Вскоре после чего он, Сергей Андреевич, спешно покинул Новосибирск, бросив попавших в больницу на произвол судьбы, и даже не распорядившись о наблюдении за ними. В результате один из пострадавших исчез сразу после выписки, и местонахождение его неизвестно до сих пор.
А потом зашла речь о вещах уже и вовсе неприятных, и Сергею Андреевичу пришлось объясняться вторично, импровизируя на ходу, и не совсем, кажется, удачно. А когда совещание закончилось, Сергея Андреевича попросили остаться. И вот тогда… Сергею Андреевичу и вспоминать об этом не хотелось. Так на него не кричали уже очень давно. Крик – это еще полбеды. Орать на подчиненных с некоторых пор стало модой, приползшей с самых верхов. Но вот когда на стол швырнули измятый листок с цифирью… Сергей Андреевич подумал, что участок в сосновом лесу за Дроздами придется продать. И уже заказанную в Голландии партию черепицы. И новый «чероки». Да и прежняя дача в Вязынке… что уж тут говорить. И ведь никакой гарантии, что отпустят, ободрав как липку. Ни-ка-кой.
Возвращаясь домой, был погружен Сергей Андреевич в свои мысли и потому неосторожен. Впрочем, помогли ли бы ему тут всегдашние его осторожность и наблюдательность – еще вопрос. Но работу тех, кто за ним шел, он облегчил.
Около шести вечера, когда Сергей Андреевич, оставив личный «вольво» на хорошо охраняемой автостоянке у нового ведомственного дома на проспекте Машерова, задумчиво шагал по дорожке, ведущей в еще лучше охраняемый подъезд, его ребра неожиданно ощутили твердый холодный предмет. Сергея Андреевича негрубо, но крепко взяли под руку и тихо шепнули на ухо: «Пройдемте. И пожалуйста, без фокусов». Но фокусов у него и в мыслях не было. Его мысли разбежались, как стадо кроликов, во все стороны сразу. Его, холодеющего и вялого, будто сонная рыба, двое улыбчивых, хорошо одетых и совершенно незнакомых людей проводили по другой дорожке к джипу, в каких ездит обыкновенно личная президентская охрана, и аккуратно впихнули внутрь.
Везли его долго, и за это время Сергей Андреевич много раз успел умереть. Он думал о городском крематории и закрытых его секциях, где весь персонал был при чинах и званиях, и состоял в соседнем, шестнадцатом, отделе. Его везли спокойно, не надев наручников, и лишь один рядом с ним сидел – хорошо выбритый, наодеколоненный, молодой, с бычьим равнодушным лицом, – и старался Сергей Андреевич на него не смотреть. Потому что от спокойствия и равнодушия его веяло скучной, безжалостно-точной приказной исполнительностью, и жизни у Сергея Андреевича уже не было, лежала она рядом, под равнодушной бычьей ногой, и раздавить или отпустить было во власти лишь того, чьи слова слушала эта ладно слепленная груда мышц в шитом на заказ льняном пиджаке.
Потому, когда вывели его, шел Сергей Андреевич покорно, и не спрашивал ничего, а шептал про себя, обещал что-то и тут же забывал, и смотрел по сторонам безумно, ничего не видя. А когда привели его вверх по лестнице и, введя в квартиру со стальными дверями, обитыми черной кожей, велели встать на колени посреди комнаты с голыми серыми стенами и говорить, – Сергей Андреевич заговорил. Он кивал, и брызгал слюной, и изо всех сил старался не торопиться, потому что каждое новое слово продлевало его жизнь, но все равно торопился, глядя в равнодушные раскосые глаза сидевшего перед ним спокойного, улыбчивого человека. Человек задумчиво кивал, изредка спрашивал, снова кивал. Никто не ходил за спиной, не клацал затворами, не матерился, все было тихо, вежливо и аккуратно, и оттого ужас в душе Сергея Андреевича накалялся до нестерпимости, и уже хотел он, чтобы били, чтобы, повалив, пинали, и он бы, скорчившись, старался прикрыть голову, но только чтобы не эта, равнодушная, казенно-безразличная обязательная, предписанная тайной инструкцией процедура допроса, никому уже почти и ненужная, кроме самого Сергея Андреевича, отчаянно цеплявшегося за каждую минуту перед тем, как войдут и уколют в шею, и повезут, чтобы в предрассветном сумраке придорожного леса выстрелить в затылок из расстрельного пистолета.
