Если я трачу время зря, то какая разница, чем заниматься?
* * *
Он стоял, прислонившись к кирпичной стене, футах в десяти по аллее, идущей от задней двери клуба. Дверь за мной со стуком захлопнулась, но Хэт не открыл глаза. Его лицо было поднято вверх, и по нему разливалось спокойствие спящего человека. Он выглядел изможденным и прозрачным, слишком хрупким, чтобы двигаться. Я бы ушел назад в клуб, но он достал сигарету из пачки в кармане рубашки, зажег спичку, прикурил и откинул спичку в сторону — и все это, не открывая глаз. По крайней мере он не спал. Я сделал шаг в его сторону, и глаза Хэта открылись. Он взглянул на меня и выпустил белый клуб дыма.
— Будешь? — предложил он.
Я не понял, что он имел в виду.
— Можно мне поговорить с вами совсем недолго, сэр? — спросил я.
Он опустил руку в один из карманов пиджака и вытащил бутылку в полпинты.
— Попробуй.
Хэт открутил пробку, поднял бутылку и сделал несколько глотков. Затем протянул бутылку мне.
Я взял ее.
— Я приходил сюда часто, насколько мог.
— Я тоже, — сказал он. — Давай пей.
Я глотнул из бутылки — джин.
— Я очень сожалею о вашем сыне.
— Сыне? — Он поднял на меня глаза, словно стараясь понять, что я имею в виду. — У меня есть сын, там, на Лонг-Айленде. Он со своей мамочкой.
Хэт снова выпил и посмотрел, сколько осталось в бутылке.
— Значит, он не умер.
Следующие слова он произнес медленно, с удивлением:
— Никто... не говорил... мне... об... этом.
Он тряхнул головой и сделал еще глоток джина.
— Черт. Разве может такое быть, что мальчик умер, а мне не сказали? Мне надо об этом подумать, знаешь ли, мне на самом деле надо об этом подумать.
— Я о том, что вы сказали со сцены.
Он помотал головой и уставился в пустое пространство перед собой.
— Ух-ух. Это так. Я сказал это. Мой сын скончался.
Я будто разговаривал со сфинксом. Мне оставалось только ринуться в омут с головой.
— Сэр, на самом деле есть причина, почему я вышел сюда, — сказал я. — Я бы хотел взять у вас интервью. Как вы считаете, возможно ли это? Вы — великий музыкант, а в прессе о вас почти ничего не пишут. Может, мы могли бы договориться на какое-то определенное время, и я бы задал вам несколько вопросов?
Он посмотрел на меня своими бесцветными, затуманенными глазами, и мне стало интересно, видит ли он меня вообще. А потом я почувствовал, что, несмотря на свое состояние, он видел все, видел во мне такие вещи, которых не мог видеть даже я сам.
— Ты пишешь о джазе?
— Нет, я студент. Мне просто очень хочется сделать это. Думаю, что это важно.
— Важно. — Он сделал еще один глоток из бутылки и опустил ее обратно в карман. — Быть хорошим, взяв важное интервью.
Он стоял, прислонившись к стене, с каждым словом отдаляясь от меня. Я стал настаивать только потому, что взялся за это дело и не хотел отступать, но я уже начал терять веру в проект. Причина, по которой у Хэта никогда не брали интервью, заключалась в том, что обычный американский английский был для него иностранным языком.
— Не могли бы мы побеседовать после того, как ваш ангажемент в клубе закончится? Я готов встретиться с вами в любом удобном для вас месте.
Я говорил и ни на что не надеялся. Хэт был не в том состоянии, чтобы помнить, что он должен делать дальше, после окончания своего ангажемента. Я не представлял себе, как он каждую ночь добирается до Лонг-Айленда.
Хэт потер рукой подбородок, вздохнул и вернул мою веру в него.
— С этим придется немного подождать. После того как я закончу здесь, я поеду в Торонто на две ночи. Потом до тридцатого выступаю в Хартфорде. А после этого можете приходить.
— Тридцать первого? — спросил я.
— Часов в девять-десять, где-то так. Будет прекрасно, если принесете чего-нибудь освежающего.
