Плохиш Тевтобург просто не был создан для прогулок по цветущим лугам и любования закатами. Он был создан для городских улиц и более ни в чем не нуждался. И такое вот убогое, жестокое создание, которому в жизни не светило ничего, кроме тусклой лампочки тюремной камеры, стало еще одним, возможно, самым страшным проклятием в жизни Звездного Мальчика.
Этот юный террорист обычно слонялся между Государственной средней школой Дэниэла Вебстера и скобяной лавкой Докведера, тыря какую-нибудь мелочевку то там, то тут, шумно сморкался, зажав пальцем сначала одну ноздрю, потом другую, и все это не останавливаясь, зыркая поросячьими красными глазками на прохожих (ну совсем как у Диккенса) в поисках детей помладше себя, в принципе любых детей, хотя в особенности одного определенного мальчишку. Каковым, как вы уже, наверное, изволили догадаться, был ваш покорный слуга. Я знаю, что отпрыск Тевтобургов в детстве так люто ненавидел именно меня из-за того, что случилось со мной, когда я научился перемещаться из одного места в другое в толпе детей моего возраста, других таких же уличных воробушков, как я (как, наверное, выразился бы Блейк), — затерявшись в толпе щебечущих одноклассников. Мы все боялись этого парня, вот уже несколько лет страдая от его психопатического деспотизма. Испытанное нами общее облегчение после окончания им школы (ему исполнилось шестнадцать) и наш ужас, когда выяснилось, что окончание восьмого класса означает лишь, что наш общий враг получил свободу целыми днями слоняться вокруг школы Дэниела Вебстера, этакая акула, подстерегающая стайки мелкой рыбешки. (А вот это, миссус Дрючензад, называется сравнение.) Он был тут как тут, со своей вечной ухмылкой, появляющейся на лице всякий раз, когда Плохиш затягивался сигареткой. Допустим, наш конвой перешучивающихся ребят заворачивает за угол Эри-стрит у отеля «Элефант» и растягивается по тротуару Третьей улицы, направляясь по домам, а лично я — к Докведеру и своей неразлучной щетке. И тут от входа в кондитерскую отделяется тень, по нашей толпе пробегает дрожь, красные глазки загораются и продолжают гореть, кто-то начинает плакать, а остальные разбегаются при виде мчащегося нам навстречу мучителя, на бегу поднимающего остренькие кулаки. И кто же именно из всей этой толпы весело болтающих детей является его жертвой? А тот, кто менее всего похож на него самого, тот, кого он больше всего ненавидит, я сам, и я знаю почему. Я начинаю метаться между приятелями, бросаясь то к одному, то к другому, к детям, мораль которых формировалась той же брутальной средой, что и у моего мучителя, и они отталкивают меня, бросают, принося в жертву по своим собственным соображениям. Ведь это меня, и только меня, он выслеживал, и всем нам было об этом известно. Вскоре остальные перестали ходить из школы в моей компании, и я снова остался в одиночестве. И нередки были дни, когда тело, орудующее щеткой, болело от синяков, когда на глаза на этом теле наворачивались слезы боли и обиды, а нос того же тела был заткнут шариками промокашки, дабы остановить кровотечение.
Частенько бывали и ночи, кои по множеству причин юный Фрэнк Вордвелл проводил без сна. Его впалый мальчишеский живот требовал своего, поскольку ужин частенько состоял лишь из тарелки супа и ломтя хлеба, а дневные побои означали, что некоторые излюбленные им в постели положения причиняли боль. И все же ни голод, ни боль не шли ни в какое сравнение с истинной причиной того, почему сон упорно отказывался погрузить его в благотворную тьму. А причиной той был ужас. Ночь проходила, и начинался день, а вместе с ним начинался новый Тевтобург. Мой мучитель наводил на меня такой ужас, что я лежал под одеялом буквально парализованный им в безнадежной надежде, что, возможно, завтра я избегу своей немезиды. Я проводил отчаянные часы, прикидывая изощренные альтернативные маршруты от школы до магазина, в то же время сознавая, что, какими бы запутанными путями я ни пробирался, они все равно выведут меня на Плохиша Тевтобурга. А много раз я чувствовал, что он проскользнул в наш палисадник и стоит под деревом, покуривая и уставившись красными глазками на мое неосвещенное окно, а несколько раз я слышал, как он открывает нашу заднюю дверь, проплывает через кухню и неподвижно замирает у моей двери. Так чего же стоили мои умственное и духовное превосходство над Плохишом? Чего стоили мои достижения? Все, что я знал, так это ледяной страх. По утрам я боязливо выбирался из-под одеяла и трясущейся рукой приоткрывал дверь своей комнаты, естественно, не находя за ней никакого Тевтобурга, потом скармливал своему холодному как лед желудку кусок хлеба и стакан воды и тащился в школу, безнадежный, как лошадь старьевщика.
