Фон Трет-нофф вежливо оскалился, низко склонил голову в знак признательности:
— Благодарю вас, для меня это большая честь.
Уселся напротив всесильного наркома, положил себе баклажан, фаршированный сыром, попробовав, восхищенно поднял брови:
— Пища богов, амброзия!
За столом прислуживал пожилой сосредоточенный грузин в черкеске и мягких кавказских сапожках, благородное розовое «Чхивери», салаты, бозартма, чахохбили, мцвади-бастурма и ореховые трубочки с чаем были выше всяких похвал. Ели и пили в молчании, Берия — жадно, в свое удовольствие, фон Третнофф — не спеша, внутренним зрением приглядываясь к хозяину Лубянки. Несгибаемый нарком, разменявший уже шестой десяток, был подвижен и кипуч, словно двадцатилетний юноша, неуемная сексуальность била в нем ключом, пробуждала в душе худшие пороки человечества и принимала с годами уродливые формы. Давным-давно, еще во время его учебы в строительной бурсе, один из педагогов предрек: «Ты, Лаврентий, наверное, будешь знаменитым абреком, как Зелимхан, или не менее знаменитым русским полицейским, как Фуше». Ошибся уважаемый учитель, здорово дал маху! Куда там кровожадному чеченскому разбойнику и гению уголовного сыска до несгибаемого наркома! Огромная страна, ограбленная, изнасилованная, с населением, доведенным до уровня рабов, распласталась у его ног. Двенадцать миллионов в ГУЛАГе обеспечивали империю всеми видами сырья, тридцать миллионов колхозников, лишенных земли и паспортов, воплощали в жизнь аграрную ленинско-сталинскую политику, восемь миллионов военнослужащих тянули лямку в «непобедимой и легендарной», обладая правами еще меньшими, чем заключенные, сорок миллионов рабочих, получая нищенскую плату и влача жалкое, полуживотное существование, возводили материальную базу для грядущей мировой революции. На бескрайних пространствах от Балтийского до Баренцева морей раздавалось дружное хоровое пение строителей коммунистического рая:
Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек!
И надо всем этим гигантским концлагерем распростерла свои щупальца тайная полиция, во главе с ним, Лаврентием Берией, несгибаемым большевиком-ленинцем, верным сподвижником великого Сталина. Только ничто не вечно под луной. Похоже, в голове отца народов опять созрел замысел глобальной чистки, даром, что ли, расстреляли руководство Грузии, под маркой мингрельского дела — не так давно вырезали весь ЦК… Сомнений нет, это первый звонок, но третьего не будет, Берия далеко не дурак. Судьба Ягоды и Ежова его не прельщает. После первого, помнится, остался не Бог весть какой счет в банке, шкаф, забитый женской одеждой, и огромный резиновый член, после второго — слава гомосексуалиста и табличка, висевшая на груди: «Я говно». А вот Лаврентий Берия своего отдавать не собирается, ни здесь, ни в швейцарских банках, ни в шведском Королевском…
— А зачем это, — лубянский бог вдруг перестал жевать и коротким, бритвенно-острым взглядом полоснул фон Третноффа по зрачкам, — вы, любезный, напророчили Хозяину о скором начале войны?
Забыли, что молчание — золото?
Он напоминал большую хищную птицу, из тех, что питаются падалью; жабо из перьев очень подошло бы к его крючковатому носу.
— Черт его знает, думал, что у этого параноика остались хоть какие-то мозги. — Фон Третнофф пожал плечами, медленно отпил глоток вина. — Хорошо что в ЦК есть еще разумные люди. Кстати, из вас мог бы получиться очень сильный «аномал», энергия подходящая.
Он уже понял, откуда дует ветер, и, не показывая радости, внутренне ликовал — предчувствие не обмануло, сегодняшний день действительно перечеркнет все пятнадцать лет унижений.
