.. Нет, не это сделал бы я! А сделал бы вот что… Я поднял бы свои прекрасные ладони к синему небу и просил бы: «Господи! Научи людей радоваться жизни. Научи их видеть в красивом красивое, в живом – живое и чувствующее, в малом – великое, в сегодняшнем дне – завтрашний. И научи их во всем увидеть разумное!..»
Здесь горбун замолчал и огляделся вокруг себя, всмотрелся в лица присутствующих людей, заглянул в глаза Береста.
Ни один человек не прервал наступившей тишины, все думали над произнесенными словами и примеряли их к себе – кто как поступил бы, заимей он вдруг великанское «чертово» ребро, стань он великаном. И перекладывали эти слова каждый на свое понимание и храмы с теремами возводили бы, и городили города, и давили половцев, и о многом-многом просили бы у небес…
Горбун сказал:
– Видя огромные руки мои у трона своего, неужели Господь не внял бы речам моим?
Ответили калики:
– Многие сильные и знатные боролись и гибли за мечту, которая, однако, так и не сбылась… Нам же, увечным, с ручками коротенькими, остается в утешение только молитва.
Когда люди ушли со двора, было уже далеко за полночь.
Глебушка и Берест легли спать, но им не спалось. Некоторое время говорили, лежа в темноте. И о чем бы игрец ни заводил речь, разговор как бы сам по себе сводился к деместику Лукиану. Это Глебушка все поворачивал – видно, много места занимал в его голове прекрасноголосый монастырский деместик и образованный вивлиофил Лукиан. Тогда Берест перестал уводить в сторону и прислушался к восторженным словам звонаря. И услышал, что деместик сумел наконец создать в монастыре чудесное осьмиголосие, которое ежедневно ходят послушать толпы киевлян. И музыка там отныне звучит неземная, и люди уходят со слезами на глазах и со смирением в душе!..
Увлекшись рассказом, Глебушка выбрался из-под одеяла и уселся на столе. В неподпоясанной простой рубахе с распущенными рукавами, взлохмаченный и босой, одержимый, он принялся, как мог, словами и пением, передавать игрецу поразившие его отрывки из знаменного распева. Он выводил основной напев, простой и медленный, возвышенный, он объяснял, как построено у Лукиана сочетание лиц и фит и как привязаны лица и фиты к самому напеву, он рассказывал, как широко разворачивается божественное осьмиголосие и как, однако ж, глубоко оно звучит. В свете луны, проникающем через оконце, было хорошо видно, как Глебушка плавно разводил над головой руками – так высоко и покойно пел хор. Потом вдруг звонарь замирал и сидел бездыханный, показывая этим, насколько проникновенны и чувственны были голоса ведущих певцов.
А игрец как понял музыку, так тоже запел, поднялся с лежака. Сидели теперь напротив друг друга, водили в воздухе руками. И, глядя на руки, легко понимали один другого. Пели на голоса, и было им уже не до сна. Гусельные струны тихонько позванивали у двери, вторили звукам.
Зажгли лучину, достали вино. И праздновали встречу, пока не пришел рассвет.
Глава 3
Назавтра к полудню Глебушка и Берест расстались. Глебушка попросил:
– Когда будешь покидать Киев, крикни о том каликам. Игрец удивился:
– Что мне от них? И кто я им?..
Но Глебушка не стал объяснять, а только повторил просьбу.
Берест вывел коня за ворота. И, уходя, не оглядывался. Он думал о том, что, покидая этот дом, обрел в нем свой дом…
В Верхнем городе игрец пришел на подворье Олава, но не нашел там никого из хозяев. Ни ворота, ни двери в покои не были заперты – видно, так уж в этом доме велось. Стояла пустая конюшня, в амбарах по пустым сусекам и ларям бегали мыши, а ручная мельница, сделанная из большого кленового пня, наверное, давно не использовалась, она потемнела от времени и потрескалась. И если бы Берест не знал, кто такой Олав, то только по состоянию подворья он без труда бы смог понять, что живут здесь не от хозяйства или ремесла, а живут здесь от службы, и время здесь исчисляют и ведут счет изобилию не от осени к осени, как пахотные селяне, и не от торга к торгу, подобно купцам, а от одного похода к другому.