О, если бы я знал тогда о тысячах устремленных на меня глаз...
* * *
Почему Этель Кэрроуэй всегда появляется в своем окне на четвертом этаже отеля «Элефант» только в полнолуние? Чувство вины? Ужас от содеянного? Раскаяние? Наверное, стоит рассказать побольше о ней самой.
В жизни это была беззаботная девочка, очень чувственная, но недалекая, живая и шумная, подлинное воплощение Видимого, которой чувство вины было знакомо не более чем чугунному насосу... Несколько месяцев Этель выполняла свои обязанности горничной в свободных нарядах, чтобы скрыть свое положение, о котором не было известно даже ее самым распутным подружкам. Ребенок для нее означал лишь серьезную угрозу трудоустройству. Она никогда не задумывалась над тем, как назовет его, какая жизнь ему предстоит, или думала об этом, но лишь по обязанности и с отвращением. Капитан Старбак отбыл в неизвестном направлении назавтра за днем зачатия, прошедшего довольно поспешно, по правде говоря, и вообще кое-как, несомненно, с тем, чтобы продолжать сеять свое семя по заграничным портам. Роды состоялись за закрытой дверью комнаты Этель, расположенной в подвальном помещении, и продолжались около двенадцати часов, в течение которых ей дважды случилось отвечать с кровати на вопросы коллег, что она приболела и не может работать. (В точности же ее ответы звучали так: «Худо мне! Блюю! Отвяжитесь от меня!») В процессе родов она употребила бутылку кукурузного виски, оставленную ей как-то еще одним сластолюбивым гостем «Элефанта». Когда же дитя наконец триумфально проложило себе путь наружу и оказалось-таки у нее между ног, Этель перекусила пуповину и убедилась, что произвела на свет мальчика. Его раздутые пурпурные гениталии были живым напоминанием о капитане Старбаке. После этого она отключилась. Час спустя сознание вернулось вместе с приливной волной боли. Несмотря на все это, Этель вдруг ощутила какую-то гордость, гордость за то, что она сделала. Младенец лежал у нее на груди, негромко пища, как котенок. Он напоминал обезьянку или лысого старичка. Сейчас она испытывала едва ли не сожаление от того, что придется избавляться от этого создания. Причинившего ей столько страданий. Но они вместе пережили этот день, они пережили нечто, что по силе своей теперь казалось едва ли не галлюцинацией. Ей хотелось бы. Чтобы это оказался не ребенок, а котенок, на которого он так похоже пищал и которого она могла бы оставить себе. Она и ее ребенок были в чем-то компаньонами. И она поняла, что ребенок ее, это она произвела на свет это крошечное существо. Тем не менее, несмотря на нежданно-негаданно возникшую привязанность к ребенку, факт оставался фактом: Этель нуждалась в работе, и все тут. Ей придется убить малыша. Она попыталась спустить ноги с кровати, и новый прилив боли заставил ее вскрикнуть. Ноги, живот, руки, кровать — все было пропитано кровью. Простыни придется сжечь. Младенец снова мяукнул, и скорее для того, чтобы сделать приятное себе, чем ему, она подсунула пищащего ребенка к правой груди и прижимала сосок к его губкам до тех пор, пока он не открыл ротик и не начал сосать. Ребенок, как и сама Этель, был сплошь перемазан кровью и еще чем-то похожим на темный жир. Сейчас ей больше всего на свете хотелось бы помыться, а заодно и помыть ребенка. Уж умереть-то по крайней мере мог бы и чистым. Она переложила младенца к другой груди, в которой молока было больше, чем в первой. Она провела рукой по его спинке, и часть крови и жира осталась на ладони, поэтому она вытерла ему спинку чистым краем простыни.
