домой я шел не сразу, а долго бродил по московским переулкам. Город затихал, исчезали прохожие, и теплая комнатная темнота облекала улицы.
Внезапно какое-то движение в освещенном окне, острая белизна колонны или загадочный разлет деревьев над крышей возрождали во мне ощущение прошлого. Тогда я останавливался и с пронзительной ясностью понимал, что все это было. Не просто в книжных строчках, не просто в моей голове, а наяву, так же реально, как теперь, когда шаги мои замирают на середине улицы.
Раскаленные за день дома превращались в каменную печь. Быть может, это способствовало иллюзии, быть может, разогретые стены особенно легко источали свои тайны, но запах времени мерещился в старых переулках Москвы, над крышами мезонинов таинственно выглядывала луна.
Странно, но в такие минуты, когда, казалось бы, в пору забыть о настоящем, оно отзывалось во мне обликом Наташи. Движение в освещенном окне становилось ее жестом, за белизной колонны мелькало ее платье, звук ее голоса проносился в голове.
Последний раз я видел Наташу прошлой осенью. Тогда мы поехали в Бородино. Один знакомый, работавший в панораме, зазвал нас туда на празднество годовщины Бородинского боя. Он обещал «незабываемое зрелище».
Помню, с утра было солнце, но, когда мы приехали в Бородино, оно ушло под низкий навес облаков. «Незабываемого зрелища» я не увидел, не увидел самого Бородинского поля. Открытыми остались отдельные части, остальное заросло перелесками и посадками вдоль новых дорог.
Еще со времени чтения «Войны и мира» в моей голове осталась величественная панорама, увиденная Пьером, когда он поднялся на курган. Там был простор и обрамление леса где-то вдалеке, а по всему полю блеск оружия, грохот и дымы канонады.
Теперь я стоял на том самом кургане у памятника Багратиону и тщетно пытался вызвать в себе отзвук былого. Дул сильный ветер, погода все больше портилась. Влево и вправо расходились перелески, только впереди открывался какой-то простор и белела колокольня церкви.
Подъезжали автобусы, торговали ларьки и фургоны. Толпы людей бродили между музеем и курганом Раевского в ожидании начала праздника. Наконец построился военный оркестр, загремели марши, и солдаты в форме двенадцатого года вынесли старые русские знамена.
Потом были речи. Я плохо слышал, потому что стоял далеко от деревянной сцены и порывистый ветер путал и относил звуки в сторону.
Во время этой поездки мы поссорились. До этого я плохо спал ночью, и настроение было неважное. В Бородино я думал только о том, как побыстрее уехать. Наташа, напротив, была оживленна, с интересом осматривалась и слушала экскурсоводов. На кургане Раевского ей что-то долго рассказывал седой человек. Она все время оглядывалась, как бы зовя подойти, но я остался на месте.
Меня раздражало, что она слушает скучных экскурсоводов, с кем-то разговаривает. Я не понимал ее оживления. Мы и до этого ссорились, но так, как в Бородино, никогда. В беспорядочном разговоре сказали друг другу много обидного. Конечно, разговор такой давно назревал. Слишком многое в наших отношениях оставалось нерешенным, и теперь я думаю, по моей вине.
Из Бородино я уехал один, не дождавшись конца празднества. Наташа осталась со знакомым, который в своих заботах не заметил нашей ссоры, а только уговаривал посмотреть представление по своему сценарию, а уж потом ехать на его машине.
В электричке ко мне подсел тот самый седой человек, который разговаривал с Наташей на кургане. Он назвался Артюшиным, полковником в отставке, и стал рассказывать о своей домашней коллекции оружия и документов 1812 года.
Потом он спросил:
– А где же ваша прелестная дама?
Я не нашел ничего умнее, как ответить, что потерял свою даму на поле битвы.
– В прежние времена все было иначе, – сказал Артюшин. – Дамы теряли своих кавалеров на поле битвы. Тому есть впечатляющие примеры.
Он принялся рассказывать длинную и, как мне тогда показалось, сентиментальную историю о Маргарите Тучковой, искавшей своего мужа на Бородинском поле. Я слушал вполуха, но всем сердцем предчувствовал непростую размолвку с Наташей.
Прощаясь, Артюшин приглашал меня в гости смотреть свою коллекцию, которой, видно, очень гордился.
На следующий день я позвонил Наташе, но там не ответили. Звонил еще несколько раз и стал думать, что трубку не берут намеренно. Тогда я не знал, что, вернувшись из Бородино, Наташа уехала по телеграмме домой.
Потом и я уехал на целый месяц, а когда вернулся, меня ждала новость. Хозяйка квартиры, в которой Наташа снимала комнату, сказала, что Наташа взяла академический отпуск и уехала к больной матери. Когда вернется в Москву, неизвестно.
Сначала я ждал письма. Может быть, стоило написать самому, но я не знал адреса, скорее, не хотел узнавать, потому что все-таки ждал, что она напишет первой.
И вот подошло новое лето. Оно навалилось на город жаркое и неуклюжее, как медвежья доха. Обливаясь потом, медленно брели люди. Горели леса и торф в Подмосковье, и вечером горьковатая дымка пожара наглухо запирала город. Старухи во дворе судачили о причинах необычной жары. Температура упорно держалась за тридцать. Знакомый из панорамы сообщил, что такой разгон лето брало только в 1812 году.
Торф, леса, деревянные постройки… Но что-то горело и у меня, выгорало внутри. Не ладились статьи, не ладились отношения с кем-то из знакомых. Я ничего не знал о Наташе, но часто думал о ней. Все больше я понимал, что без нее мне трудно. Я был готов поехать и разыскать ее, но что-то удерживало.
Внезапно я решил написать о Бородинском сражении. Память все время возвращала рассказ Артюшина. Еще раньше попалось стихотворение, в котором упоминался печальный взгляд генерала Тучкова.
В библиотеке я разыскал портреты героев двенадцатого года, а среди них генерал-майора Тучкова. Это правда, выражение его лица полно печали и как бы предчувствия близкой гибели. Но еще больше в этом красивом и тонком лице глубокой, я бы сказал, затаенной любви. Генерал Александр Тучков пал в молодые годы на Бородинском поле, и тело его осталось ненайденным среди тысяч других.
Уже после бегства французов его искала жена. Целый день, а потом и ночь с факелом бродила она в черной накидке среди костров, на которых сжигали останки павших, но так и не нашла тела мужа. На месте гибели она велела поставить часовню, а сама ушла в монастырь.
Что-то теперь отзывалось во мне на эту, казавшуюся раньше сентиментальной историю. Быть может, тому способствовало необычное лето, так сходное с жарким летом двенадцатого года. Быть может, чувства мои обострились разлукой, и я понимал, что такое потеря. Быть может, в сознании упорно мелькал бородинский пейзаж, где в последний раз видел Наташу.
Во всяком случае, чаще и чаще я открывал книги о двенадцатом годе. Я втягивался в его тревожный возвышенный мир, проникался его настроением. И наконец, строки Пушкина, которые встретил, перечитывая «Повести Белкина», стали последней и ясной ступенью его понимания:
«Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество! Как сладки были слезы свидания!»
Я почувствовал нерв тех великих дней. Мне показалось, что он затаен и во мне, в каждом из нас, и время любви, славы и восторга еще вызовет его к жизни.
2
Я стал бывать у Артюшина. Его большая квартира походила на музей, да и была музеем. Сотни предметов – оружие, одежда, рисунки и документы, – все из истории двенадцатого года, были развешаны и разложены по стеллажам до потолка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27