— Фон Третнофф, усмехнувшись, заглянул в его расширившиеся зрачки, перевел взгляд на полуодетую дивчину, в голосе его послышались отеческие нотки: — Ты, милая, все же с абортом-то не тяни, недель семь уже, или я не прав?
Он был прав. Новенькая охнула, покрылась от стыда фиолетовыми пятнами и, поспешно накинув платье, выскочила из бокса, на ее простоватом лице застыла растерянность.
— Вы стали себе много позволять. — Старший лейтенант вышел следом за ней, дверь гулко хлопнула, щелкнул замок, и наступила тишина, нарушаемая лишь негромкой песней из репродуктора:
О Берия! Ты алмаз земли нашей! Ты солнце наше — лучезарное, яркое, незакатное. Ты родник живительный, ты молния очистительная? Ты луч надежды и добра! При жизни воплотился ты в улицы, площади, памятники и города, Любовь народа гордого к тебе, о Берия, Не иссякнет никогда.
«Нам песня строить и жить помогает». Фон Третнофф пошел под душ, вытираясь, долго смотрелся в зеркало, ухмылялся довольно: тело крепкое, по-юношески стройное, взгляд живой, совсем неплохо для арестанта, вот-вот разменяющего вторую сотню. Правда, третьей у него не будет, не дано, умрет он где-то в середине девяностых, на большее не хватило личной силы. Не Сен-Жермен, конечно, не Александр Калиостро, те, говорят, владели тайной вечной молодости, однако же и не пархатый жид Вольф Мессинг, уверовавший в победу социализма в отдельно взятом государстве. Играет, гад, в благотворительность, строит на свои кровные самолеты для Красной Армии. Достукается, будет гнить в соседней камере. Хотя так гнить многие бы за счастье почли. Кормежка здесь — что душа пожелает, моцион каждый день, читать не возбраняется, опять-таки нуждишку справить — пожалуйста, дамское общество разнообразное, без претензий. А иначе никак, настоящий «аномал» должен быть человеком сильной сексуальной конституции, — все магическое держится на эрегированном фаллосе, проистекает от трансформаций половой, пахнущей ромашкой, оранжевой энергии. И здесь возможны два пути: либо изначальный целибат, полное воздержание, умиротворенное пребывание в схиме, либо постоянная активность, разнообразие ощущений, вечный поиск гармонии эроса. Впрочем, бывают и исключения. Пифагор, говорят, жил девственником до шестидесяти лет, потом женился, родил семерых детей и, оставаясь великим магом, благополучно дожил почти до векового юбилея, пока не доконали собственные ученики. Да что там волшебство, все вокруг пронизано энергией пола. Искусство есть, к примеру, не что иное, как сублимированная сексуальность, кипение страсти, трансформированное в образы прекрасного. А войны, заговоры, крушение империй! Да взять хотя бы октябрьский переворот. Революционеры — больные люди, чья гипертрофированная сексуальность принимает патологические формы и воплощается в садизме, истерии и жажде разрушения. И если прав еврей Маркс, утверждая, что движущая сила истории — это классовая борьба, то трижды прав и еврей Фрейд, потому что вся классовая борьба проистекает от ущемленной сексуальности!