Но время шло, и никто не входил со шприцем, никто не колол, и допрашивающий видимо оживился, и вопросы его, прежде расплывчатые, приобрели определенность и точность. Почему-то интересовали его не события сегодняшние, злободневные и денежные, а дела двадцатилетней давности, когда молодой еще Сергей Андреевич прикомандирован был к Витебской десантной дивизии, которую первой вызвали наводить порядок в Афганистане, а потом – чистить Ваханский коридор, узкую слепую кишку, отделявшую имперский Памир от Индии. Чистили Вахан, чтобы там, на ничейной земле, строить и прятать. На Вахан провели тогда с Восточного Памира дорогу, пробили в склонах и залили асфальтом на пятикилометровой высоте узкий, однополосный желоб. То, что возили по этой дороге, охраняли куда лучше, чем идущие через Саланг караваны с оружием. Сергей Андреевич состоял при этой стройке, командуя своей спецротой. Он отвечал за контакты с местным населением. Вернее, за то, чтобы их не было. Уцелевшие ваханские киргизы ушли тогда в Пакистан. Вождь их, престарелый Агахан, прослышав о существовании США, написал письмо прямо президенту, прося принять к себе бездомное, обнищавшее, вымирающее племя. Письмо отвезли в Карачи, и, как ни странно, оно и в самом деле попало в госдепартамент США. В конце концов большую часть изгнанников приняла Турция, дала им для кочевий земли у озера Ван. А меньшая часть остались в Пакистане – воровать, угонять скот, торговать наркотиками, – выживать. Воевать они умели, и, хотя сами поголовно, от мала до велика, были наркоманами, взяли под контроль все караваны на Восточный Памир. А после развала империи – вернулись на Вахан, выбросили тех, кто пытался отсидеться до окончания полыхавшей в Таджикистане и на Памире войны, и снова принялись пасти скот на прадедовских пастбищах. Вернулись они и туда, где строили, к огромным шахтам, тоннелям и уходящим в глубь скал рельсам, к стальным стотонным дверям, перекрывавшим коридоры. Но вблизи тоннелей они жить не стали, – оттуда текла гнилая, отравленная вода, и трава там жухла и не росла, и не гнездились птицы. Киргизы взорвали шоссе, но тоннели трогать не стали. Да и не хватило бы у них сил повредить въевшемуся в камень метастазу расползшейся империи.
Допрашивавший хотел знать, что и как прятали в тех пещерах, когда привозили, и кто об этом знал. А когда Сергей Андреевич рассказал, то во мгновенном просветлении понял, понял, что вот теперь жизнь его кончилась окончательно и навсегда, что каблук опустился, и хрустнуло, и назад хода нет, – но продолжал говорить, захлебываясь, запинаясь, говорить, – ведь пока он говорил, он жил.
Он сказал все, что от него хотели услышать, и даже гораздо больше. Трясущимися руками взял предложенный ему стакан с янтарной жидкостью, и выпил, стуча зубами о стекло, – как ему казалось, медленно, отвоевывая еще драгоценные секунды, а на самом деле быстро-быстро.
На рассвете милицейский патруль, обходивший набережную Комсомольского озера, нашел его растянувшимся на скамейке под вербой. Рядом валялись стакан и пустая бутылка из-под коньяка «Империал». Милиционер осторожно потрогал хорошо одетого мужчину, подождал, потряс за плечи. А потом, глянув в выпученные белесые глаза, вызвал по рации «Скорую».
