Лет тридцать назад здесь ещё рос ковыль и летом степь казалась бескрайним серебристым морем, над которым порывы ветра вздымали волны диких высоких трав. Эл помнил эту степь с детства, когда они с матерью жили на окраине небольшого посёлка неподалёку от рудника, где работал отец. По степи круглый год бродили бесчисленные стада овец, табуны лошадей, поедая торчавшие над неглубоким снежным настом стебли ковыля. Весной же степь, едва только сходил снег, превращалась в сказочный ковёр весенних степных цветов, ярко-красные, голубые и жёлтые головки которых резко выделялись среди только зарождавшейся зелени трав.
Отец был репрессирован за какое-то неосторожное высказывание в кругу друзей, собравшихся отметить присуждение их заводскому цеху переходящего вымпела. Отца забрали той же ночью, через два часа после того, как последний из гостей покинул дом. Это время. Эл помнил смутно. Мать не захотела оставаться в городе, где все бывшие знакомые и друзья при встрече пугливо отводили от неё глаза. Отцу повезло, он отделался сравнительно лёгким наказанием. Ему дали всего восемь лет и четыре года поражения в правах. Как только стало известно место отбывания наказания отца, мать продала все вещи, которые можно было продать, и они уехали сюда, в степь. Мать устроилась по специальности в маленькую больницу на окраине, сменив давно рвавшегося в город врача.
Рудник был окружён деревянным, выкрашенным извёсткой забором, поверх которого шли три ряда колючей проволоки. Отец отсидел в лагере всего три года. Объявили амнистию, и всех заключённых выпустили, а лагерь ликвидировали. Эл помнил, как бульдозеры сносили забор. Жители посёлка, вооружившись кто ломом, кто киркой, а кто просто длинной толстой жердью, с каким-то радостным остервенением крушили деревянную ограду, стаскивали крюками колючую проволоку. Несмотря на то, что доски в этой степной местности высоко ценились, их сваливали в большие кучи и сжигали. Эл видел, как один приземистый, в пушистой лисьей шапке, прихватил пару длинных досок и поволок их было домой. Его тут же настигли, надавали по шее, а доски бросили в костёр.
После освобождения отец прожил ещё полгода. Он надрывно кашлял и сплёвывал жёлтую, с прожилками крови мокроту. Мать отпаивала его кобыльим молоком, но отец так и не оправился. Последний месяц он не вставал с постели. Эл подходил к нему и садился на пол у изголовья, замирая от счастья, когда худая, обтянутая жёлтой кожей рука отца погружалась в его волосы и ласково гладила по голове.
Отца схоронили летом. Старый завхоз больницы с желтоватыми от курения седыми на испещрённом морщинами лице усами под крючковатым носом привёз некрашеный гроб, в который положили отца. До сих пор моментами в ушах Эла звучал резкий стук молотка, вбивающего гвозди в крышку гроба.
Осенью они уехали.
Теперь степь была распахана и засеяна пшеницей. Чахлые стебли её едва достигали в высоту локтя человека. Сквозь редкие ряды её успевших уже пожелтеть стеблей просвечивалась каменистая почва с нерастворенными глыбами химикалий. Время от времени однообразные дороги скрашивали огромные щиты с плакатами. Плакаты призывали идти вперёд, до полной победы…
Двигатель стал глохнуть и сбавлять обороты. Дон включил нейтралку, и машина, прокатив ещё метров пятьдесят по инерции, остановилась неподалёку от развесистой липы, бросавшей широкую густую тень на асфальт и придорожную канаву.
– Давай подтолкнём, – Дон вышел из кабины и, держа правую руку на руле, левой нажал на стойку. Эл упёрся руками в багажник. Машина сдвинулась с места и покатила.
– Что случилось? Бензин кончился? – выпрямился Эл, когда малолитражка вошла в тень липы. Он снял через голову рубашку и вытер потное тело.
Дон открыл капот.