Лишь к вечеру игрец дождался Эйрика. И узнал, что Эйрик ездил в село Предславино к югу от Киева, ездил посмотреть на своих малых братьев и сестер, возил подарки им и Любаве, молодой жене отца Олава. И самого Олава он видел там и передал ему приглашение тиуна Ярослава. Однако Эйрик рассказывал обо всем без особого воодушевления, даже с заметной холодностью. Он говорил о чужих людях, возле которых не нашел места для себя.
Но глаза Эйрика зажглись радостью, когда он узнал о послании Мономаха. И, едва успев расседлать коня, Эйрик снова набросил седло на потник. Он готов был теперь же пуститься в дорогу, как будто не знал усталости, как будто сама дорога была для него тем богатством, к которому он стремился.
Вечером они пришли к Ярославу Стражнику и сказали ему о своем деле. Но не удивили тиуна – словно было у него с князем уже все оговорено. А только спросил Ярослав: так ли рвутся в дорогу кони, как их хозяева. Эйрик знал, что на это сказать. И сказал: как и вчера, бодры и молоды кони, и остры их копыта, не сбиты о камни. Ярослав спросил, нет ли ссадин и царапин на спинах лошадей. Игрец тоже знал, что ответить. Сказал: выводили они коней в поле и купали их в росе, и с тех пор не было на конских спинах ни ссадин, ни царапин, и под седлом они ходят так же ровно, как без седла.
Тиун остался доволен ответами и сказал:
– Дорога дальняя, не простая. Днем и ночью будьте настороже. Не доверяйтесь тишине, не доверяйтесь свету. Оглядывайтесь и вблизи городов, ведь даже у ворот можно потерять голову…
– Будем осторожны, господин!
– Ехать вам не по Дикому полю, по своей земле. Да и комана мы погоняли славно – причесали железным гребнем. Не то что к нам сунуться – по своей степи теперь бегают с оглядкой. Думаю, доедете с миром, не выпуская поводьев из рук.
– Доедем, господин!
Им сказал тиун с сожалением;
– Не пустил бы вас от себя по доброй воле. Выучил бы, а через год-другой поставил бы сотниками по правую руку от себя. А там и далее… Однако сложилось неладно. И приберут вас теперь разумные смоленские князья… Воля Мономахова! Княжий наметанный глаз! Одного увидел – уходят двое. А теряю как будто четверых.
Без труда разглядел тиун Ярослав, что игрец и Эйрик слушают его вполуха и кивают, не дослушав, и украдкой косятся на дверь. Не знали они усталости, торопились в путь. Подумал Ярослав: птенцы с неокрепшими крыльями вывалились из гнезда.
И сказал им:
– Подарю вам бунчуки для коней. Придет время – и вам укажут бунчуки дорогу обратно.
Но кроме бунчуков Тиун подарил им крепкие кольчуги, и луки, испытанные не раз, и налучия к ним, пару легких франкских мечей подарил и уздечки с серебряными бляшками.
С восходом солнца Берест и Эйрик выехали со двора Олава, не заперев его, и направились к Жидовским воротам – к северным воротам Верхнего города.
Когда подъезжали к той церковке, возле которой они в первый день встретили тиуна и плененных им ханов, игрец вспомнил о каликах. Было в Киеве несколько таких мест, облюбованных каликами и убогими, где те собирались на свои сходы, делились вестями, где устраивали ночлег и просили милостыню. Все это были места шумные, узловые: пристани, площади, торги, городские ворота и храмы. А среди других храмов – и эта стройная приметная церковка.