То, о чем рассказал перед смертью Сергей Андреевич, через день стало известно в доме среди старого маргиланского квартала. Многое из рассказанного хозяину его уже было известно, о многом он догадывался. Но кое-какие кусочки мозаики он увидел впервые и, сложив их в единое целое, понял, что ждал этого много лет. Тлеющие в долинах войны, долгая, видимо, бессмысленная возня и интриги с мелкими баями и князьками, уговоры, запугивания, многолетнее выкраивание по клочкам, – и пришедшие с севера безумцы, и повелевавший ими, тот, чей долг крови нашел его спустя двадцать лет, – все обрело смысл. Все накопленное, заботливо сохраненное и выпестованное должно было стать фундаментом, той опорой, с которой потомок проклятого и изгнанного рода вернется к настоящей власти – намного большей, чем та, из-за которой предавали пращуры.
С долинными биями сперва были проблемы. Сила там осталась одна – Сапар. Вернее, та, кто стояла за его спиной. Но надолго ли? К Ибрагиму пришли люди от двух уцелевших биев. Они обещали многое – в обмен на ее жизнь. И жизнь Сапара. Ибрагим обещал помочь им. И послал людей к Сапару.
Тот согласился легко. Стоявшей за его спиной он уже боялся больше, чем спрятавшихся за Алаем соперников. Да, пусть идет. Да, он знает, что Бекболот породнился с потомком Агахана. Да, кровь на ней, не на Сапарe. Если хаджи говорит, что по людям Сапара никто стрелять не будет, он готов отправить. Но с ними пусть отправляется она. Пусть достопочтенный хаджи договаривается с ней сам. Пусть она почувствует власть напоследок. Пусть ищет, а потом – потом пусть с ней делают, что хотят. Если смогут. Пусть Ибрагим берет там, что хочет, только оставит долину ему, Сапару. Одному. Остальные, если хотят, пусть идут под его руку – которая всегда будет принимать и защищать людей Ибрагима. Если нет – он готов заплатить им. Много. Но землю он им не отдаст.
Ибрагим оглаживал бороду, улыбаясь. И послал людей на Вахан.
На этот раз Юс ожидал чуда, но все равно оно застигло врасплох. Солнце уже начало клониться вниз, набирая скорость, скользить за спину, к пескам и выжженным солончакам голодной степи, где гибли раскраденные на орошение реки. А впереди, в косых его лучах, белыми, золотистыми клыками входил в небо Заалай, непомерно огромный, тяжелый, выраставший от трав и медленной долинной воды к хрустально-холодным звездам.
На перевале был ветер, плотный, как облепившая лицо простыня, от него текли слезы. Сквозь их пленку мир дрожал, и неподвижным в нем оставался только исполинский хребет, забиравший взгляд целиком. Юс подумал, что мир – не тонкая пленка реальности на мыльном пузыре, мир костист и плотен, тяжел, громоздок и катится сам по себе, разогнанный маховик с ползающими по нему вшами-людьми, повлиять на него не способными. Грань, та самая граница, раньше представлявшаяся холстиной, тонкой, едва заметной преградой, существует на самом деле, – но она не тонкая, не ветхая. Она – колоссальная стена, чья реальность, тяжесть, плотность намного превосходят ткань этого мира. Преграда эта – не истончение, не зыбкий уход в ничто, а спрессованная реальность, Спрессованная силою того, чего она не допускает в этот мир, в обыденную жизнь. А потом Юсу подумалось: быть может, раньше он жил рядом с ней, с этой границей, раз казалась она такой зыбкой. А теперь вот ушел туда, откуда желающие достигнуть пределов мира уходят с рюкзаками наверх. Нелепо. Раньше стоило только всмотреться в любой предмет, лицо – и сразу становилось заметно другое, просачивающееся исподтишка. А сейчас нужно неделю добираться до стены, чтобы увидеть ее и наконец понять – что-то в самом деле есть и за ней.