– Бензонасос перегрелся. – Он пошарил под сиденьем, нашёл чистую тряпку, смочил её водой из фляги и засунул между коллектором и крышкой бензонасоса.
– Пусть охладится. Пока перекусим.
Он открыл багажник, вытащил сложенный вчетверо коврик и постелил в тени у самого ствола липы. Эл тем временем достал из походной сумки хлеб, банку консервов и выбрал на полу заднего салона арбуз.
– Консервы можешь убрать, – Дон поморщился. – После такой жары они в горло не полезут. Режь пока арбуз, а я вымою руки.
В дороге пришлось менять спустившийся скат, и руки Дона были грязные по локоть.
– Удивительные свойства у арбуза, – потянулся Дон за вторым куском, – в любую жару он сохраняет прохладу. – Уф! – облегчённо вздохнул он, съев пятый кусок. – Легче стало. Я, знаешь, ужасно люблю арбузы. В нашем городе их почти никогда не было. Завозили крайне редко, да и то незрелые. – Он потянулся за шестым куском, быстро его прикончил и взял следующий.
– Не лопнешь? – Эл съел два куска и теперь лежал на спине, подложив руки под голову.
– Лишнее выйдет. Однако пока отдохну, – Дон с сожалением положил взятый было кусок, весивший не меньше полукилограмма, отливающий блеском выступившего сахара.
– Когда мы закончим твои дела…
– Наши, Дон, наши, – поправил его Эл, отмахиваясь от налетевших на запах арбуза мух.
– Пусть будет наши, – согласился Дон. – Хотя я не вижу в них смысла. Так вот… фу ты, черт, откуда их столько налетело, – он схватил снятую перед умыванием рубашку и, размахивая ею, стал отгонять мух, облепивших арбуз.
– Прикрой его рубашкой, – посоветовал Эл.
– Так вот, когда мы их закончим, – продолжил Дон, – и вернёмся домой, в нашу хижину, то там мне уже не придётся пробовать этой штуки.
– Ты, я вижу, сластёна.
– Грешен! Люблю сладкое, особенно арбузы, дыни, апельсины. А однажды, – оживился он, – дед мой привёз ананас. Ты его когда-нибудь ел?
– Не приходилось.
– Мм… тогда ты ничего не видел в жизни. Это такая… такая штука… Ну, я даже затрудняюсь тебе сказать, до чего же она вкусная… а запах! Непередаваемый! Вот если, как бы тебе объяснить, смешать дыню с апельсином… нет, не то. В общем, я не могу тебе передать всей гаммы запаха и вкуса. Хотя, не нужны мне никакие ананасы. Не понимаю, как местные жители выдерживают такую жару. Я бы живьём сжарился.
– Адаптировался бы. Человек – самое адаптивное существо. Он может жить везде, где другие организмы не могли бы существовать.
– Интересно, а почему это?
– Я вообще-то не специалист, но объясню тебе, как я понимаю. По-видимому, существует два типа адаптации: жёсткая и пластичная. Жёсткая – это когда организм уже рождается приспособленным к данным условиям среды существования. Ему не надо обучаться, приспосабливаться, так как он уже оптимально приспособлен. Но у него нет резервов для переадаптации, если условия существования меняются. Некоторые из них могут жить только во влажном и жарком климате, другие – в пустыне, третьи – в условиях тундры, и так далее. Человек же рождается ещё ни к чему не приспособленный. У него пластический вид адаптации, позволяющий приспосабливаться к любым условиям. Он способен, как ни один другой организм, обучаться. У него даже инстинкты не так развиты, как у животных. Животные уже обучены и не могут переучиваться. Поэтому человек и выдерживает такие условия, какие не выдержит ни одно животное.
– Я думаю, – согласился Дон, – если бы в лагере Брюла вместо людей работали слоны, они дохли бы как мухи.
– Особенно, если бы их заставляли слушать стихи, – рассмеялся Эл.
– Ну что? Поедим, может быть? – Дон открыл консервным ножом банку с тушёнкой и намазал ею два куска хлеба. Протянул один Элу.