Калик здесь сегодня было шесть или семь человек – жалких и грязных, в оборванных вретищах, спящих вповалку на тощих пучках соломы и укрывающихся от утренней росы дырявыми кусками рогожи. Уютный уголок, образованный папертью и притвором, – каличий уголок, защищенный от ветра, был пристанищем этих несчастных, не имеющих над головой никакого иного крова, кроме неба. Помня просьбу Глебушки, Берест направил коня к каликам.
Возле невысокого крыльца, положив голову на досчатую ступеньку, спал уже знакомый игрецу горбун. И в утреннем свете его лицо было еще неприглядней, чем позапрошлой ночью. Кривой лоб горбуна, как оплывшая свеча, желтой каплей нависал над переносицей, а кончик носа и узкий подбородок тянулись друг к другу как будто в обоюдном стремлении соединиться. И все это было сплошь покрыто мельчайшими морщинами.
Берест спешился, подошел к горбуну. Но не успел коснуться его плеча. Горбун сам открыл глаза – синие-синие, как глубина вод, запавшие глаза-колодцы.
Вначале удивленные, глаза горбуна наполнились испугом. Край рогожи пополз вверх, закрыл шею, потом подбородок, нос. Но игрец не дал спрятаться, наступил на рогожу. Он понял, что горбун не узнал его, и спросил:
– Научился ли радоваться жизни?
В глазах горбуна не уменьшилось испуга.
– Чего тебе, добрый человек?..
Берест бросил ему на рогожу несколько монеток серебра, сказал:
– Игрец Петр сегодня уезжает, просит помнить о нем.
С тем продолжил путь.
Горбун же некоторое время смотрел ему вслед, потом вдруг спохватился и с живостью принялся расталкивать спящих калик:
– Вставайте, вставайте! Уезжает Петр. Эх, не узнал его в ратных ризах… Вставайте!
Калики поднимались один за другим, со стонами и кряхтеньем, громко откашливаясь.
– Счастливый путь! – сказали они, видя спросонок только блеск серебра.
А горбун уже накинулся на одноногого:
– Вот-вот! Счастливый путь!.. Тебе ко Глебушке бежать – один сапог износить. А мне ко Глебушке бежать – два сапога износить. Разница!
Остались за спиной последние дворы. Лачуги бедноты сменились землянками. Кривая окраинная улица, слившись со множеством тропок, обратилась в дорогу на Вышгород.
Игрец сказал:
– Вот мы, сильные и сытые, спешим, погоняем коней. И оставляем этот город без сожаления. Но будем ли мы такими к концу пути? И наступит ли конец пути там, где мы его видим?
Эйрик ответил:
– Ты сказал хорошие слова. И думается мне – это не слова сомнения. Ведь они не о той дороге, по которой мы сейчас идем, а о той, которая несравненно дальше…
В это время они услышали колокольные звоны. Зачином им был напевный, неторопливо размеренный звон из Михайловского монастыря. Звон напутственный, с присказкой-пожеланием: «Доброго пути! Доброго пути!» И как будто там не колокола били, а не спеша ехали всадники по медной дороге. Подковы же у их коней были серебряные. Каждая из них величиной с хорошую дугу!
Скоро другие колоколенки и звонницы отозвались с Верхнего города – колокольчиками и бубенцами живо вплелись в белые гривы небесных коней. Зазвонили, засуетились, к твердой поступи подстроились, и вот уже гудели всем рядом, каждый помня свой голос, каждый зная свое место – ровно и слаженно, как в хоре у деместика Лукиана.
Цокали копыта, медная дорога отзывалась гудом, невиданные кони трясли головами…
Стихли все разом, как по уговору. И несколько мгновений царила тишина. Только трель жаворонка была слышна в чистом утреннем небе. Ранняя птица, солнечная птица, земледельцам и путникам – друг.