Ветер пробирал до костей. Юс вздохнул и повел коня вниз, к тропе, по которой они поднимались когда-то на перевал, ведя на веревке Алтан-бия. На осыпях с тех пор разрослась камнеломка. Снизу несло горькой полынной пылью, – по долине шел ветер с севера. Спускались медленно, гуськом, ведя в поводу измученных подъемом лошадей. На полпути, в плоскодонной ложбине, остановились передохнуть. Шавер подозвал Юса – посмотри! Юс подошел, глянул на плоский песчанистый камень. На бурые пятна-кляксы на нем.
– Смотри, начальник, – Шавер ухмыльнулся. – Камень не забыл.
– Это не тот камень, – сказал Юс. – Мы тогда стояли не тут.
– Тут-ту-ут, начальник. Вон, видишь – тропка вниз уходит. Вон на той булыге глупый человек Алимкул сидел, ушами хлопал. Ты ему их отрезать хотел, помнишь, начальник? А вот тут она стояла.
– Дождь. Солнце. Пыль. Пятно крови земля съедает за день. Или, в крайнем случае, за два.
– Э, начальник. Так это земля. Жирная, глупая. На ней собака запах через неделю не возьмет. А камень тут – как губка. Все держит.
– А что нужно сделать, чтоб не держал?
– А посцать. Хочешь, командир, посцу – и через день не будет пятен? – предложил Шавер, сощурившись, а потом, побледнев, выговорил негромко, глядя на уткнувшийся ему в переносье пистолет: – Извини, командир, пошутил я. Пошутил. У меня в мыслях не было – на кровь твою. Шутка.
И тогда Юс медленно опустил руку с пистолетом и спрятал его в кобуру. Медленно, чувствуя мучительное нытье внутри, – как боль застоялой похоти, тяжелое колотье невылившегося вовремя, распирающего сосуды семени.
Когда спустились вниз, уже смеркалось. Ночь была лунная, вдоль долины ползли низкие облака, и среди их блуждающих теней едва смогли отыскать мост. В лагерь приехали далеко за полночь, но там им не удивились. Предложили выпить чаю и поесть, а после уложили всех разом в пустующем домике. Там стены были оклеены изнутри старыми фотографиями:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
А потом зашла речь о вещах уже и вовсе неприятных, и Сергею Андреевичу пришлось объясняться вторично, импровизируя на ходу, и не совсем, кажется, удачно. А когда совещание закончилось, Сергея Андреевича попросили остаться. И вот тогда… Сергею Андреевичу и вспоминать об этом не хотелось. Так на него не кричали уже очень давно. Крик – это еще полбеды. Орать на подчиненных с некоторых пор стало модой, приползшей с самых верхов. Но вот когда на стол швырнули измятый листок с цифирью… Сергей Андреевич подумал, что участок в сосновом лесу за Дроздами придется продать. И уже заказанную в Голландии партию черепицы. И новый «чероки». Да и прежняя дача в Вязынке… что уж тут говорить. И ведь никакой гарантии, что отпустят, ободрав как липку. Ни-ка-кой.
Возвращаясь домой, был погружен Сергей Андреевич в свои мысли и потому неосторожен. Впрочем, помогли ли бы ему тут всегдашние его осторожность и наблюдательность – еще вопрос. Но работу тех, кто за ним шел, он облегчил.
Около шести вечера, когда Сергей Андреевич, оставив личный «вольво» на хорошо охраняемой автостоянке у нового ведомственного дома на проспекте Машерова, задумчиво шагал по дорожке, ведущей в еще лучше охраняемый подъезд, его ребра неожиданно ощутили твердый холодный предмет. Сергея Андреевича негрубо, но крепко взяли под руку и тихо шепнули на ухо: «Пройдемте. И пожалуйста, без фокусов». Но фокусов у него и в мыслях не было. Его мысли разбежались, как стадо кроликов, во все стороны сразу. Его, холодеющего и вялого, будто сонная рыба, двое улыбчивых, хорошо одетых и совершенно незнакомых людей проводили по другой дорожке к джипу, в каких ездит обыкновенно личная президентская охрана, и аккуратно впихнули внутрь.