– Ты говорил об адаптации… – напомнил он.
– Собственно, я все сказал… А в тушёнке один жир… смотри! В банке только два маленьких кусочка мяса, грамм по двадцать каждый.
– Жулики! Заливают банки дешёвым смальцем. Так все-таки про адаптацию…
– Что тебе ещё сказать? Ты бывал на спортивных состязаниях или в цирке?
– Смотрел их только по телевизору. А цирк я вообще недолюбливаю. Особенно, когда показывают дрессированных животных. Что-то в этом тягостное, вымученное. И зоопарк терпеть не могу. Сам знаешь, сидел «в клетке», так что понимаю несчастных животных… Послушай! Мне пришла сейчас колоссальная идея!
– Интересно, какая?
– Как совершенно бескровно свергнуть любой насильственный режим в государстве!
– Ну! Очень любопытно, что ты внесёшь в теорию революции? – рассмеялся Эл.
– А ты не смейся… Я удивляюсь, как до этого не додумались раньше… Надо сделать то же самое, что делают животные, которых запирают в клетки.
– Что же они делают?
– Перестают размножаться. Если бы женщины в такой стране перестали рожать детей, провели бы забастовку, то любой режим года через три–четыре сдался. Ты представляешь?
– Представляю, – посерьёзнел Эл.
– К чему рожать новых рабов и пушечное мясо? Лучше совсем не иметь детей. Хотя бы года три-четыре. Если изменят режим и сделают его более человеческим, то бабоньки наверстают упущенное, а нет, так нет. В чем главная сила земли нашей? В детишках, в этой молодой поросли, и в бабах, которые эту поросль выращивают. Вот где корень всего сущего. А ты посмотри, что с ними делают?! Бабы наши надрываются на работе наравне с мужиками. Где ей время взять воспитывать и растить детей? Утром, чуть свет, тащит их в детсад, потом давится в трамвае или автобусе по дороге на работу, вечером, к концу рабочего дня, нагруженная авоськами, сумками, ползёт домой. Да у коровы и то жизнь легче! Её телёнок при ней пасётся.
Ты скажешь, телёнка у коровы на бойню заберут. А у бабы? Что, нет? Подрастёт, дадут пару сапог, берет, автомат, и шагай, парень, за моря-океаны, выполняй свой долг. А кому он что должен, что там за морем потерял? Хорошо ещё, если живой вернётся, а то и в запаянном гробу, а матери, которая его вырастила, единовременное пособие… за сына… Это не издевательство ли? Да это ещё что! Я на первом этапе, когда меня за того мусора осудили, видел такое, что даже сейчас, как вспомню, страшно становится.
Нас уже в вагоны грузили, а тут ещё одну колонну пригнали. Смотрю, мать честная, пацаны лет по четырнадцать, низкорослые, худые, с тюремной стрижкой, лопоухие. Ватники на них, как на чучелах огородных, ниже колен… а сами – по пояс конвоирам будут… Думаю, за что же их-то? Какую такую опасность представляют они для державы нашей? Смотрю на них, а к горлу ком подкатывает. Дети ведь! Что же вы, люди, делаете? Вконец совесть свою пропили или уже родились без неё? Воришки, скажешь? Хулиганы? А кто их сделал ими? Кто лишил их материнской ласки, кто бросил на улицу? Кто спаивал отца? Бывало, зайдёшь в магазин, а там хоть шаром покати, зато этой самой плодово-ягодной бормотухи – хоть залейся. – Дон зло сплюнул. – Иногда мне кажется, – продолжал он, глядя перед собой отсутствующим неподвижным взглядом, – что это все специально делали, чтобы подорвать силы народа, чтобы, значит, вот так все время было и ничего не менялось. Ты только подумай, сколько за последние десять лет спецдомов для идиотов и неполноценных детей понастроили, для тех, кто, значит, родился от алкоголиков и наркоманов…
Нет! Что ни говори, одна теперь надежда – на баб! Мы, мужики, уже ни на что не способны. А бабы, те, пожалуй, да. Пусть они своим женским оружием воюют за детей своих, за их будущее. Что им сделают? Насильно рожать не заставят. Посмотрим тогда, откуда солдат набирать будут.