«А впрочем, ну их всех в жопу, и того, и другого». Фон Третнофф надел свободную, в мелкую полоску пижаму, погасив свет, залез под одеяло, расслабленно вытянулся. Так, собирая в комок всю свою волю, он лежал довольно долго, постепенно пульс его замедлился, дыхание исчезло, сердце стало биться редко и почти неуловимо — наступило торможение всех функций организма. Именно из подобной неподвижности тела рождается истинная свобода духа. Фон Третнофф вдруг почувствовал свежесть речной прохлады, руки его ощутили шероховатый гранит набережной, впереди на фоне предзакатного неба высветился купол Исаакия, красные всполохи солнца весело играли на глянцевой позолоте. По Неве, разводя чуть заметную волну, плыл маленький буксир, черный дым стлался над водой, ветер парусил флаг на мачте, шелестел кронами деревьев у здания Адмиралтейства. Осенний ленинградский вечер. Только это не Ленинград, и даже не Петроград, город на Неве снова называется Петербургом, все возвратилось на круги своя. Фон Трет-ноффу внезапно бросились в глаза крупные буквы на афише: «Экстрасенс Лаура Гревская», тут же он очутился в переполненном концертном зале, и на него надвинулось вплотную лицо женщины на сцене, — черт побери, неужели это его Хильда! Но это невозможно — все фотографии дочери мертвы, чудес не бывает. Все верно, это не Хильда, это ее дочь, ритуал черной мессы даром не пропал…
Фон Третнофф пошевелился, лицо его стало розоветь, мертвенная холодность трупа сменилась мерным биением жизни — послышалось негромкое дыхание безмятежно спящего человека.
Утром фон Третнофф пробудился с каким-то ощущением приятной неопределенности, в таком настрое обычно ждут подарков на день рождения, а уже к концу бритья у него возникла твердая уверенность, что сегодня случится что-то очень важное. «Ну-ну, посмотрим». Он усмехнулся, облил щеки «Шипром» и, не торопясь, принялся одеваться: рубашка, брюки без ремня, брезентовые тапки без шнурков, фланелевая фуфайка. Простенько и со вкусом, все казенное, пропитанное запахом карболки и тюрьмы. Завтракал фон Третнофф творожной бабкой со сметаной и сгущенкой, бутербродами с сыром, семгой и ветчиной, пил кофе с топлеными сливками и сладкими булочками. На обед заказал икру, расстегайчиков, окрошку с осетриной, миноги и охотничьи колбаски, а на вечер после ужина Веру и Марьяну — старые шкуры, проверенные.
Прислуживавший за столом сержант косился на арестанта с опаской, в его коротко стриженной ушастой голове роем носились мысли: «Из бокса никого не выпускать; на провокации не поддаваться; в контакт не вступать». Молодец, изо всех сил пытается дать себе негативную установку. Экий дурачок, — фон Третнофф мог бы с легкостью внушить не только ему, всем — охранникам, часовым, вертуха-ям, — что он, к примеру, сам Отец народов, и беспрепятственно пройти все КПП, только вот дальше что? Как насчет укольчика ровно в десять ноль-ноль? Ловко все придумано у чекистов, умеют они поставить человека раком. Зашьют в ягодицу контейнер со смертельным препаратом, и, если дважды в сутки не вводить противоядие, всенепременно загнешься в страшных корчах. Помнится, фон Третнофф по первости не внял предостережениям, решил показать характер — убежал, однако нейтрализовать отраву не смог, еле откачали. Будь, конечно, у него под рукой рукопись де Гарда, срал он на все эти чекистские премудрости, однако пожелтевшие листы пергамента остались там, на свободе, в тайнике старинного бюро. Как ни крути, а чтобы делать золото, надо, черт побери, иметь золото! Великий аркан магии предполагает в каждой операции наличие трех планов — ментального, астрального и материального, и во всех трех нужны опорные точки — сгустившиеся проявления высших эманации, ну а уж на страницы древней рукописи можно опираться без опаски. Когда-то именно благодаря ей изменилась вся жизнь фон Третноффа: он стал богатым и знаменитым, отмерил себе долгий век, заклав жену и обеих дочерей, снискал расположение Хозяина Тьмы для своей преемницы — внучки. Все бы и дальше шло как по маслу, если бы тогда, в тридцать восьмом, он не предсказал другому Хозяину скорое нападение Германии, это в период-то горячей немецко-советской дружбы! Теперь вот сидит в двухкомнатной клетке, жрет калорийный наркомовский паек и пользует дешевых гэбэшных девок. Впрочем, попадаются очень даже ничего.