— А я и так очень сильный «аномал». — Берия громко расхохотался, сказанное ему понравилось. — Одним движением могу превратить любого в лагерную пыль. Вот так. — Он резко, словно выстрелил, щелкнул пальцами и сразу оборвал смех, на его лбу обозначились глубокие поперечные складки. — У вас из этой комнаты два пути. Один — с чистой совестью на свободу, другой — вперед ногами, и чахохбили переварить не успеете. Кстати, как вам, правда ведь, отличное?
Он снова расхохотался, энергично потер ладони, встретив насмешливый взгляд арестанта, закашлялся, побагровел.
— Ну?
— Я слушаю внимательно. — Фон Третнофф невозмутимо захрустел маринованной капустой, душа его пела. — А чахохбили, на мой вкус, было несколько пресновато.
— Да вы гурман, — Берия, не сдерживаясь, раскатисто рыгнул, в шутку погрозил жирным, похожим на сардельку пальцем, — и хитрец, но это мне нравится. Так вот, непревзойденный Вольф Мессинг предсказал одному очень, очень значительному лицу смерть в тысяча девятисот пятьдесят третьем году от руки верного телохранителя по фамилии Хрусталев. Разве может такое случиться?
— Запросто. — Фон Третнофф чуть заметно усмехнулся, положив крест-накрест вилку и нож, промокнул губы салфеткой. — Если мне из задницы вытащат контейнер с ядом. Очень, знаете ли, неудобно, словно гвоздь в жопе. Еще мне бы желательно переехать, надоели решетки на окнах, двери с глазками. Будет так — и это очень, очень значительное лицо не дотянет до весны.
Он не стал говорить наркому, что тому тоже осталось жить недолго, — пройдет чуть больше года, и его расстреляют, кремируют, а прах развеют мощным вентилятором. Даже лагерной пыли не останется…
ГЛАВА 22
Наконец электрокар нырнул в ярко освещенный бокс и остановился.
— Выходить!
В руках охранников нервно запрыгали дубинки с разрядниками на концах, пленников без долгих разговоров загнали в узкий коридор с прозрачными стенами. Со всех сторон брызнули тугие струи, они сбивали с ног, докрасна обжигали кожу, теснили к маячившим вдалеке массивным раздвижным дверям.
— Мыло дайте, гады фашистские. — Прохоров со всей силы приложился пяткой об стену, толстый пластик загудел, охранники заволновались. Толя Громов добавил коленом:
— Шампуня слабо?
Женя молча отплевывалась, подгоняемая ударами струй, она скользила по мокрому полу, ослабшие ноги дрожали и отказывались повиноваться. Наконец душ Шарко иссяк, и коридор превратился в аэродинамическую трубу. Теплый воздух быстро высушил кожу и волосы, двери в конце коридора разошлись, и пленники очутились в аккуратном помещении, очень напоминавшем приемную, только вместо секретарши за компьютером сидел плотный мордоворот в хаки. Он с индифферентным видом скользнул взглядом по тарантулу на Женином бедре, брезгливо, кончиками пальцев, вытащил три целлофановых пакета, в каждом из них оказалось некое подобие мешка с прорезями для головы и рук. . — Одевайт.
— Штаны давай, Кемска волость. — Прохоров свирепо сдвинул брови, потоптался, с трудом втиснувшись в тесноватый балахон, подбадривающе улыбнулся Жене: — А тебе, родная, все к лицу. Чертовски пикантно!
В нем все еще клокотала ярость боя, хотелось бешено кричать, рвать неприятельские глотки, выдавливать глаза, ломать хребты, но он сдерживался, выжидал подходящий момент, — ничего, ничего, будет и на нашей улице праздник, умоетесь еще кровью, гады фашистские. В душе его сегодня словно прорвало плотину недозволенного, ветхозаветное «не убий» потеряло всякий смысл, — оказалось, что убивать людей совсем не сложно, и трижды правы древние, утверждая, что труп врага пахнет хорошо.
— Фперетт, корофф. — Едва пленные оделись, один из охранников потащил Женю по длинному, ярко освещенному коридору, Прохорова и Толю Громова втолкнули в просторный, обшитый деревом кабинет, в их спины уперлись автоматные дула.