Через некоторое время она спустила ноги на пол, не обращая больше внимания на приступы боли, и встала с кровати, прижимая ребенка к груди. Сейчас она сделает ему подарок. Кривясь от боли, она проковыляла к раковине у стены, включила горячую воду, заткнула пробкой сток, добавила холодной воды, а когда теплая вода заполнила полраковины, закрыла оба крана. Затем она опустила младенца в воду. Стоило ему коснуться воды, как он открыл глаза и словно бы принялся рассматривать ее лицо. Она в первый раз увидела, какие у него глаза — яркого сиренево-голубого цвета, какого ей ни у кого раньше видеть не доводилось. Младенец повелительно хмурился. Его ножки сгибались и разгибались, как у лягушонка. Пронзительного цвета глаза буквально сверлили ее, будто ребенок знал, что Этель вознамерилась сделать, ему вовсе не по душе было то, что она вознамерилась сделать, но он принимал это. Она обтирала его мочалкой, пока он не стал почти чистым, а он все хмурился, изучая ее лицо своими удивительными глазами.
Она прикинула, не утопить ли его. Но в таком случае ей придется выносить мертвое тельце из отеля, а у нее даже чемодана не было. Кроме того, ей вовсе не по душе была мысль о том, что придется держать его под водой, пока он вот так смотрит на нее забавным взглядом старичка-короля. Этель выпустила из раковины красно-коричневую воду и завернула ребенка в полотенце. Положив его на пол, она снова наполнила раковину и, кряхтя и морщась, с трудом обтерлась губкой сама. Когда она подняла его с пола, он снова открыл глазенки, закрыл их и широко-широко зевнул. Она дохромала обратно до постели, стянула с нее окровавленное белье, накинула одеяло прямо на матрас, улеглась и уснула, уложив ребенка рядом.
Когда Этель проснулась, было еще темно. Она и понятия не имела, сколько времени, более того, та же ли самая это ночь, но по явно надвигающимся предрассветным сумеркам было ясно, что вот-вот наступит утро. Младенец на ее груди зашевелился, высвободил ручонки из-под полотенца, вскинул их, а потом снова опустил. Это был час, когда в отеле на ногах был лишь один истопник. Все коридоры были безлюдны, и лишь за стойкой в одиночестве дремал клерк. Через час чистильщики начнут расставлять до блеска надраенную за ночь обувь, а кое-кто из постояльцев — ранних пташек начнет заказывать завтрак в номер. По идее, через два часа Этель Кэрроуэй следовало в гостиничной униформе явиться на службу. И она была твердо намерена так и поступить. Когда сослуживцы заметят, что она плохо себя чувствует, ей наверняка позволят отлежаться еще денек, но выйти на работу непременно надо. Следовательно, у нее оставалось около часа, чтобы решить, как поступить с ребенком, и исполнить задуманное.
Если она убьет его в своей комнате, ей придется выносить мертвое тельце из отеля через подвал. И истопник наверняка начнет допытываться, что это такое она тащит. Что это за сверток у тебя в руках, а, Этель? Небось утащила что-нибудь с кухни, да? Ну-ка давай посмотрим. Этель пожалела, что заранее не догадалась позаимствовать хоть какой-нибудь чемодан у одной из подружек, но разве за всю свою недолгую жизнь она хоть раз продумывала больше чем на час вперед? Она прижала новорожденного к груди и погладила по головке. Она не может оставить его здесь, у себя. В комнате было буквально не повернуться. И во время очередной проверки жилых помещений администратор непременно обнаружит младенца. Бедный малыш, думала она, ведь ни капельки не виноват, что ему придется умереть. А он такой симпатичный. Она покачала его на руках, представляя, как здорово бы было оставить его у себя и играть с ним в свободное время в дочки-матери.