– Но тогда страна станет беззащитной.
– Ну и хрен с ней, если такая страна. Кому она нужна?
– У тебя, я вижу, нет совсем патриотизма.
– У меня патриотизм исчез в лагере. Достаточно побывать в нем, чтобы избавиться от патриотизма и от всех иллюзий. Если ты даже до этого был патриотом и попал в лагерь по ошибке, то выйдешь полностью перевоспитанным, если не законченным бандитом, то озлобленным на всю жизнь. Потом, ты говоришь «патриотизм»? Если патриотизм заключается в том, чтобы восхвалять всю эту мерзость, то я не патриот. Вон, ты видел по дороге плакаты?! «Вперёд! Вперёд!» Куда, спрашивается, мать вашу, «вперёд»?! И так всю землю испохабили. Ты посмотри, что здесь со степью сделали? Лет через пять тут ничего расти не будет. Миллионы лет понадобились природе, чтобы создать тонкий слой плодородной почвы, и лет двадцать «патриотам», чтобы превратить все это в пустыню. Ведь это же бандитизм настоящий! А что с лесом сделали? Ты помнишь тайгу, которую мы валили? Три дерева срубим, а только одно из них вывезем. Зачем, спрашиваю, такой погром? У нас с землёй обращаются, как когда-то миги с завоёванным городом. С каких это пор патриотизм отождествляется с любовью к режиму? Нет! Патриотизм – это любовь к земле, к народу, к своему языку, культуре, но не к Брюлу и Паду!
– За них сейчас, кажется, взялись.
– Не верю! И давай больше не говорить на эту тему. Расскажи лучше про адаптацию.
Дон поднялся и подошёл к машине.
– Ну что? – спросил Эл, когда тот вернулся.
– Пусть ещё немного остынет. Давай посидим, пока спадёт жара, а то опять где-нибудь станем. – Он снова принялся за арбуз.
– У тебя слишком много злобы. Дон, – тихо проговорил Эл после длительного молчания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Отец был репрессирован за какое-то неосторожное высказывание в кругу друзей, собравшихся отметить присуждение их заводскому цеху переходящего вымпела. Отца забрали той же ночью, через два часа после того, как последний из гостей покинул дом. Это время. Эл помнил смутно. Мать не захотела оставаться в городе, где все бывшие знакомые и друзья при встрече пугливо отводили от неё глаза. Отцу повезло, он отделался сравнительно лёгким наказанием. Ему дали всего восемь лет и четыре года поражения в правах. Как только стало известно место отбывания наказания отца, мать продала все вещи, которые можно было продать, и они уехали сюда, в степь. Мать устроилась по специальности в маленькую больницу на окраине, сменив давно рвавшегося в город врача.
Рудник был окружён деревянным, выкрашенным извёсткой забором, поверх которого шли три ряда колючей проволоки. Отец отсидел в лагере всего три года. Объявили амнистию, и всех заключённых выпустили, а лагерь ликвидировали. Эл помнил, как бульдозеры сносили забор. Жители посёлка, вооружившись кто ломом, кто киркой, а кто просто длинной толстой жердью, с каким-то радостным остервенением крушили деревянную ограду, стаскивали крюками колючую проволоку. Несмотря на то, что доски в этой степной местности высоко ценились, их сваливали в большие кучи и сжигали. Эл видел, как один приземистый, в пушистой лисьей шапке, прихватил пару длинных досок и поволок их было домой. Его тут же настигли, надавали по шее, а доски бросили в костёр.