«Только не поддаваться. Врешь, не возьмешь». Сержант, настороженно оглядываясь, увез столик с объедками. Галифе были ему велики, висели складками, и казалось, что чекист от волнения наделал в штаны. «Ты кати давай, кати». Усмехаясь, фон Третнофф опустился в кресло, раскрыл наугад «Вишну Пураны», прочитал: «Имущество станет единым мерилом. Богатство будет причиной поклонения. Страсть будет единственным союзом между полами. Ложь будет средством успеха на суде. Женщины станут лишь предметом вожделения. Богатый будет считаться чистым. Роскошь одежды будет признаком достоинства».
«Наивные индусы, режут правду-матку, кому это нужно? — В глазах фон Третноффа появилась скука. — Учились бы, что ли, у евангельского кумира, вот был дока праздного словоблудия, непревзойденный мастер недомолвок, аллегорий и притч!» Он отложил в сторону «Вишну Пураны», открыл Ветхий Завет, коротко рассмеявшись, прочел: «А народ, который был в нем, вывел и умерщвлял их пилами, железными молотилами и секирами, так поступал Давид со всеми городами…»
Если настольной книгой Ленина была монография Густава Лебона «Психология толпы», Сталин на досуге изучал труд Никколо Макиавелли «Государь» и творение флотоводца Мэхэна «Господство на море», то Людвиг фон Третнофф обожал перечитывать священные писания и выискивать в них двусмысленные места. Suum cuique — каждому свое.
Ровно в десять дверь открылась и вошла медсестра в сопровождении охранника.
— Доброе утро.
Выправка у нее была военная, а глаза пустые и развратные.
— Это кому как.
Фон Третнофф спустил штаны, с мрачным видом улегся на живот, — укол болезненный, вся задница сплошной синяк. Подождите, граждане чекисты, все вам отольется: и пятнадцать лет неволи, и ботинки без шнурков, и эта сука с десятикубовым шприцем…
Когда медсестра ушла, фон Третнофф глянул на часы, потер зудящую ягодицу и принялся набивать трубку, старинную, хорошо обкуренную, такой цены нет. Скорее бы одиннадцать, что ли, время выхода на общественно полезные работы. Интересно, на каком поприще сегодня его задействует любимое отечество? Чего изволите? В угадайку сыграть, в прятки или в душу кому нагадить? Однако вспомнили о нем только перед самым обедом, — в бокс вошел дежурный по корпусу, за его спиной маячил шкаф в габардиновом мантеле.
— На выход.
Фон Третнофф собирался недолго, сунул ноги в хромовые сапоги гармошкой, надел телогрейку и кепку-восьмиклинку с пуговкой. Прошли извилистым лабиринтом коридоров, миновали препоны контрольно-пропускных рубежей, на последнем шкаф в габардине вытащил ствол, клацнув затвором, приставил дуло к спине арестанта:
— Шаг влево, шаг вправо — стреляю. Фон Третнофф почувствовал, что тот его смертельно боится, усмехнулся про себя — ссыт, значит, уважает. Во внутреннем крытом дворике стоял черный сто десятый «ЗИС» со шторками на окнах, арестанта усадили назад между двух дюжих молодцов, шкаф развалился спереди, тронул водителя за плечо:
— Слава, давай.
Со скрежетом раздвинулись створки ворот, машина заехала в тамбур, и старшина-контролер приступил к осмотру. Проверив документы, он махнул дежурному в будке:
— Порядок.