Везли его долго, и за это время Сергей Андреевич много раз успел умереть. Он думал о городском крематории и закрытых его секциях, где весь персонал был при чинах и званиях, и состоял в соседнем, шестнадцатом, отделе. Его везли спокойно, не надев наручников, и лишь один рядом с ним сидел – хорошо выбритый, наодеколоненный, молодой, с бычьим равнодушным лицом, – и старался Сергей Андреевич на него не смотреть. Потому что от спокойствия и равнодушия его веяло скучной, безжалостно-точной приказной исполнительностью, и жизни у Сергея Андреевича уже не было, лежала она рядом, под равнодушной бычьей ногой, и раздавить или отпустить было во власти лишь того, чьи слова слушала эта ладно слепленная груда мышц в шитом на заказ льняном пиджаке.
Потому, когда вывели его, шел Сергей Андреевич покорно, и не спрашивал ничего, а шептал про себя, обещал что-то и тут же забывал, и смотрел по сторонам безумно, ничего не видя. А когда привели его вверх по лестнице и, введя в квартиру со стальными дверями, обитыми черной кожей, велели встать на колени посреди комнаты с голыми серыми стенами и говорить, – Сергей Андреевич заговорил. Он кивал, и брызгал слюной, и изо всех сил старался не торопиться, потому что каждое новое слово продлевало его жизнь, но все равно торопился, глядя в равнодушные раскосые глаза сидевшего перед ним спокойного, улыбчивого человека. Человек задумчиво кивал, изредка спрашивал, снова кивал. Никто не ходил за спиной, не клацал затворами, не матерился, все было тихо, вежливо и аккуратно, и оттого ужас в душе Сергея Андреевича накалялся до нестерпимости, и уже хотел он, чтобы били, чтобы, повалив, пинали, и он бы, скорчившись, старался прикрыть голову, но только чтобы не эта, равнодушная, казенно-безразличная обязательная, предписанная тайной инструкцией процедура допроса, никому уже почти и ненужная, кроме самого Сергея Андреевича, отчаянно цеплявшегося за каждую минуту перед тем, как войдут и уколют в шею, и повезут, чтобы в предрассветном сумраке придорожного леса выстрелить в затылок из расстрельного пистолета.
Но время шло, и никто не входил со шприцем, никто не колол, и допрашивающий видимо оживился, и вопросы его, прежде расплывчатые, приобрели определенность и точность. Почему-то интересовали его не события сегодняшние, злободневные и денежные, а дела двадцатилетней давности, когда молодой еще Сергей Андреевич прикомандирован был к Витебской десантной дивизии, которую первой вызвали наводить порядок в Афганистане, а потом – чистить Ваханский коридор, узкую слепую кишку, отделявшую имперский Памир от Индии. Чистили Вахан, чтобы там, на ничейной земле, строить и прятать. На Вахан провели тогда с Восточного Памира дорогу, пробили в склонах и залили асфальтом на пятикилометровой высоте узкий, однополосный желоб. То, что возили по этой дороге, охраняли куда лучше, чем идущие через Саланг караваны с оружием. Сергей Андреевич состоял при этой стройке, командуя своей спецротой. Он отвечал за контакты с местным населением. Вернее, за то, чтобы их не было. Уцелевшие ваханские киргизы ушли тогда в Пакистан. Вождь их, престарелый Агахан, прослышав о существовании США, написал письмо прямо президенту, прося принять к себе бездомное, обнищавшее, вымирающее племя. Письмо отвезли в Карачи, и, как ни странно, оно и в самом деле попало в госдепартамент США. В конце концов большую часть изгнанников приняла Турция, дала им для кочевий земли у озера Ван. А меньшая часть остались в Пакистане – воровать, угонять скот, торговать наркотиками, – выживать. Воевать они умели, и, хотя сами поголовно, от мала до велика, были наркоманами, взяли под контроль все караваны на Восточный Памир. А после развала империи – вернулись на Вахан, выбросили тех, кто пытался отсидеться до окончания полыхавшей в Таджикистане и на Памире войны, и снова принялись пасти скот на прадедовских пастбищах. Вернулись они и туда, где строили, к огромным шахтам, тоннелям и уходящим в глубь скал рельсам, к стальным стотонным дверям, перекрывавшим коридоры. Но вблизи тоннелей они жить не стали, – оттуда текла гнилая, отравленная вода, и трава там жухла и не росла, и не гнездились птицы. Киргизы взорвали шоссе, но тоннели трогать не стали. Да и не хватило бы у них сил повредить въевшемуся в камень метастазу расползшейся империи.