— Хальт! Хенде хох!
— Выше, выше, а теперь руки на затылок и пальцы сцепить!
За столом, выпрямившись, будто аршин проглотил, восседал давешний экскурсовод Эрик Кнутсен в черном эсэсовском мундире. Ни тени улыбки не было на его лице, только сурово сдвинутые брови, тяжелый волевой подбородок да нордический холодный блеск серых глаз. Его акцент исчез вместе с очками, по-русски он говорил нарочито правильно, неторопливо подыскивая нужные слова:
— Вы вдвоем загнали в гроб моих восьмерых людей и за это достойны медленной, чрезвычайно мучительной смерти. Но вы убили их в честном бою, поэтому мощная организация, которую я представляю, дает вам шанс непорочной службой искупить свою вину. Вы смелые воины, и у вас будет все: тотальная свобода, конвертируемая валюта, похотливые, разнузданные в любви, шаловливые девушки. Если же вы не зажелаете оправдать оказанное вам высокое доверие, — Кнутсен свирепо раздул ноздри, тевтонский подбородок его выпятился, — вы глубочайше пожалеете, до самых корней ваших волос. Вначале вам отрежут половые железы, и вы из могучих воинов превратитесь в жирных, неповоротливых вьючных скотов, а затем вас продадут со всеми потрохами в одну частную клинику. Но перед этим у твоей любимой фрейлейн, — он язвительно усмехнулся, ткнул пальцем Прохорова в грудь, — ампутируют клитор, она навек потеряет весь свой пыл, свой дивный темперамент. Такая красота начнет пропадать впустую.
«Матка, млеко, яйки, сало! — Прохоров, прикидываясь дураком, растянул рот до ушей. — Ну все, фриц, скоро будет тебе капут!».
— Ваше превосходительство, мы согласны. — Он незаметно толкнул коленом Толю Громова, тот через силу улыбнулся, часто-часто закивал:
— Согласны, согласны.
— Хорошо. — Эрик Кнутсен заметно подобрел, в выражении его лица промелькнуло что-то человеческое. — Искупать будете завтра. Сегодня отдыхать, пировать, предаваться телесным радостям. Вам, как самым достойным воинам в Валгалле, подадут кабанью плоть. С тобой, — он снисходительно кивнул Прохорову, — разделит ложе твоя любимая фрейлейн, а ты… — Он уставился Толе Громову на бицепс с татуировкой «Дайте в юность обратный билет», шевеля губами, прочел, задумался. — Ты получишь настоящую славянскую красавицу, не так давно сбросившую оковы девственности. Но не забывайте вы оба, — он величественно поднялся с кресла, высокий — ростом с Прохорова, статный, властно сжал пальцы в кулак, — вначале семенные железы, затем клитор, а потом потрошение для хирургической надобности. Все, отдыхайте. Kehrt euch! Abtreten!
Пленников автоматами вытолкнули в приемную, пустым коридором довели до массивной, обитой железом двери. Зловеще щелкнул в тишине тугой замок, взвизгнули петли, в лица пахнуло тяжелым, застоявшимся воздухом. Это было глухое помещение камерного типа: на стенах кафель, как в приличном общественном сортире, ножки железного стола и табуреток вмурованы в бетонный пол, в одном углу за перегородкой унитаз и раковина, в другом — синтетическая дерюга типа собачьей подстилки. Окна, пусть даже зарешеченного, не было, впрочем, как не было и полотенца, и туалетной бумаги. На коврике, подтянув ноги к животу, лежала Женя; несмотря на духоту в камере, ее знобило, изможденное лицо было серого цвета, потускневшие глаза ввалились.
— Что-то вы, мадам, в бледном виде. — Прохоров присел рядышком, вытер холодный пот с ее лба, нахмурился. — Похоже, скандинавские игрища вам на пользу не пошли. А ведь так было весело.