После освобождения отец прожил ещё полгода. Он надрывно кашлял и сплёвывал жёлтую, с прожилками крови мокроту. Мать отпаивала его кобыльим молоком, но отец так и не оправился. Последний месяц он не вставал с постели. Эл подходил к нему и садился на пол у изголовья, замирая от счастья, когда худая, обтянутая жёлтой кожей рука отца погружалась в его волосы и ласково гладила по голове.
Отца схоронили летом. Старый завхоз больницы с желтоватыми от курения седыми на испещрённом морщинами лице усами под крючковатым носом привёз некрашеный гроб, в который положили отца. До сих пор моментами в ушах Эла звучал резкий стук молотка, вбивающего гвозди в крышку гроба.
Осенью они уехали.
Теперь степь была распахана и засеяна пшеницей. Чахлые стебли её едва достигали в высоту локтя человека. Сквозь редкие ряды её успевших уже пожелтеть стеблей просвечивалась каменистая почва с нерастворенными глыбами химикалий. Время от времени однообразные дороги скрашивали огромные щиты с плакатами. Плакаты призывали идти вперёд, до полной победы…
Двигатель стал глохнуть и сбавлять обороты. Дон включил нейтралку, и машина, прокатив ещё метров пятьдесят по инерции, остановилась неподалёку от развесистой липы, бросавшей широкую густую тень на асфальт и придорожную канаву.
– Давай подтолкнём, – Дон вышел из кабины и, держа правую руку на руле, левой нажал на стойку. Эл упёрся руками в багажник. Машина сдвинулась с места и покатила.
– Что случилось? Бензин кончился? – выпрямился Эл, когда малолитражка вошла в тень липы. Он снял через голову рубашку и вытер потное тело.
Дон открыл капот.
– Бензонасос перегрелся. – Он пошарил под сиденьем, нашёл чистую тряпку, смочил её водой из фляги и засунул между коллектором и крышкой бензонасоса.
– Пусть охладится. Пока перекусим.
Он открыл багажник, вытащил сложенный вчетверо коврик и постелил в тени у самого ствола липы. Эл тем временем достал из походной сумки хлеб, банку консервов и выбрал на полу заднего салона арбуз.
– Консервы можешь убрать, – Дон поморщился. – После такой жары они в горло не полезут. Режь пока арбуз, а я вымою руки.
В дороге пришлось менять спустившийся скат, и руки Дона были грязные по локоть.
– Удивительные свойства у арбуза, – потянулся Дон за вторым куском, – в любую жару он сохраняет прохладу. – Уф! – облегчённо вздохнул он, съев пятый кусок. – Легче стало. Я, знаешь, ужасно люблю арбузы. В нашем городе их почти никогда не было. Завозили крайне редко, да и то незрелые. – Он потянулся за шестым куском, быстро его прикончил и взял следующий.
– Не лопнешь? – Эл съел два куска и теперь лежал на спине, подложив руки под голову.
– Лишнее выйдет. Однако пока отдохну, – Дон с сожалением положил взятый было кусок, весивший не меньше полукилограмма, отливающий блеском выступившего сахара.
– Когда мы закончим твои дела…
– Наши, Дон, наши, – поправил его Эл, отмахиваясь от налетевших на запах арбуза мух.
– Пусть будет наши, – согласился Дон. – Хотя я не вижу в них смысла. Так вот… фу ты, черт, откуда их столько налетело, – он схватил снятую перед умыванием рубашку и, размахивая ею, стал отгонять мух, облепивших арбуз.
– Прикрой его рубашкой, – посоветовал Эл.
– Так вот, когда мы их закончим, – продолжил Дон, – и вернёмся домой, в нашу хижину, то там мне уже не придётся пробовать этой штуки.
– Ты, я вижу, сластёна.
– Грешен! Люблю сладкое, особенно арбузы, дыни, апельсины. А однажды, – оживился он, – дед мой привёз ананас. Ты его когда-нибудь ел?
– Не приходилось.