И покатился-расплескался колокольный звон по Подолию, от кручи к Днепру и обратно, и дальше на юг, к Печерску пошел. Ни один не промолчал колокол, ни один не дремал звонарь. Расплелись гривы небесных коней, и посыпались с них бубенцы-колокольцы на медную дорогу, на бесконечный путь…
Эйрик сказал:
– Неспроста этот звон!
Игрец ответил:
– Угадываю в нем руку Глебушки. Слышишь, прощается? На высоком звон оборвал…
Глава 4
В славном Вышгороде немного задержались, поклонились гробницам мучеников святых Бориса и Глеба.
К полуночи увидели огни на стенах и башнях Чернигова. Но в город не вошли, а заночевали в лесочке в виду крутого изгиба Десны, в виду высокого детинца и земляных валов вокруг Третьяка.
Утром съели по ломтю киевского хлеба, выпили по пригоршне черниговской воды. Поехали дальше. Миновали Чернигов, оставили его по правую руку от себя и этим же днем по левую руку оставили город Любеч. И снова увидели полноводный Днепр.
Эйрик, очарованный красотой реки, приостановил коня:
– Дорога из дорог! Вода всеочищающая, ты смоешь с меня клеймо бедности и однажды приведешь к славе!
Потом он сказал вису:
Берег далекой Свитьод
Свидетелем был тому,
Как радость ушла от героя.
О, ненавистная бедность!..
Чего хотел, не нашел я.
Но сел на корабль другой.
Кончится лето – начнется лето…
Пусть после скажут, что беден герой!
Слова эти прозвучали уверенно и громко. Однако сам Эйрик всю оставшуюся часть дня был грустен и тих. Или же на него так подействовал зной.
С наступлением сумерек остановились на ночлег. Место для этого искали недолго – прошли по кустистой долине какого-то ручья или речушки, увидели на опушке лиственного леса старый курган, а у подножия его нашли большое кострище с плотно утоптанной землей и с черными от сажи очажными камнями. Неподалеку бил ключ. Здесь же собрали сколько хотели высохшей травы и листьев, чтобы ночью подложить под себя.
Место это, наверное, хорошо было известно путникам, и останавливались они здесь часто. Как бы ни был велик и темен лес, а дорога в нем всегда одна – самая простая из всех трудных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55
Здесь горбун замолчал и огляделся вокруг себя, всмотрелся в лица присутствующих людей, заглянул в глаза Береста.
Ни один человек не прервал наступившей тишины, все думали над произнесенными словами и примеряли их к себе – кто как поступил бы, заимей он вдруг великанское «чертово» ребро, стань он великаном. И перекладывали эти слова каждый на свое понимание и храмы с теремами возводили бы, и городили города, и давили половцев, и о многом-многом просили бы у небес…
Горбун сказал:
– Видя огромные руки мои у трона своего, неужели Господь не внял бы речам моим?
Ответили калики:
– Многие сильные и знатные боролись и гибли за мечту, которая, однако, так и не сбылась… Нам же, увечным, с ручками коротенькими, остается в утешение только молитва.
Когда люди ушли со двора, было уже далеко за полночь.
Глебушка и Берест легли спать, но им не спалось. Некоторое время говорили, лежа в темноте. И о чем бы игрец ни заводил речь, разговор как бы сам по себе сводился к деместику Лукиану. Это Глебушка все поворачивал – видно, много места занимал в его голове прекрасноголосый монастырский деместик и образованный вивлиофил Лукиан. Тогда Берест перестал уводить в сторону и прислушался к восторженным словам звонаря. И услышал, что деместик сумел наконец создать в монастыре чудесное осьмиголосие, которое ежедневно ходят послушать толпы киевлян. И музыка там отныне звучит неземная, и люди уходят со слезами на глазах и со смирением в душе!..