От дикой, сумасшедшей злости ему хотелось выть, биться головой о массивную дверь, пока не лопнут стальные петли или не наступит блаженная черная пустота…
— Ничего, ничего. — Толя Громов взял Женю за руку, принялся привычными движениями массировать активную точку хэ-гу. — Акупрессура творит чудеса, скоро будешь как огурчик.
Ему вспомнился добрый великан Кефирыч — вот чьи ласковые, сильные — пальцы были по-настоящему искусны!
— Спасибо, мне уже лучше. — Пытаясь улыбнуться, Женя села, подобрала под себя ноги, выдернула покрасневшую кисть руки из стальных зажимов Толи Громова. — Бабы, они живучие, как кошки.
В это время лязгнул замок и дверь открылась, пропустив внутрь охранника с автоматом. Следом за ним в камеру вошла девушка в очках и в таком же балахоне, что и пленники, перед собой она катила сервировочный столик. Прохоров остолбенел: это была Вика.
Женя тоже сразу узнала подругу, однако, не подавая виду, равнодушно наблюдала, как та расставляет бумажные тарелки, выкладывает на них какую-то бурую массу, наливает в пластиковые стаканы коричневую жидкость из чайника. В спертом воздухе поплыли ароматы свиного жира, тушеной капусты, скверного желудевого кофе, и Толя Громов тяжело вздохнул, ему вспомнилась сержантская учебка в армии.
Наконец все было готово. Охранник повесил «шмайсер» на плечо и с каменным выражением лица, пятясь, повез сервировочный столик из камеры, глухо хлопнула дверь, затихли в коридоре тяжелые шаги.
— Женя, Женечка. — Словно очнувшись. Вика кинулась к подруге, крепко, до хруста в суставах, стиснула ее в объятиях, будто не доверяя глазам, погладила сидевшего рядом Прохорова по щеке. — Сереженька, неужели это ты?
Сотрясаясь от рыданий, она повисла на его мощной шее, обильно орошая слезами мешковину казенной хламиды.
— Ну я, кто ж еще. — Тормоз мягко отстранился, всех этих бабских излияний он не выносил, да и жрать было пора, пока не остыло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
— Благодарю вас, для меня это большая честь.
Уселся напротив всесильного наркома, положил себе баклажан, фаршированный сыром, попробовав, восхищенно поднял брови:
— Пища богов, амброзия!
За столом прислуживал пожилой сосредоточенный грузин в черкеске и мягких кавказских сапожках, благородное розовое «Чхивери», салаты, бозартма, чахохбили, мцвади-бастурма и ореховые трубочки с чаем были выше всяких похвал. Ели и пили в молчании, Берия — жадно, в свое удовольствие, фон Третнофф — не спеша, внутренним зрением приглядываясь к хозяину Лубянки. Несгибаемый нарком, разменявший уже шестой десяток, был подвижен и кипуч, словно двадцатилетний юноша, неуемная сексуальность била в нем ключом, пробуждала в душе худшие пороки человечества и принимала с годами уродливые формы. Давным-давно, еще во время его учебы в строительной бурсе, один из педагогов предрек: «Ты, Лаврентий, наверное, будешь знаменитым абреком, как Зелимхан, или не менее знаменитым русским полицейским, как Фуше». Ошибся уважаемый учитель, здорово дал маху! Куда там кровожадному чеченскому разбойнику и гению уголовного сыска до несгибаемого наркома! Огромная страна, ограбленная, изнасилованная, с населением, доведенным до уровня рабов, распласталась у его ног. Двенадцать миллионов в ГУЛАГе обеспечивали империю всеми видами сырья, тридцать миллионов колхозников, лишенных земли и паспортов, воплощали в жизнь аграрную ленинско-сталинскую политику, восемь миллионов военнослужащих тянули лямку в «непобедимой и легендарной», обладая правами еще меньшими, чем заключенные, сорок миллионов рабочих, получая нищенскую плату и влача жалкое, полуживотное существование, возводили материальную базу для грядущей мировой революции. На бескрайних пространствах от Балтийского до Баренцева морей раздавалось дружное хоровое пение строителей коммунистического рая:
Я другой такой страны не знаю, Где так вольно дышит человек!