И тут ее внезапно осенило. План предстал перед ее мысленным взором сразу и во всех подробностях. Если, выйдя из комнаты, она поднимется по служебной лестнице, то ей не придется проходить через владения истопника. А по служебной лестнице она сможет попасть незамеченной практически куда угодно. Коридоры в это время наверняка безлюдны. Она может спокойно добраться до одного из верхних этажей, открыть окно и — выбросить ребенка. Вот и все. Она сделает свое дело за какие-то мгновения. Да и младенец погибнет так быстро, что вряд ли даже успеет почувствовать боль. А уж после этого никто не сможет связать Этель Кэрроуэй с крошечным трупиком на тротуаре. Все решат, что ребенка выбросил один из постояльцев, или даже — так было бы еще и лучше — что кто-то посторонний пробрался в отель с целью избавиться от непрошеного дитяти. Все так и останется загадкой — младенец ниоткуда, никому не принадлежавший, выпал из окна отеля «Элефант».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
Этот юный террорист обычно слонялся между Государственной средней школой Дэниэла Вебстера и скобяной лавкой Докведера, тыря какую-нибудь мелочевку то там, то тут, шумно сморкался, зажав пальцем сначала одну ноздрю, потом другую, и все это не останавливаясь, зыркая поросячьими красными глазками на прохожих (ну совсем как у Диккенса) в поисках детей помладше себя, в принципе любых детей, хотя в особенности одного определенного мальчишку. Каковым, как вы уже, наверное, изволили догадаться, был ваш покорный слуга. Я знаю, что отпрыск Тевтобургов в детстве так люто ненавидел именно меня из-за того, что случилось со мной, когда я научился перемещаться из одного места в другое в толпе детей моего возраста, других таких же уличных воробушков, как я (как, наверное, выразился бы Блейк), — затерявшись в толпе щебечущих одноклассников. Мы все боялись этого парня, вот уже несколько лет страдая от его психопатического деспотизма. Испытанное нами общее облегчение после окончания им школы (ему исполнилось шестнадцать) и наш ужас, когда выяснилось, что окончание восьмого класса означает лишь, что наш общий враг получил свободу целыми днями слоняться вокруг школы Дэниела Вебстера, этакая акула, подстерегающая стайки мелкой рыбешки. (А вот это, миссус Дрючензад, называется сравнение.) Он был тут как тут, со своей вечной ухмылкой, появляющейся на лице всякий раз, когда Плохиш затягивался сигареткой. Допустим, наш конвой перешучивающихся ребят заворачивает за угол Эри-стрит у отеля «Элефант» и растягивается по тротуару Третьей улицы, направляясь по домам, а лично я — к Докведеру и своей неразлучной щетке. И тут от входа в кондитерскую отделяется тень, по нашей толпе пробегает дрожь, красные глазки загораются и продолжают гореть, кто-то начинает плакать, а остальные разбегаются при виде мчащегося нам навстречу мучителя, на бегу поднимающего остренькие кулаки. И кто же именно из всей этой толпы весело болтающих детей является его жертвой? А тот, кто менее всего похож на него самого, тот, кого он больше всего ненавидит, я сам, и я знаю почему. Я начинаю метаться между приятелями, бросаясь то к одному, то к другому, к детям, мораль которых формировалась той же брутальной средой, что и у моего мучителя, и они отталкивают меня, бросают, принося в жертву по своим собственным соображениям. Ведь это меня, и только меня, он выслеживал, и всем нам было об этом известно. Вскоре остальные перестали ходить из школы в моей компании, и я снова остался в одиночестве. И нередки были дни, когда тело, орудующее щеткой, болело от синяков, когда на глаза на этом теле наворачивались слезы боли и обиды, а нос того же тела был заткнут шариками промокашки, дабы остановить кровотечение.
Частенько бывали и ночи, кои по множеству причин юный Фрэнк Вордвелл проводил без сна. Его впалый мальчишеский живот требовал своего, поскольку ужин частенько состоял лишь из тарелки супа и ломтя хлеба, а дневные побои означали, что некоторые излюбленные им в постели положения причиняли боль. И все же ни голод, ни боль не шли ни в какое сравнение с истинной причиной того, почему сон упорно отказывался погрузить его в благотворную тьму. А причиной той был ужас. Ночь проходила, и начинался день, а вместе с ним начинался новый Тевтобург. Мой мучитель наводил на меня такой ужас, что я лежал под одеялом буквально парализованный им в безнадежной надежде, что, возможно, завтра я избегу своей немезиды. Я проводил отчаянные часы, прикидывая изощренные альтернативные маршруты от школы до магазина, в то же время сознавая, что, какими бы запутанными путями я ни пробирался, они все равно выведут меня на Плохиша Тевтобурга. А много раз я чувствовал, что он проскользнул в наш палисадник и стоит под деревом, покуривая и уставившись красными глазками на мое неосвещенное окно, а несколько раз я слышал, как он открывает нашу заднюю дверь, проплывает через кухню и неподвижно замирает у моей двери. Так чего же стоили мои умственное и духовное превосходство над Плохишом? Чего стоили мои достижения? Все, что я знал, так это ледяной страх. По утрам я боязливо выбирался из-под одеяла и трясущейся рукой приоткрывал дверь своей комнаты, естественно, не находя за ней никакого Тевтобурга, потом скармливал своему холодному как лед желудку кусок хлеба и стакан воды и тащился в школу, безнадежный, как лошадь старьевщика.