Увлекшись рассказом, Глебушка выбрался из-под одеяла и уселся на столе. В неподпоясанной простой рубахе с распущенными рукавами, взлохмаченный и босой, одержимый, он принялся, как мог, словами и пением, передавать игрецу поразившие его отрывки из знаменного распева. Он выводил основной напев, простой и медленный, возвышенный, он объяснял, как построено у Лукиана сочетание лиц и фит и как привязаны лица и фиты к самому напеву, он рассказывал, как широко разворачивается божественное осьмиголосие и как, однако ж, глубоко оно звучит. В свете луны, проникающем через оконце, было хорошо видно, как Глебушка плавно разводил над головой руками – так высоко и покойно пел хор. Потом вдруг звонарь замирал и сидел бездыханный, показывая этим, насколько проникновенны и чувственны были голоса ведущих певцов.
А игрец как понял музыку, так тоже запел, поднялся с лежака. Сидели теперь напротив друг друга, водили в воздухе руками. И, глядя на руки, легко понимали один другого. Пели на голоса, и было им уже не до сна. Гусельные струны тихонько позванивали у двери, вторили звукам.
Зажгли лучину, достали вино. И праздновали встречу, пока не пришел рассвет.
Глава 3
Назавтра к полудню Глебушка и Берест расстались. Глебушка попросил:
– Когда будешь покидать Киев, крикни о том каликам. Игрец удивился:
– Что мне от них? И кто я им?..
Но Глебушка не стал объяснять, а только повторил просьбу.
Берест вывел коня за ворота. И, уходя, не оглядывался. Он думал о том, что, покидая этот дом, обрел в нем свой дом…
В Верхнем городе игрец пришел на подворье Олава, но не нашел там никого из хозяев. Ни ворота, ни двери в покои не были заперты – видно, так уж в этом доме велось. Стояла пустая конюшня, в амбарах по пустым сусекам и ларям бегали мыши, а ручная мельница, сделанная из большого кленового пня, наверное, давно не использовалась, она потемнела от времени и потрескалась. И если бы Берест не знал, кто такой Олав, то только по состоянию подворья он без труда бы смог понять, что живут здесь не от хозяйства или ремесла, а живут здесь от службы, и время здесь исчисляют и ведут счет изобилию не от осени к осени, как пахотные селяне, и не от торга к торгу, подобно купцам, а от одного похода к другому.
Лишь к вечеру игрец дождался Эйрика. И узнал, что Эйрик ездил в село Предславино к югу от Киева, ездил посмотреть на своих малых братьев и сестер, возил подарки им и Любаве, молодой жене отца Олава. И самого Олава он видел там и передал ему приглашение тиуна Ярослава. Однако Эйрик рассказывал обо всем без особого воодушевления, даже с заметной холодностью. Он говорил о чужих людях, возле которых не нашел места для себя.
Но глаза Эйрика зажглись радостью, когда он узнал о послании Мономаха. И, едва успев расседлать коня, Эйрик снова набросил седло на потник. Он готов был теперь же пуститься в дорогу, как будто не знал усталости, как будто сама дорога была для него тем богатством, к которому он стремился.
Вечером они пришли к Ярославу Стражнику и сказали ему о своем деле. Но не удивили тиуна – словно было у него с князем уже все оговорено. А только спросил Ярослав: так ли рвутся в дорогу кони, как их хозяева. Эйрик знал, что на это сказать. И сказал: как и вчера, бодры и молоды кони, и остры их копыта, не сбиты о камни. Ярослав спросил, нет ли ссадин и царапин на спинах лошадей. Игрец тоже знал, что ответить. Сказал: выводили они коней в поле и купали их в росе, и с тех пор не было на конских спинах ни ссадин, ни царапин, и под седлом они ходят так же ровно, как без седла.
Тиун остался доволен ответами и сказал:
– Дорога дальняя, не простая. Днем и ночью будьте настороже. Не доверяйтесь тишине, не доверяйтесь свету. Оглядывайтесь и вблизи городов, ведь даже у ворот можно потерять голову…
– Будем осторожны, господин!