— Хорошо, отлично, — сказал я, думая о том, смогу ли вернуться последним поездом оттуда, где он жил. — А куда на Лонг-Айленд мне приехать?
Его глаза широко открылись от притворного ужаса.
— Не надо ездить на Лонг-Айленд. Приходите ко мне. В отель «Альберт», угол Сорок девятой и Восьмой. Комната 821.
Я улыбнулся ему — по крайней мере одну вещь про него я угадал. Хэт не жил в Вилидже, он жил в отеле на Манхэттене. Я попросил у него номер телефона и записал вместе с остальной информацией на салфетке из клуба. Сложив салфетку в карман пиджака, поблагодарил его и повернулся к двери.
— Важный, как я не знаю что, — произнес он своим мягким, тающим голосом.
Я тревожно обернулся, но он уже снова задрал голову к небу, а глаза его закрылись.
— "Индиана", — сказал он, почти пропев это слово. — «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе», «Фламинго»...
Он решал, что будет играть в следующем сете. Я вернулся внутрь, где появилось двадцать или тридцать вновь прибывших. Людей оказалось больше, чем я когда-либо видел в клубе. Они ждали, когда зазвучит музыка. Скоро в дверях появился Хэт, остальные музыканты отошли от стойки бара, и начался третий сет. Хэт сыграл все четыре песни, что назвал, разбросав их по всему своему обычному репертуару в необычно долгом сете. Он играл великолепно, как никогда, может быть, просто лучше, чем я слышал во все другие вечера, когда приходил в клуб. Воскресная толпа горячо аплодировала после каждого соло. Я не знал, что это: гениальность или безумие.
* * *
Некролог в воскресном номере «Нью-Йорк таймс», который я прочитал за завтраком на следующее утро в кафетерии в Джон Джей, несколько прояснил произошедшее. В субботу рано утром в автомобильной катастрофе погиб тридцативосьмилетний саксофонист по имени Грант Килберт. Один из наиболее успешных джазовых музыкантов в мире, один из немногих джазовых музыкантов, известных за пределами узких кругов поклонников, Килберт, очевидно, был одним из наиболее талантливых учеников Хэта. Конечно же, он был одним из моих любимых музыкантов. Что еще более важно, с самой первой пластинки «Прохладный бриз» Килберт внушал восторг и восхищение. Я посмотрел на фотографию красивого молодого человека, играющего на саксофоне, и вдруг заметил, что первые четыре песни на пластинке «Прохладный бриз» были «Индиана», «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе» и «Фламинго». Немного позже в ту субботу о случившемся рассказали Хэту. То, что я видел, — вовсе не эксцентричность алкогольного опьянения, это печаль о потерянном сыне. Мне стало понятно, что это ушедший из жизни сын, а не я, был «важный, как я не знаю что». То, что я принял за отрешенность, на самом деле оказалось иронией.
Часть вторая
1
Тридцать первого октября, предварительно позвонив, чтобы убедиться, что Хэт помнит о нашей договоренности, я все-таки отправился в отель «Альберт», комната 821, и взял у него интервью. То есть я задавал вопросы и слушал длинные, сбивчивые, часто непристойные ответы. За ту долгую ночь, что я провел в его комнате, Хэт выдул бутылку джина «Гордон», «освежающего» напитка, который я принес с собой, целую бутылку джина, без тоника, безо льда или еще чего-нибудь для разбавки. Хэт просто наливал джин в стакан с толстым дном и пил, как если бы это была вода (я отказался от его единственного предложения «попробовать»). Я то и дело подскакивал проверить, работает ли магнитофон, который я взял напрокат у одного студента из соседней комнаты, я менял пленки еще до того, как они успевали закончиться, я делал подробнейшие записи всего, что он говорил, шариковой ручкой в стенографическом блокноте.