Загудели электродвигатели, во внешнем ограждении открылся проход, и на капот сто десятого упали крупные капли — на улице шел дождь. Под визг сирены с горящими фарами «ЗИС» лихо вырулил на брусчатку и вопреки правилам движения в плотном ореоле брызг помчался по мокрым мостовым: рев форсированного мотора, скрип шин на поворотах да попутный транспорт, жмущийся к бордюру. Скоро центр города остался позади, перелетели мост через Москву-реку, проскочили Киевский вокзал и с сумасшедшей скоростью, ослепляя встречных дальним светом, покатили по Можайскому шоссе. Наконец, выйдя на финишную прямую, машина свернула на бетонку, проехала пару километров и остановилась перед кирпичным дворцом, обнесенным каменным высоким забором с колючей проволокой поверху. За внешним ограждением оказалось еще одно, внутреннее, — с прорезями для смотровых глазков, выкрашенное в веселый зеленый цвет. Скрипнули петли массивных металлических ворот, машина въехала на островок асфальта в океане астр, хризантем, отцветающих роз, и шкаф в габардине сразу подобрался, выпрямившись в кресле, выразительно посмотрел на фон Третноффа:
— Смотрите, без дураков, стреляю я хорошо. На широкой застекленной террасе арестант попал в руки молодого человека в щегольском костюме, анфиладой просторных, обставленных с варварской роскошью комнат тот провел его в небольшую приемную, вопросительно глянул на дежурного за столом с аппаратом прямой связи:
— Доложишь?
— Нет, просил по-простому, без доклада.
— Заходите, пожалуйста. — Щеголеватый молодой человек показал арестанту на дверь, на его лице застыло благоговение. — С вами будут говорить.
Кто именно, объяснять не стал, да фон Трет-ноффу комментарии и не были нужны, он усмехнулся и, бесцеремонно шаркая сапогами по наборному паркету, вошел в кабинет.
— Добрый вечер, Лаврентий Павлович!
— Быстро вас. — Берия, а это был действительно он, причмокнув, провел салфеткой по жирным губам, невнятным от отрыжки голосом произнес: — Присаживайтесь, отличное чахохбили. Мы в Грузии любим все самое вкусное и острое. У нас, горцев, как у настоящих коммунистов, середины не бывает.
Его рано облысевший лоб был покрыт капельками пота, стекла пенсне запотели — от тарелки с чахохбили шел пар.
«Грязный мингрел, да с тобой уважающий себя грузин на одном поле срать не сядет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53
Он был прав. Новенькая охнула, покрылась от стыда фиолетовыми пятнами и, поспешно накинув платье, выскочила из бокса, на ее простоватом лице застыла растерянность.
— Вы стали себе много позволять. — Старший лейтенант вышел следом за ней, дверь гулко хлопнула, щелкнул замок, и наступила тишина, нарушаемая лишь негромкой песней из репродуктора:
О Берия! Ты алмаз земли нашей! Ты солнце наше — лучезарное, яркое, незакатное. Ты родник живительный, ты молния очистительная? Ты луч надежды и добра! При жизни воплотился ты в улицы, площади, памятники и города, Любовь народа гордого к тебе, о Берия, Не иссякнет никогда.