И надо всем этим гигантским концлагерем распростерла свои щупальца тайная полиция, во главе с ним, Лаврентием Берией, несгибаемым большевиком-ленинцем, верным сподвижником великого Сталина. Только ничто не вечно под луной. Похоже, в голове отца народов опять созрел замысел глобальной чистки, даром, что ли, расстреляли руководство Грузии, под маркой мингрельского дела — не так давно вырезали весь ЦК… Сомнений нет, это первый звонок, но третьего не будет, Берия далеко не дурак. Судьба Ягоды и Ежова его не прельщает. После первого, помнится, остался не Бог весть какой счет в банке, шкаф, забитый женской одеждой, и огромный резиновый член, после второго — слава гомосексуалиста и табличка, висевшая на груди: «Я говно». А вот Лаврентий Берия своего отдавать не собирается, ни здесь, ни в швейцарских банках, ни в шведском Королевском…
— А зачем это, — лубянский бог вдруг перестал жевать и коротким, бритвенно-острым взглядом полоснул фон Третноффа по зрачкам, — вы, любезный, напророчили Хозяину о скором начале войны?
Забыли, что молчание — золото?
Он напоминал большую хищную птицу, из тех, что питаются падалью; жабо из перьев очень подошло бы к его крючковатому носу.
— Черт его знает, думал, что у этого параноика остались хоть какие-то мозги. — Фон Третнофф пожал плечами, медленно отпил глоток вина. — Хорошо что в ЦК есть еще разумные люди. Кстати, из вас мог бы получиться очень сильный «аномал», энергия подходящая.
Он уже понял, откуда дует ветер, и, не показывая радости, внутренне ликовал — предчувствие не обмануло, сегодняшний день действительно перечеркнет все пятнадцать лет унижений.
— А я и так очень сильный «аномал». — Берия громко расхохотался, сказанное ему понравилось. — Одним движением могу превратить любого в лагерную пыль. Вот так. — Он резко, словно выстрелил, щелкнул пальцами и сразу оборвал смех, на его лбу обозначились глубокие поперечные складки. — У вас из этой комнаты два пути. Один — с чистой совестью на свободу, другой — вперед ногами, и чахохбили переварить не успеете. Кстати, как вам, правда ведь, отличное?
Он снова расхохотался, энергично потер ладони, встретив насмешливый взгляд арестанта, закашлялся, побагровел.
— Ну?
— Я слушаю внимательно. — Фон Третнофф невозмутимо захрустел маринованной капустой, душа его пела. — А чахохбили, на мой вкус, было несколько пресновато.
— Да вы гурман, — Берия, не сдерживаясь, раскатисто рыгнул, в шутку погрозил жирным, похожим на сардельку пальцем, — и хитрец, но это мне нравится. Так вот, непревзойденный Вольф Мессинг предсказал одному очень, очень значительному лицу смерть в тысяча девятисот пятьдесят третьем году от руки верного телохранителя по фамилии Хрусталев. Разве может такое случиться?
— Запросто. — Фон Третнофф чуть заметно усмехнулся, положив крест-накрест вилку и нож, промокнул губы салфеткой. — Если мне из задницы вытащат контейнер с ядом. Очень, знаете ли, неудобно, словно гвоздь в жопе. Еще мне бы желательно переехать, надоели решетки на окнах, двери с глазками. Будет так — и это очень, очень значительное лицо не дотянет до весны.
Он не стал говорить наркому, что тому тоже осталось жить недолго, — пройдет чуть больше года, и его расстреляют, кремируют, а прах развеют мощным вентилятором. Даже лагерной пыли не останется…
ГЛАВА 22
Наконец электрокар нырнул в ярко освещенный бокс и остановился.
— Выходить!
В руках охранников нервно запрыгали дубинки с разрядниками на концах, пленников без долгих разговоров загнали в узкий коридор с прозрачными стенами. Со всех сторон брызнули тугие струи, они сбивали с ног, докрасна обжигали кожу, теснили к маячившим вдалеке массивным раздвижным дверям.