Пару раз Хэт проигрывал мне отрывки из произведений, отбивал такт, чтобы я лучше понял, о чем он. Хэт усадил меня на единственный стул, а сам на всю ночь расположился на краю кровати, при этом он был в своей черной широкополой шляпе, темно-синем костюме в узкую белую полоску и белой, застегнутой на все пуговицы рубашке с черным трикотажным галстуком. Это ведь официальная встреча. Когда я вошел в девять часов, он окрестил меня «мистер Леонард Фезер» (так звали известного джазового критика), а когда уходил на следующее утро в шесть тридцать, он назвал меня «мисс Розмари». К тому времени я уже знал, что Розмари Клуни — джазовая певица, чье пение ему нравилось, и это значило, что я ему тоже нравлюсь. Хотя я совсем не уверен, что он вообще помнил мое имя.
В итоге у меня вышло три пленки по шестьдесят минут и исписанный блокнот, в котором мои обычные каракули постепенно превращались в крючки и палочки, напоминающие скорее арабский, чем английский. Весь следующий месяц я каждую свободную минуту переписывал запись с пленки на бумагу и расшифровывал собственный почерк. Я совсем не был уверен, что это можно назвать интервью. На мои тщательно подготовленные вопросы Хэт отвечал либо отговорками, либо упрямым молчанием, а потом просто начинал говорить о чем-нибудь другом. Примерно через час я понял, что это его интервью, а не мое, и позволил ему управлять разговором.
Когда записи были перепечатаны, а пленки переписаны, я сложил все в ящик и вернулся к учебе. То, что получилось, лишь еще больше все запутывало, а чтобы все выяснить, требовалось гораздо больше времени, чем я мог себе позволить. Остаток учебного года я усердно занимался написанием диссертации и подготовкой к экзамену. Однажды в холле общежития я наткнулся на старый номер журнала «Тайм» и увидел его имя в разделе «Вехи» — оказалось, я даже не знал, что Хэт умер.
Через два месяца после интервью у него началось внутреннее кровоизлияние прямо в самолете из Франции, из аэропорта «скорая помощь» отвезла его в госпиталь. Через пять дней после выписки Хэт умер в своей постели в «Альберте».
После получения степени я решил попытаться извлечь хоть что-нибудь ценное из интервью с Хэтом — я был в долгу перед ним. В первые недели того лета я написал версию рассказа Хэта и послал ее в единственное издательство, которое, как мне казалось, заинтересуется этим. «Даунбит» принял интервью, и оно появилось в печати примерно шесть месяцев спустя. В конечном итоге оно даже приобрело некоторую славу, потому что было последним в его жизни. Я так и вижу перед собой строчки из интервью, цитируемые в небольших статейках о Хэте, которых никогда не писали при его жизни. Иногда это действительно были слова, которые он говорил мне; иногда реплики, склеенные из коротких ремарок, сделанных в разное время; иной раз цитаты, которые придумал я сам, чтобы иметь возможность вставить в интервью и некоторые другие его замечания.
Но одну часть интервью никогда не цитировали, потому что она так и не была напечатана. Я ума не мог приложить, что с ней делать. Конечно же, нельзя верить всему, что тогда сказал Хэт. Он просто шутил надо мной, посмеиваясь про себя над моей доверчивостью, потому что даже подумать не мог, что все рассказанное станет литературной правдой. Я был белым парнем с магнитофоном в канун Дня Всех Святых, и Хэт просто развлекался. Он играл со мной.
Теперь я отношусь и к этой истории, и к нему самому совсем иначе. Хэт был великим человеком, а я был ребенок не от мира сего. Хэт был пьян, а я абсолютно трезв, но он превосходил меня во много раз. Хэт прожил сорок девять лет, будучи чернокожим американцем, а я провел все свои двадцать в маленьких городках, среди белых. Он был безмерно талантливым музыкантом, человеком, который думал не словами, а музыкой, а я не смог бы даже напеть мелодию. Сейчас меня удивляет, как я собирался понять вообще хоть что-нибудь. Тогда я не знал о горе ничего, а Хэта оно окружало ежедневно, он носил его будто плащ. Теперь, достигнув его возраста, я понимаю, что все называемое информацией — всего лишь интерпретация, а интерпретация всегда пристрастна.