«Нам песня строить и жить помогает». Фон Третнофф пошел под душ, вытираясь, долго смотрелся в зеркало, ухмылялся довольно: тело крепкое, по-юношески стройное, взгляд живой, совсем неплохо для арестанта, вот-вот разменяющего вторую сотню. Правда, третьей у него не будет, не дано, умрет он где-то в середине девяностых, на большее не хватило личной силы. Не Сен-Жермен, конечно, не Александр Калиостро, те, говорят, владели тайной вечной молодости, однако же и не пархатый жид Вольф Мессинг, уверовавший в победу социализма в отдельно взятом государстве. Играет, гад, в благотворительность, строит на свои кровные самолеты для Красной Армии. Достукается, будет гнить в соседней камере. Хотя так гнить многие бы за счастье почли. Кормежка здесь — что душа пожелает, моцион каждый день, читать не возбраняется, опять-таки нуждишку справить — пожалуйста, дамское общество разнообразное, без претензий. А иначе никак, настоящий «аномал» должен быть человеком сильной сексуальной конституции, — все магическое держится на эрегированном фаллосе, проистекает от трансформаций половой, пахнущей ромашкой, оранжевой энергии. И здесь возможны два пути: либо изначальный целибат, полное воздержание, умиротворенное пребывание в схиме, либо постоянная активность, разнообразие ощущений, вечный поиск гармонии эроса. Впрочем, бывают и исключения. Пифагор, говорят, жил девственником до шестидесяти лет, потом женился, родил семерых детей и, оставаясь великим магом, благополучно дожил почти до векового юбилея, пока не доконали собственные ученики. Да что там волшебство, все вокруг пронизано энергией пола. Искусство есть, к примеру, не что иное, как сублимированная сексуальность, кипение страсти, трансформированное в образы прекрасного. А войны, заговоры, крушение империй! Да взять хотя бы октябрьский переворот. Революционеры — больные люди, чья гипертрофированная сексуальность принимает патологические формы и воплощается в садизме, истерии и жажде разрушения. И если прав еврей Маркс, утверждая, что движущая сила истории — это классовая борьба, то трижды прав и еврей Фрейд, потому что вся классовая борьба проистекает от ущемленной сексуальности!
«А впрочем, ну их всех в жопу, и того, и другого». Фон Третнофф надел свободную, в мелкую полоску пижаму, погасив свет, залез под одеяло, расслабленно вытянулся. Так, собирая в комок всю свою волю, он лежал довольно долго, постепенно пульс его замедлился, дыхание исчезло, сердце стало биться редко и почти неуловимо — наступило торможение всех функций организма. Именно из подобной неподвижности тела рождается истинная свобода духа. Фон Третнофф вдруг почувствовал свежесть речной прохлады, руки его ощутили шероховатый гранит набережной, впереди на фоне предзакатного неба высветился купол Исаакия, красные всполохи солнца весело играли на глянцевой позолоте. По Неве, разводя чуть заметную волну, плыл маленький буксир, черный дым стлался над водой, ветер парусил флаг на мачте, шелестел кронами деревьев у здания Адмиралтейства. Осенний ленинградский вечер. Только это не Ленинград, и даже не Петроград, город на Неве снова называется Петербургом, все возвратилось на круги своя. Фон Трет-ноффу внезапно бросились в глаза крупные буквы на афише: «Экстрасенс Лаура Гревская», тут же он очутился в переполненном концертном зале, и на него надвинулось вплотную лицо женщины на сцене, — черт побери, неужели это его Хильда! Но это невозможно — все фотографии дочери мертвы, чудес не бывает. Все верно, это не Хильда, это ее дочь, ритуал черной мессы даром не пропал…
Фон Третнофф пошевелился, лицо его стало розоветь, мертвенная холодность трупа сменилась мерным биением жизни — послышалось негромкое дыхание безмятежно спящего человека.
Утром фон Третнофф пробудился с каким-то ощущением приятной неопределенности, в таком настрое обычно ждут подарков на день рождения, а уже к концу бритья у него возникла твердая уверенность, что сегодня случится что-то очень важное. «Ну-ну, посмотрим». Он усмехнулся, облил щеки «Шипром» и, не торопясь, принялся одеваться: рубашка, брюки без ремня, брезентовые тапки без шнурков, фланелевая фуфайка. Простенько и со вкусом, все казенное, пропитанное запахом карболки и тюрьмы. Завтракал фон Третнофф творожной бабкой со сметаной и сгущенкой, бутербродами с сыром, семгой и ветчиной, пил кофе с топлеными сливками и сладкими булочками. На обед заказал икру, расстегайчиков, окрошку с осетриной, миноги и охотничьи колбаски, а на вечер после ужина Веру и Марьяну — старые шкуры, проверенные.