— Мыло дайте, гады фашистские. — Прохоров со всей силы приложился пяткой об стену, толстый пластик загудел, охранники заволновались. Толя Громов добавил коленом:
— Шампуня слабо?
Женя молча отплевывалась, подгоняемая ударами струй, она скользила по мокрому полу, ослабшие ноги дрожали и отказывались повиноваться. Наконец душ Шарко иссяк, и коридор превратился в аэродинамическую трубу. Теплый воздух быстро высушил кожу и волосы, двери в конце коридора разошлись, и пленники очутились в аккуратном помещении, очень напоминавшем приемную, только вместо секретарши за компьютером сидел плотный мордоворот в хаки. Он с индифферентным видом скользнул взглядом по тарантулу на Женином бедре, брезгливо, кончиками пальцев, вытащил три целлофановых пакета, в каждом из них оказалось некое подобие мешка с прорезями для головы и рук. . — Одевайт.
— Штаны давай, Кемска волость. — Прохоров свирепо сдвинул брови, потоптался, с трудом втиснувшись в тесноватый балахон, подбадривающе улыбнулся Жене: — А тебе, родная, все к лицу. Чертовски пикантно!
В нем все еще клокотала ярость боя, хотелось бешено кричать, рвать неприятельские глотки, выдавливать глаза, ломать хребты, но он сдерживался, выжидал подходящий момент, — ничего, ничего, будет и на нашей улице праздник, умоетесь еще кровью, гады фашистские. В душе его сегодня словно прорвало плотину недозволенного, ветхозаветное «не убий» потеряло всякий смысл, — оказалось, что убивать людей совсем не сложно, и трижды правы древние, утверждая, что труп врага пахнет хорошо.
— Фперетт, корофф. — Едва пленные оделись, один из охранников потащил Женю по длинному, ярко освещенному коридору, Прохорова и Толю Громова втолкнули в просторный, обшитый деревом кабинет, в их спины уперлись автоматные дула.
— Хальт! Хенде хох!
— Выше, выше, а теперь руки на затылок и пальцы сцепить!
За столом, выпрямившись, будто аршин проглотил, восседал давешний экскурсовод Эрик Кнутсен в черном эсэсовском мундире. Ни тени улыбки не было на его лице, только сурово сдвинутые брови, тяжелый волевой подбородок да нордический холодный блеск серых глаз. Его акцент исчез вместе с очками, по-русски он говорил нарочито правильно, неторопливо подыскивая нужные слова:
— Вы вдвоем загнали в гроб моих восьмерых людей и за это достойны медленной, чрезвычайно мучительной смерти. Но вы убили их в честном бою, поэтому мощная организация, которую я представляю, дает вам шанс непорочной службой искупить свою вину. Вы смелые воины, и у вас будет все: тотальная свобода, конвертируемая валюта, похотливые, разнузданные в любви, шаловливые девушки. Если же вы не зажелаете оправдать оказанное вам высокое доверие, — Кнутсен свирепо раздул ноздри, тевтонский подбородок его выпятился, — вы глубочайше пожалеете, до самых корней ваших волос. Вначале вам отрежут половые железы, и вы из могучих воинов превратитесь в жирных, неповоротливых вьючных скотов, а затем вас продадут со всеми потрохами в одну частную клинику. Но перед этим у твоей любимой фрейлейн, — он язвительно усмехнулся, ткнул пальцем Прохорова в грудь, — ампутируют клитор, она навек потеряет весь свой пыл, свой дивный темперамент. Такая красота начнет пропадать впустую.
«Матка, млеко, яйки, сало! — Прохоров, прикидываясь дураком, растянул рот до ушей. — Ну все, фриц, скоро будет тебе капут!».
— Ваше превосходительство, мы согласны. — Он незаметно толкнул коленом Толю Громова, тот через силу улыбнулся, часто-часто закивал:
— Согласны, согласны.