– Мм… тогда ты ничего не видел в жизни. Это такая… такая штука… Ну, я даже затрудняюсь тебе сказать, до чего же она вкусная… а запах! Непередаваемый! Вот если, как бы тебе объяснить, смешать дыню с апельсином… нет, не то. В общем, я не могу тебе передать всей гаммы запаха и вкуса. Хотя, не нужны мне никакие ананасы. Не понимаю, как местные жители выдерживают такую жару. Я бы живьём сжарился.
– Адаптировался бы. Человек – самое адаптивное существо. Он может жить везде, где другие организмы не могли бы существовать.
– Интересно, а почему это?
– Я вообще-то не специалист, но объясню тебе, как я понимаю. По-видимому, существует два типа адаптации: жёсткая и пластичная. Жёсткая – это когда организм уже рождается приспособленным к данным условиям среды существования. Ему не надо обучаться, приспосабливаться, так как он уже оптимально приспособлен. Но у него нет резервов для переадаптации, если условия существования меняются. Некоторые из них могут жить только во влажном и жарком климате, другие – в пустыне, третьи – в условиях тундры, и так далее. Человек же рождается ещё ни к чему не приспособленный. У него пластический вид адаптации, позволяющий приспосабливаться к любым условиям. Он способен, как ни один другой организм, обучаться. У него даже инстинкты не так развиты, как у животных. Животные уже обучены и не могут переучиваться. Поэтому человек и выдерживает такие условия, какие не выдержит ни одно животное.
– Я думаю, – согласился Дон, – если бы в лагере Брюла вместо людей работали слоны, они дохли бы как мухи.
– Особенно, если бы их заставляли слушать стихи, – рассмеялся Эл.
– Ну что? Поедим, может быть? – Дон открыл консервным ножом банку с тушёнкой и намазал ею два куска хлеба. Протянул один Элу.
– Ты говорил об адаптации… – напомнил он.
– Собственно, я все сказал… А в тушёнке один жир… смотри! В банке только два маленьких кусочка мяса, грамм по двадцать каждый.
– Жулики! Заливают банки дешёвым смальцем. Так все-таки про адаптацию…
– Что тебе ещё сказать? Ты бывал на спортивных состязаниях или в цирке?
– Смотрел их только по телевизору. А цирк я вообще недолюбливаю. Особенно, когда показывают дрессированных животных. Что-то в этом тягостное, вымученное. И зоопарк терпеть не могу. Сам знаешь, сидел «в клетке», так что понимаю несчастных животных… Послушай! Мне пришла сейчас колоссальная идея!
– Интересно, какая?
– Как совершенно бескровно свергнуть любой насильственный режим в государстве!
– Ну! Очень любопытно, что ты внесёшь в теорию революции? – рассмеялся Эл.
– А ты не смейся… Я удивляюсь, как до этого не додумались раньше… Надо сделать то же самое, что делают животные, которых запирают в клетки.
– Что же они делают?
– Перестают размножаться. Если бы женщины в такой стране перестали рожать детей, провели бы забастовку, то любой режим года через три–четыре сдался. Ты представляешь?
– Представляю, – посерьёзнел Эл.
– К чему рожать новых рабов и пушечное мясо? Лучше совсем не иметь детей. Хотя бы года три-четыре. Если изменят режим и сделают его более человеческим, то бабоньки наверстают упущенное, а нет, так нет. В чем главная сила земли нашей? В детишках, в этой молодой поросли, и в бабах, которые эту поросль выращивают. Вот где корень всего сущего. А ты посмотри, что с ними делают?! Бабы наши надрываются на работе наравне с мужиками. Где ей время взять воспитывать и растить детей? Утром, чуть свет, тащит их в детсад, потом давится в трамвае или автобусе по дороге на работу, вечером, к концу рабочего дня, нагруженная авоськами, сумками, ползёт домой. Да у коровы и то жизнь легче! Её телёнок при ней пасётся.