Допрашивавший хотел знать, что и как прятали в тех пещерах, когда привозили, и кто об этом знал. А когда Сергей Андреевич рассказал, то во мгновенном просветлении понял, понял, что вот теперь жизнь его кончилась окончательно и навсегда, что каблук опустился, и хрустнуло, и назад хода нет, – но продолжал говорить, захлебываясь, запинаясь, говорить, – ведь пока он говорил, он жил.
Он сказал все, что от него хотели услышать, и даже гораздо больше. Трясущимися руками взял предложенный ему стакан с янтарной жидкостью, и выпил, стуча зубами о стекло, – как ему казалось, медленно, отвоевывая еще драгоценные секунды, а на самом деле быстро-быстро.
На рассвете милицейский патруль, обходивший набережную Комсомольского озера, нашел его растянувшимся на скамейке под вербой. Рядом валялись стакан и пустая бутылка из-под коньяка «Империал». Милиционер осторожно потрогал хорошо одетого мужчину, подождал, потряс за плечи. А потом, глянув в выпученные белесые глаза, вызвал по рации «Скорую».
То, о чем рассказал перед смертью Сергей Андреевич, через день стало известно в доме среди старого маргиланского квартала. Многое из рассказанного хозяину его уже было известно, о многом он догадывался. Но кое-какие кусочки мозаики он увидел впервые и, сложив их в единое целое, понял, что ждал этого много лет. Тлеющие в долинах войны, долгая, видимо, бессмысленная возня и интриги с мелкими баями и князьками, уговоры, запугивания, многолетнее выкраивание по клочкам, – и пришедшие с севера безумцы, и повелевавший ими, тот, чей долг крови нашел его спустя двадцать лет, – все обрело смысл. Все накопленное, заботливо сохраненное и выпестованное должно было стать фундаментом, той опорой, с которой потомок проклятого и изгнанного рода вернется к настоящей власти – намного большей, чем та, из-за которой предавали пращуры.
С долинными биями сперва были проблемы. Сила там осталась одна – Сапар. Вернее, та, кто стояла за его спиной. Но надолго ли? К Ибрагиму пришли люди от двух уцелевших биев. Они обещали многое – в обмен на ее жизнь. И жизнь Сапара. Ибрагим обещал помочь им. И послал людей к Сапару.
Тот согласился легко. Стоявшей за его спиной он уже боялся больше, чем спрятавшихся за Алаем соперников. Да, пусть идет. Да, он знает, что Бекболот породнился с потомком Агахана. Да, кровь на ней, не на Сапарe. Если хаджи говорит, что по людям Сапара никто стрелять не будет, он готов отправить. Но с ними пусть отправляется она. Пусть достопочтенный хаджи договаривается с ней сам. Пусть она почувствует власть напоследок. Пусть ищет, а потом – потом пусть с ней делают, что хотят. Если смогут. Пусть Ибрагим берет там, что хочет, только оставит долину ему, Сапару. Одному. Остальные, если хотят, пусть идут под его руку – которая всегда будет принимать и защищать людей Ибрагима. Если нет – он готов заплатить им. Много. Но землю он им не отдаст.
Ибрагим оглаживал бороду, улыбаясь. И послал людей на Вахан.