О, если бы я знал тогда о тысячах устремленных на меня глаз...
* * *
Почему Этель Кэрроуэй всегда появляется в своем окне на четвертом этаже отеля «Элефант» только в полнолуние? Чувство вины? Ужас от содеянного? Раскаяние? Наверное, стоит рассказать побольше о ней самой.
В жизни это была беззаботная девочка, очень чувственная, но недалекая, живая и шумная, подлинное воплощение Видимого, которой чувство вины было знакомо не более чем чугунному насосу... Несколько месяцев Этель выполняла свои обязанности горничной в свободных нарядах, чтобы скрыть свое положение, о котором не было известно даже ее самым распутным подружкам. Ребенок для нее означал лишь серьезную угрозу трудоустройству. Она никогда не задумывалась над тем, как назовет его, какая жизнь ему предстоит, или думала об этом, но лишь по обязанности и с отвращением. Капитан Старбак отбыл в неизвестном направлении назавтра за днем зачатия, прошедшего довольно поспешно, по правде говоря, и вообще кое-как, несомненно, с тем, чтобы продолжать сеять свое семя по заграничным портам. Роды состоялись за закрытой дверью комнаты Этель, расположенной в подвальном помещении, и продолжались около двенадцати часов, в течение которых ей дважды случилось отвечать с кровати на вопросы коллег, что она приболела и не может работать. (В точности же ее ответы звучали так: «Худо мне! Блюю! Отвяжитесь от меня!») В процессе родов она употребила бутылку кукурузного виски, оставленную ей как-то еще одним сластолюбивым гостем «Элефанта». Когда же дитя наконец триумфально проложило себе путь наружу и оказалось-таки у нее между ног, Этель перекусила пуповину и убедилась, что произвела на свет мальчика. Его раздутые пурпурные гениталии были живым напоминанием о капитане Старбаке. После этого она отключилась. Час спустя сознание вернулось вместе с приливной волной боли. Несмотря на все это, Этель вдруг ощутила какую-то гордость, гордость за то, что она сделала. Младенец лежал у нее на груди, негромко пища, как котенок. Он напоминал обезьянку или лысого старичка. Сейчас она испытывала едва ли не сожаление от того, что придется избавляться от этого создания. Причинившего ей столько страданий. Но они вместе пережили этот день, они пережили нечто, что по силе своей теперь казалось едва ли не галлюцинацией. Ей хотелось бы. Чтобы это оказался не ребенок, а котенок, на которого он так похоже пищал и которого она могла бы оставить себе. Она и ее ребенок были в чем-то компаньонами. И она поняла, что ребенок ее, это она произвела на свет это крошечное существо. Тем не менее, несмотря на нежданно-негаданно возникшую привязанность к ребенку, факт оставался фактом: Этель нуждалась в работе, и все тут. Ей придется убить малыша. Она попыталась спустить ноги с кровати, и новый прилив боли заставил ее вскрикнуть. Ноги, живот, руки, кровать — все было пропитано кровью. Простыни придется сжечь. Младенец снова мяукнул, и скорее для того, чтобы сделать приятное себе, чем ему, она подсунула пищащего ребенка к правой груди и прижимала сосок к его губкам до тех пор, пока он не открыл ротик и не начал сосать. Ребенок, как и сама Этель, был сплошь перемазан кровью и еще чем-то похожим на темный жир. Сейчас ей больше всего на свете хотелось бы помыться, а заодно и помыть ребенка. Уж умереть-то по крайней мере мог бы и чистым. Она переложила младенца к другой груди, в которой молока было больше, чем в первой. Она провела рукой по его спинке, и часть крови и жира осталась на ладони, поэтому она вытерла ему спинку чистым краем простыни.