— Хорошо. — Эрик Кнутсен заметно подобрел, в выражении его лица промелькнуло что-то человеческое. — Искупать будете завтра. Сегодня отдыхать, пировать, предаваться телесным радостям. Вам, как самым достойным воинам в Валгалле, подадут кабанью плоть. С тобой, — он снисходительно кивнул Прохорову, — разделит ложе твоя любимая фрейлейн, а ты… — Он уставился Толе Громову на бицепс с татуировкой «Дайте в юность обратный билет», шевеля губами, прочел, задумался. — Ты получишь настоящую славянскую красавицу, не так давно сбросившую оковы девственности. Но не забывайте вы оба, — он величественно поднялся с кресла, высокий — ростом с Прохорова, статный, властно сжал пальцы в кулак, — вначале семенные железы, затем клитор, а потом потрошение для хирургической надобности. Все, отдыхайте. Kehrt euch! Abtreten!
Пленников автоматами вытолкнули в приемную, пустым коридором довели до массивной, обитой железом двери. Зловеще щелкнул в тишине тугой замок, взвизгнули петли, в лица пахнуло тяжелым, застоявшимся воздухом. Это было глухое помещение камерного типа: на стенах кафель, как в приличном общественном сортире, ножки железного стола и табуреток вмурованы в бетонный пол, в одном углу за перегородкой унитаз и раковина, в другом — синтетическая дерюга типа собачьей подстилки. Окна, пусть даже зарешеченного, не было, впрочем, как не было и полотенца, и туалетной бумаги. На коврике, подтянув ноги к животу, лежала Женя; несмотря на духоту в камере, ее знобило, изможденное лицо было серого цвета, потускневшие глаза ввалились.
— Что-то вы, мадам, в бледном виде. — Прохоров присел рядышком, вытер холодный пот с ее лба, нахмурился. — Похоже, скандинавские игрища вам на пользу не пошли. А ведь так было весело.
От дикой, сумасшедшей злости ему хотелось выть, биться головой о массивную дверь, пока не лопнут стальные петли или не наступит блаженная черная пустота…
— Ничего, ничего. — Толя Громов взял Женю за руку, принялся привычными движениями массировать активную точку хэ-гу. — Акупрессура творит чудеса, скоро будешь как огурчик.
Ему вспомнился добрый великан Кефирыч — вот чьи ласковые, сильные — пальцы были по-настоящему искусны!
— Спасибо, мне уже лучше. — Пытаясь улыбнуться, Женя села, подобрала под себя ноги, выдернула покрасневшую кисть руки из стальных зажимов Толи Громова. — Бабы, они живучие, как кошки.
В это время лязгнул замок и дверь открылась, пропустив внутрь охранника с автоматом. Следом за ним в камеру вошла девушка в очках и в таком же балахоне, что и пленники, перед собой она катила сервировочный столик. Прохоров остолбенел: это была Вика.
Женя тоже сразу узнала подругу, однако, не подавая виду, равнодушно наблюдала, как та расставляет бумажные тарелки, выкладывает на них какую-то бурую массу, наливает в пластиковые стаканы коричневую жидкость из чайника. В спертом воздухе поплыли ароматы свиного жира, тушеной капусты, скверного желудевого кофе, и Толя Громов тяжело вздохнул, ему вспомнилась сержантская учебка в армии.
Наконец все было готово. Охранник повесил «шмайсер» на плечо и с каменным выражением лица, пятясь, повез сервировочный столик из камеры, глухо хлопнула дверь, затихли в коридоре тяжелые шаги.
— Женя, Женечка. — Словно очнувшись. Вика кинулась к подруге, крепко, до хруста в суставах, стиснула ее в объятиях, будто не доверяя глазам, погладила сидевшего рядом Прохорова по щеке. — Сереженька, неужели это ты?
Сотрясаясь от рыданий, она повисла на его мощной шее, обильно орошая слезами мешковину казенной хламиды.
— Ну я, кто ж еще. — Тормоз мягко отстранился, всех этих бабских излияний он не выносил, да и жрать было пора, пока не остыло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53