На этот раз Юс ожидал чуда, но все равно оно застигло врасплох. Солнце уже начало клониться вниз, набирая скорость, скользить за спину, к пескам и выжженным солончакам голодной степи, где гибли раскраденные на орошение реки. А впереди, в косых его лучах, белыми, золотистыми клыками входил в небо Заалай, непомерно огромный, тяжелый, выраставший от трав и медленной долинной воды к хрустально-холодным звездам.
На перевале был ветер, плотный, как облепившая лицо простыня, от него текли слезы. Сквозь их пленку мир дрожал, и неподвижным в нем оставался только исполинский хребет, забиравший взгляд целиком. Юс подумал, что мир – не тонкая пленка реальности на мыльном пузыре, мир костист и плотен, тяжел, громоздок и катится сам по себе, разогнанный маховик с ползающими по нему вшами-людьми, повлиять на него не способными. Грань, та самая граница, раньше представлявшаяся холстиной, тонкой, едва заметной преградой, существует на самом деле, – но она не тонкая, не ветхая. Она – колоссальная стена, чья реальность, тяжесть, плотность намного превосходят ткань этого мира. Преграда эта – не истончение, не зыбкий уход в ничто, а спрессованная реальность, Спрессованная силою того, чего она не допускает в этот мир, в обыденную жизнь. А потом Юсу подумалось: быть может, раньше он жил рядом с ней, с этой границей, раз казалась она такой зыбкой. А теперь вот ушел туда, откуда желающие достигнуть пределов мира уходят с рюкзаками наверх. Нелепо. Раньше стоило только всмотреться в любой предмет, лицо – и сразу становилось заметно другое, просачивающееся исподтишка. А сейчас нужно неделю добираться до стены, чтобы увидеть ее и наконец понять – что-то в самом деле есть и за ней.
Ветер пробирал до костей. Юс вздохнул и повел коня вниз, к тропе, по которой они поднимались когда-то на перевал, ведя на веревке Алтан-бия. На осыпях с тех пор разрослась камнеломка. Снизу несло горькой полынной пылью, – по долине шел ветер с севера. Спускались медленно, гуськом, ведя в поводу измученных подъемом лошадей. На полпути, в плоскодонной ложбине, остановились передохнуть. Шавер подозвал Юса – посмотри! Юс подошел, глянул на плоский песчанистый камень. На бурые пятна-кляксы на нем.
– Смотри, начальник, – Шавер ухмыльнулся. – Камень не забыл.
– Это не тот камень, – сказал Юс. – Мы тогда стояли не тут.
– Тут-ту-ут, начальник. Вон, видишь – тропка вниз уходит. Вон на той булыге глупый человек Алимкул сидел, ушами хлопал. Ты ему их отрезать хотел, помнишь, начальник? А вот тут она стояла.
– Дождь. Солнце. Пыль. Пятно крови земля съедает за день. Или, в крайнем случае, за два.
– Э, начальник. Так это земля. Жирная, глупая. На ней собака запах через неделю не возьмет. А камень тут – как губка. Все держит.
– А что нужно сделать, чтоб не держал?
– А посцать. Хочешь, командир, посцу – и через день не будет пятен? – предложил Шавер, сощурившись, а потом, побледнев, выговорил негромко, глядя на уткнувшийся ему в переносье пистолет: – Извини, командир, пошутил я. Пошутил. У меня в мыслях не было – на кровь твою. Шутка.
И тогда Юс медленно опустил руку с пистолетом и спрятал его в кобуру. Медленно, чувствуя мучительное нытье внутри, – как боль застоялой похоти, тяжелое колотье невылившегося вовремя, распирающего сосуды семени.
Когда спустились вниз, уже смеркалось. Ночь была лунная, вдоль долины ползли низкие облака, и среди их блуждающих теней едва смогли отыскать мост. В лагерь приехали далеко за полночь, но там им не удивились. Предложили выпить чаю и поесть, а после уложили всех разом в пустующем домике. Там стены были оклеены изнутри старыми фотографиями:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45