Ты скажешь, телёнка у коровы на бойню заберут. А у бабы? Что, нет? Подрастёт, дадут пару сапог, берет, автомат, и шагай, парень, за моря-океаны, выполняй свой долг. А кому он что должен, что там за морем потерял? Хорошо ещё, если живой вернётся, а то и в запаянном гробу, а матери, которая его вырастила, единовременное пособие… за сына… Это не издевательство ли? Да это ещё что! Я на первом этапе, когда меня за того мусора осудили, видел такое, что даже сейчас, как вспомню, страшно становится.
Нас уже в вагоны грузили, а тут ещё одну колонну пригнали. Смотрю, мать честная, пацаны лет по четырнадцать, низкорослые, худые, с тюремной стрижкой, лопоухие. Ватники на них, как на чучелах огородных, ниже колен… а сами – по пояс конвоирам будут… Думаю, за что же их-то? Какую такую опасность представляют они для державы нашей? Смотрю на них, а к горлу ком подкатывает. Дети ведь! Что же вы, люди, делаете? Вконец совесть свою пропили или уже родились без неё? Воришки, скажешь? Хулиганы? А кто их сделал ими? Кто лишил их материнской ласки, кто бросил на улицу? Кто спаивал отца? Бывало, зайдёшь в магазин, а там хоть шаром покати, зато этой самой плодово-ягодной бормотухи – хоть залейся. – Дон зло сплюнул. – Иногда мне кажется, – продолжал он, глядя перед собой отсутствующим неподвижным взглядом, – что это все специально делали, чтобы подорвать силы народа, чтобы, значит, вот так все время было и ничего не менялось. Ты только подумай, сколько за последние десять лет спецдомов для идиотов и неполноценных детей понастроили, для тех, кто, значит, родился от алкоголиков и наркоманов…
Нет! Что ни говори, одна теперь надежда – на баб! Мы, мужики, уже ни на что не способны. А бабы, те, пожалуй, да. Пусть они своим женским оружием воюют за детей своих, за их будущее. Что им сделают? Насильно рожать не заставят. Посмотрим тогда, откуда солдат набирать будут.
– Но тогда страна станет беззащитной.
– Ну и хрен с ней, если такая страна. Кому она нужна?
– У тебя, я вижу, нет совсем патриотизма.
– У меня патриотизм исчез в лагере. Достаточно побывать в нем, чтобы избавиться от патриотизма и от всех иллюзий. Если ты даже до этого был патриотом и попал в лагерь по ошибке, то выйдешь полностью перевоспитанным, если не законченным бандитом, то озлобленным на всю жизнь. Потом, ты говоришь «патриотизм»? Если патриотизм заключается в том, чтобы восхвалять всю эту мерзость, то я не патриот. Вон, ты видел по дороге плакаты?! «Вперёд! Вперёд!» Куда, спрашивается, мать вашу, «вперёд»?! И так всю землю испохабили. Ты посмотри, что здесь со степью сделали? Лет через пять тут ничего расти не будет. Миллионы лет понадобились природе, чтобы создать тонкий слой плодородной почвы, и лет двадцать «патриотам», чтобы превратить все это в пустыню. Ведь это же бандитизм настоящий! А что с лесом сделали? Ты помнишь тайгу, которую мы валили? Три дерева срубим, а только одно из них вывезем. Зачем, спрашиваю, такой погром? У нас с землёй обращаются, как когда-то миги с завоёванным городом. С каких это пор патриотизм отождествляется с любовью к режиму? Нет! Патриотизм – это любовь к земле, к народу, к своему языку, культуре, но не к Брюлу и Паду!
– За них сейчас, кажется, взялись.
– Не верю! И давай больше не говорить на эту тему. Расскажи лучше про адаптацию.
Дон поднялся и подошёл к машине.
– Ну что? – спросил Эл, когда тот вернулся.
– Пусть ещё немного остынет. Давай посидим, пока спадёт жара, а то опять где-нибудь станем. – Он снова принялся за арбуз.
– У тебя слишком много злобы. Дон, – тихо проговорил Эл после длительного молчания.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60