Прислуживавший за столом сержант косился на арестанта с опаской, в его коротко стриженной ушастой голове роем носились мысли: «Из бокса никого не выпускать; на провокации не поддаваться; в контакт не вступать». Молодец, изо всех сил пытается дать себе негативную установку. Экий дурачок, — фон Третнофф мог бы с легкостью внушить не только ему, всем — охранникам, часовым, вертуха-ям, — что он, к примеру, сам Отец народов, и беспрепятственно пройти все КПП, только вот дальше что? Как насчет укольчика ровно в десять ноль-ноль? Ловко все придумано у чекистов, умеют они поставить человека раком. Зашьют в ягодицу контейнер со смертельным препаратом, и, если дважды в сутки не вводить противоядие, всенепременно загнешься в страшных корчах. Помнится, фон Третнофф по первости не внял предостережениям, решил показать характер — убежал, однако нейтрализовать отраву не смог, еле откачали. Будь, конечно, у него под рукой рукопись де Гарда, срал он на все эти чекистские премудрости, однако пожелтевшие листы пергамента остались там, на свободе, в тайнике старинного бюро. Как ни крути, а чтобы делать золото, надо, черт побери, иметь золото! Великий аркан магии предполагает в каждой операции наличие трех планов — ментального, астрального и материального, и во всех трех нужны опорные точки — сгустившиеся проявления высших эманации, ну а уж на страницы древней рукописи можно опираться без опаски. Когда-то именно благодаря ей изменилась вся жизнь фон Третноффа: он стал богатым и знаменитым, отмерил себе долгий век, заклав жену и обеих дочерей, снискал расположение Хозяина Тьмы для своей преемницы — внучки. Все бы и дальше шло как по маслу, если бы тогда, в тридцать восьмом, он не предсказал другому Хозяину скорое нападение Германии, это в период-то горячей немецко-советской дружбы! Теперь вот сидит в двухкомнатной клетке, жрет калорийный наркомовский паек и пользует дешевых гэбэшных девок. Впрочем, попадаются очень даже ничего.
«Только не поддаваться. Врешь, не возьмешь». Сержант, настороженно оглядываясь, увез столик с объедками. Галифе были ему велики, висели складками, и казалось, что чекист от волнения наделал в штаны. «Ты кати давай, кати». Усмехаясь, фон Третнофф опустился в кресло, раскрыл наугад «Вишну Пураны», прочитал: «Имущество станет единым мерилом. Богатство будет причиной поклонения. Страсть будет единственным союзом между полами. Ложь будет средством успеха на суде. Женщины станут лишь предметом вожделения. Богатый будет считаться чистым. Роскошь одежды будет признаком достоинства».
«Наивные индусы, режут правду-матку, кому это нужно? — В глазах фон Третноффа появилась скука. — Учились бы, что ли, у евангельского кумира, вот был дока праздного словоблудия, непревзойденный мастер недомолвок, аллегорий и притч!» Он отложил в сторону «Вишну Пураны», открыл Ветхий Завет, коротко рассмеявшись, прочел: «А народ, который был в нем, вывел и умерщвлял их пилами, железными молотилами и секирами, так поступал Давид со всеми городами…»
Если настольной книгой Ленина была монография Густава Лебона «Психология толпы», Сталин на досуге изучал труд Никколо Макиавелли «Государь» и творение флотоводца Мэхэна «Господство на море», то Людвиг фон Третнофф обожал перечитывать священные писания и выискивать в них двусмысленные места. Suum cuique — каждому свое.
Ровно в десять дверь открылась и вошла медсестра в сопровождении охранника.
— Доброе утро.
Выправка у нее была военная, а глаза пустые и развратные.
— Это кому как.