– Ехать вам не по Дикому полю, по своей земле. Да и комана мы погоняли славно – причесали железным гребнем. Не то что к нам сунуться – по своей степи теперь бегают с оглядкой. Думаю, доедете с миром, не выпуская поводьев из рук.
– Доедем, господин!
Им сказал тиун с сожалением;
– Не пустил бы вас от себя по доброй воле. Выучил бы, а через год-другой поставил бы сотниками по правую руку от себя. А там и далее… Однако сложилось неладно. И приберут вас теперь разумные смоленские князья… Воля Мономахова! Княжий наметанный глаз! Одного увидел – уходят двое. А теряю как будто четверых.
Без труда разглядел тиун Ярослав, что игрец и Эйрик слушают его вполуха и кивают, не дослушав, и украдкой косятся на дверь. Не знали они усталости, торопились в путь. Подумал Ярослав: птенцы с неокрепшими крыльями вывалились из гнезда.
И сказал им:
– Подарю вам бунчуки для коней. Придет время – и вам укажут бунчуки дорогу обратно.
Но кроме бунчуков Тиун подарил им крепкие кольчуги, и луки, испытанные не раз, и налучия к ним, пару легких франкских мечей подарил и уздечки с серебряными бляшками.
С восходом солнца Берест и Эйрик выехали со двора Олава, не заперев его, и направились к Жидовским воротам – к северным воротам Верхнего города.
Когда подъезжали к той церковке, возле которой они в первый день встретили тиуна и плененных им ханов, игрец вспомнил о каликах. Было в Киеве несколько таких мест, облюбованных каликами и убогими, где те собирались на свои сходы, делились вестями, где устраивали ночлег и просили милостыню. Все это были места шумные, узловые: пристани, площади, торги, городские ворота и храмы. А среди других храмов – и эта стройная приметная церковка.
Калик здесь сегодня было шесть или семь человек – жалких и грязных, в оборванных вретищах, спящих вповалку на тощих пучках соломы и укрывающихся от утренней росы дырявыми кусками рогожи. Уютный уголок, образованный папертью и притвором, – каличий уголок, защищенный от ветра, был пристанищем этих несчастных, не имеющих над головой никакого иного крова, кроме неба. Помня просьбу Глебушки, Берест направил коня к каликам.
Возле невысокого крыльца, положив голову на досчатую ступеньку, спал уже знакомый игрецу горбун. И в утреннем свете его лицо было еще неприглядней, чем позапрошлой ночью. Кривой лоб горбуна, как оплывшая свеча, желтой каплей нависал над переносицей, а кончик носа и узкий подбородок тянулись друг к другу как будто в обоюдном стремлении соединиться. И все это было сплошь покрыто мельчайшими морщинами.
Берест спешился, подошел к горбуну. Но не успел коснуться его плеча. Горбун сам открыл глаза – синие-синие, как глубина вод, запавшие глаза-колодцы.
Вначале удивленные, глаза горбуна наполнились испугом. Край рогожи пополз вверх, закрыл шею, потом подбородок, нос. Но игрец не дал спрятаться, наступил на рогожу. Он понял, что горбун не узнал его, и спросил:
– Научился ли радоваться жизни?
В глазах горбуна не уменьшилось испуга.
– Чего тебе, добрый человек?..
Берест бросил ему на рогожу несколько монеток серебра, сказал:
– Игрец Петр сегодня уезжает, просит помнить о нем.
С тем продолжил путь.
Горбун же некоторое время смотрел ему вслед, потом вдруг спохватился и с живостью принялся расталкивать спящих калик:
– Вставайте, вставайте! Уезжает Петр. Эх, не узнал его в ратных ризах… Вставайте!
Калики поднимались один за другим, со стонами и кряхтеньем, громко откашливаясь.
– Счастливый путь! – сказали они, видя спросонок только блеск серебра.
А горбун уже накинулся на одноногого:
– Вот-вот! Счастливый путь!.. Тебе ко Глебушке бежать – один сапог износить. А мне ко Глебушке бежать – два сапога износить. Разница!