Через некоторое время она спустила ноги на пол, не обращая больше внимания на приступы боли, и встала с кровати, прижимая ребенка к груди. Сейчас она сделает ему подарок. Кривясь от боли, она проковыляла к раковине у стены, включила горячую воду, заткнула пробкой сток, добавила холодной воды, а когда теплая вода заполнила полраковины, закрыла оба крана. Затем она опустила младенца в воду. Стоило ему коснуться воды, как он открыл глаза и словно бы принялся рассматривать ее лицо. Она в первый раз увидела, какие у него глаза — яркого сиренево-голубого цвета, какого ей ни у кого раньше видеть не доводилось. Младенец повелительно хмурился. Его ножки сгибались и разгибались, как у лягушонка. Пронзительного цвета глаза буквально сверлили ее, будто ребенок знал, что Этель вознамерилась сделать, ему вовсе не по душе было то, что она вознамерилась сделать, но он принимал это. Она обтирала его мочалкой, пока он не стал почти чистым, а он все хмурился, изучая ее лицо своими удивительными глазами.
Она прикинула, не утопить ли его. Но в таком случае ей придется выносить мертвое тельце из отеля, а у нее даже чемодана не было. Кроме того, ей вовсе не по душе была мысль о том, что придется держать его под водой, пока он вот так смотрит на нее забавным взглядом старичка-короля. Этель выпустила из раковины красно-коричневую воду и завернула ребенка в полотенце. Положив его на пол, она снова наполнила раковину и, кряхтя и морщась, с трудом обтерлась губкой сама. Когда она подняла его с пола, он снова открыл глазенки, закрыл их и широко-широко зевнул. Она дохромала обратно до постели, стянула с нее окровавленное белье, накинула одеяло прямо на матрас, улеглась и уснула, уложив ребенка рядом.
Когда Этель проснулась, было еще темно. Она и понятия не имела, сколько времени, более того, та же ли самая это ночь, но по явно надвигающимся предрассветным сумеркам было ясно, что вот-вот наступит утро. Младенец на ее груди зашевелился, высвободил ручонки из-под полотенца, вскинул их, а потом снова опустил. Это был час, когда в отеле на ногах был лишь один истопник. Все коридоры были безлюдны, и лишь за стойкой в одиночестве дремал клерк. Через час чистильщики начнут расставлять до блеска надраенную за ночь обувь, а кое-кто из постояльцев — ранних пташек начнет заказывать завтрак в номер. По идее, через два часа Этель Кэрроуэй следовало в гостиничной униформе явиться на службу. И она была твердо намерена так и поступить. Когда сослуживцы заметят, что она плохо себя чувствует, ей наверняка позволят отлежаться еще денек, но выйти на работу непременно надо. Следовательно, у нее оставалось около часа, чтобы решить, как поступить с ребенком, и исполнить задуманное.
Если она убьет его в своей комнате, ей придется выносить мертвое тельце из отеля через подвал. И истопник наверняка начнет допытываться, что это такое она тащит. Что это за сверток у тебя в руках, а, Этель? Небось утащила что-нибудь с кухни, да? Ну-ка давай посмотрим. Этель пожалела, что заранее не догадалась позаимствовать хоть какой-нибудь чемодан у одной из подружек, но разве за всю свою недолгую жизнь она хоть раз продумывала больше чем на час вперед? Она прижала новорожденного к груди и погладила по головке. Она не может оставить его здесь, у себя. В комнате было буквально не повернуться. И во время очередной проверки жилых помещений администратор непременно обнаружит младенца. Бедный малыш, думала она, ведь ни капельки не виноват, что ему придется умереть. А он такой симпатичный. Она покачала его на руках, представляя, как здорово бы было оставить его у себя и играть с ним в свободное время в дочки-матери.
И тут ее внезапно осенило. План предстал перед ее мысленным взором сразу и во всех подробностях. Если, выйдя из комнаты, она поднимется по служебной лестнице, то ей не придется проходить через владения истопника. А по служебной лестнице она сможет попасть незамеченной практически куда угодно. Коридоры в это время наверняка безлюдны. Она может спокойно добраться до одного из верхних этажей, открыть окно и — выбросить ребенка. Вот и все. Она сделает свое дело за какие-то мгновения. Да и младенец погибнет так быстро, что вряд ли даже успеет почувствовать боль. А уж после этого никто не сможет связать Этель Кэрроуэй с крошечным трупиком на тротуаре. Все решат, что ребенка выбросил один из постояльцев, или даже — так было бы еще и лучше — что кто-то посторонний пробрался в отель с целью избавиться от непрошеного дитяти. Все так и останется загадкой — младенец ниоткуда, никому не принадлежавший, выпал из окна отеля «Элефант».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58