Фон Третнофф спустил штаны, с мрачным видом улегся на живот, — укол болезненный, вся задница сплошной синяк. Подождите, граждане чекисты, все вам отольется: и пятнадцать лет неволи, и ботинки без шнурков, и эта сука с десятикубовым шприцем…
Когда медсестра ушла, фон Третнофф глянул на часы, потер зудящую ягодицу и принялся набивать трубку, старинную, хорошо обкуренную, такой цены нет. Скорее бы одиннадцать, что ли, время выхода на общественно полезные работы. Интересно, на каком поприще сегодня его задействует любимое отечество? Чего изволите? В угадайку сыграть, в прятки или в душу кому нагадить? Однако вспомнили о нем только перед самым обедом, — в бокс вошел дежурный по корпусу, за его спиной маячил шкаф в габардиновом мантеле.
— На выход.
Фон Третнофф собирался недолго, сунул ноги в хромовые сапоги гармошкой, надел телогрейку и кепку-восьмиклинку с пуговкой. Прошли извилистым лабиринтом коридоров, миновали препоны контрольно-пропускных рубежей, на последнем шкаф в габардине вытащил ствол, клацнув затвором, приставил дуло к спине арестанта:
— Шаг влево, шаг вправо — стреляю. Фон Третнофф почувствовал, что тот его смертельно боится, усмехнулся про себя — ссыт, значит, уважает. Во внутреннем крытом дворике стоял черный сто десятый «ЗИС» со шторками на окнах, арестанта усадили назад между двух дюжих молодцов, шкаф развалился спереди, тронул водителя за плечо:
— Слава, давай.
Со скрежетом раздвинулись створки ворот, машина заехала в тамбур, и старшина-контролер приступил к осмотру. Проверив документы, он махнул дежурному в будке:
— Порядок.
Загудели электродвигатели, во внешнем ограждении открылся проход, и на капот сто десятого упали крупные капли — на улице шел дождь. Под визг сирены с горящими фарами «ЗИС» лихо вырулил на брусчатку и вопреки правилам движения в плотном ореоле брызг помчался по мокрым мостовым: рев форсированного мотора, скрип шин на поворотах да попутный транспорт, жмущийся к бордюру. Скоро центр города остался позади, перелетели мост через Москву-реку, проскочили Киевский вокзал и с сумасшедшей скоростью, ослепляя встречных дальним светом, покатили по Можайскому шоссе. Наконец, выйдя на финишную прямую, машина свернула на бетонку, проехала пару километров и остановилась перед кирпичным дворцом, обнесенным каменным высоким забором с колючей проволокой поверху. За внешним ограждением оказалось еще одно, внутреннее, — с прорезями для смотровых глазков, выкрашенное в веселый зеленый цвет. Скрипнули петли массивных металлических ворот, машина въехала на островок асфальта в океане астр, хризантем, отцветающих роз, и шкаф в габардине сразу подобрался, выпрямившись в кресле, выразительно посмотрел на фон Третноффа:
— Смотрите, без дураков, стреляю я хорошо. На широкой застекленной террасе арестант попал в руки молодого человека в щегольском костюме, анфиладой просторных, обставленных с варварской роскошью комнат тот провел его в небольшую приемную, вопросительно глянул на дежурного за столом с аппаратом прямой связи:
— Доложишь?
— Нет, просил по-простому, без доклада.
— Заходите, пожалуйста. — Щеголеватый молодой человек показал арестанту на дверь, на его лице застыло благоговение. — С вами будут говорить.
Кто именно, объяснять не стал, да фон Трет-ноффу комментарии и не были нужны, он усмехнулся и, бесцеремонно шаркая сапогами по наборному паркету, вошел в кабинет.
— Добрый вечер, Лаврентий Павлович!
— Быстро вас. — Берия, а это был действительно он, причмокнув, провел салфеткой по жирным губам, невнятным от отрыжки голосом произнес: — Присаживайтесь, отличное чахохбили. Мы в Грузии любим все самое вкусное и острое. У нас, горцев, как у настоящих коммунистов, середины не бывает.
Его рано облысевший лоб был покрыт капельками пота, стекла пенсне запотели — от тарелки с чахохбили шел пар.
«Грязный мингрел, да с тобой уважающий себя грузин на одном поле срать не сядет».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53