Остались за спиной последние дворы. Лачуги бедноты сменились землянками. Кривая окраинная улица, слившись со множеством тропок, обратилась в дорогу на Вышгород.
Игрец сказал:
– Вот мы, сильные и сытые, спешим, погоняем коней. И оставляем этот город без сожаления. Но будем ли мы такими к концу пути? И наступит ли конец пути там, где мы его видим?
Эйрик ответил:
– Ты сказал хорошие слова. И думается мне – это не слова сомнения. Ведь они не о той дороге, по которой мы сейчас идем, а о той, которая несравненно дальше…
В это время они услышали колокольные звоны. Зачином им был напевный, неторопливо размеренный звон из Михайловского монастыря. Звон напутственный, с присказкой-пожеланием: «Доброго пути! Доброго пути!» И как будто там не колокола били, а не спеша ехали всадники по медной дороге. Подковы же у их коней были серебряные. Каждая из них величиной с хорошую дугу!
Скоро другие колоколенки и звонницы отозвались с Верхнего города – колокольчиками и бубенцами живо вплелись в белые гривы небесных коней. Зазвонили, засуетились, к твердой поступи подстроились, и вот уже гудели всем рядом, каждый помня свой голос, каждый зная свое место – ровно и слаженно, как в хоре у деместика Лукиана.
Цокали копыта, медная дорога отзывалась гудом, невиданные кони трясли головами…
Стихли все разом, как по уговору. И несколько мгновений царила тишина. Только трель жаворонка была слышна в чистом утреннем небе. Ранняя птица, солнечная птица, земледельцам и путникам – друг.
И покатился-расплескался колокольный звон по Подолию, от кручи к Днепру и обратно, и дальше на юг, к Печерску пошел. Ни один не промолчал колокол, ни один не дремал звонарь. Расплелись гривы небесных коней, и посыпались с них бубенцы-колокольцы на медную дорогу, на бесконечный путь…
Эйрик сказал:
– Неспроста этот звон!
Игрец ответил:
– Угадываю в нем руку Глебушки. Слышишь, прощается? На высоком звон оборвал…
Глава 4
В славном Вышгороде немного задержались, поклонились гробницам мучеников святых Бориса и Глеба.
К полуночи увидели огни на стенах и башнях Чернигова. Но в город не вошли, а заночевали в лесочке в виду крутого изгиба Десны, в виду высокого детинца и земляных валов вокруг Третьяка.
Утром съели по ломтю киевского хлеба, выпили по пригоршне черниговской воды. Поехали дальше. Миновали Чернигов, оставили его по правую руку от себя и этим же днем по левую руку оставили город Любеч. И снова увидели полноводный Днепр.
Эйрик, очарованный красотой реки, приостановил коня:
– Дорога из дорог! Вода всеочищающая, ты смоешь с меня клеймо бедности и однажды приведешь к славе!
Потом он сказал вису:
Берег далекой Свитьод
Свидетелем был тому,
Как радость ушла от героя.
О, ненавистная бедность!..
Чего хотел, не нашел я.
Но сел на корабль другой.
Кончится лето – начнется лето…
Пусть после скажут, что беден герой!
Слова эти прозвучали уверенно и громко. Однако сам Эйрик всю оставшуюся часть дня был грустен и тих. Или же на него так подействовал зной.
С наступлением сумерек остановились на ночлег. Место для этого искали недолго – прошли по кустистой долине какого-то ручья или речушки, увидели на опушке лиственного леса старый курган, а у подножия его нашли большое кострище с плотно утоптанной землей и с черными от сажи очажными камнями. Неподалеку бил ключ. Здесь же собрали сколько хотели высохшей травы и листьев, чтобы ночью подложить под себя.
Место это, наверное, хорошо было известно путникам, и останавливались они здесь часто. Как бы ни был велик и темен лес, а дорога в нем всегда одна – самая простая из всех трудных.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55