Возможно, Хэт посмеялся надо мной, но он сделал это без злобы. Конечно же, он не собирался говорить литературную правду, хотя я так никогда и не узнал, что же в этом случае явилось правдой. Все так ненадежно. Женщина по имени Мэри Рэндольф жила сначала в одном месте, потом в другом. Возможно, что даже Хэт никогда не мог понять, что есть правда в истории, которую он мне поведал. Я имею в виду, что скорее всего он сам все еще пытался разобраться в произошедшем в его жизни почти сорок лет назад.
2
Он начал рассказывать мне свою историю после того, как мы услышали звуки с улицы, очень похожие на выстрелы. Я вскочил со стула и кинулся к окнам, выходившим на Восьмую авеню.
— Дети, — сказал Хэт.
В ярком желтом свете уличных фонарей четверо или пятеро парней бежали по улице. У троих в руках были бумажные пакеты.
— Дети стреляют? — спросил я.
Мое удивление показывает, как давно это было.
— Петарды, — сказал Хэт. — Каждый Хэллоуин в Нью-Йорке бегают сумасшедшие дети с сумками, набитыми петардами, и изо всех сил стараются, чтобы им поотрывало руки.
Здесь и далее я не стану в точности передавать речь Хэта. Я не понимаю, как его голос мог мягко скользить по некоторым словам и превращать другие в нечленораздельное рычание. Большую часть из того, что Хэт говорил, он выражал при помощи звуков. Кроме того, мне не хочется воспроизводить его непрекращающийся, рефлекторный мат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
* * *
Он стоял, прислонившись к кирпичной стене, футах в десяти по аллее, идущей от задней двери клуба. Дверь за мной со стуком захлопнулась, но Хэт не открыл глаза. Его лицо было поднято вверх, и по нему разливалось спокойствие спящего человека. Он выглядел изможденным и прозрачным, слишком хрупким, чтобы двигаться. Я бы ушел назад в клуб, но он достал сигарету из пачки в кармане рубашки, зажег спичку, прикурил и откинул спичку в сторону — и все это, не открывая глаз. По крайней мере он не спал. Я сделал шаг в его сторону, и глаза Хэта открылись. Он взглянул на меня и выпустил белый клуб дыма.
— Будешь? — предложил он.
Я не понял, что он имел в виду.
— Можно мне поговорить с вами совсем недолго, сэр? — спросил я.
Он опустил руку в один из карманов пиджака и вытащил бутылку в полпинты.
— Попробуй.
Хэт открутил пробку, поднял бутылку и сделал несколько глотков. Затем протянул бутылку мне.
Я взял ее.
— Я приходил сюда часто, насколько мог.
— Я тоже, — сказал он. — Давай пей.
Я глотнул из бутылки — джин.
— Я очень сожалею о вашем сыне.
— Сыне? — Он поднял на меня глаза, словно стараясь понять, что я имею в виду. — У меня есть сын, там, на Лонг-Айленде. Он со своей мамочкой.
Хэт снова выпил и посмотрел, сколько осталось в бутылке.
— Значит, он не умер.
Следующие слова он произнес медленно, с удивлением:
— Никто... не говорил... мне... об... этом.
Он тряхнул головой и сделал еще глоток джина.
— Черт. Разве может такое быть, что мальчик умер, а мне не сказали? Мне надо об этом подумать, знаешь ли, мне на самом деле надо об этом подумать.
— Я о том, что вы сказали со сцены.
Он помотал головой и уставился в пустое пространство перед собой.
— Ух-ух. Это так. Я сказал это. Мой сын скончался.
Я будто разговаривал со сфинксом. Мне оставалось только ринуться в омут с головой.
— Сэр, на самом деле есть причина, почему я вышел сюда, — сказал я. — Я бы хотел взять у вас интервью. Как вы считаете, возможно ли это? Вы — великий музыкант, а в прессе о вас почти ничего не пишут. Может, мы могли бы договориться на какое-то определенное время, и я бы задал вам несколько вопросов?
Он посмотрел на меня своими бесцветными, затуманенными глазами, и мне стало интересно, видит ли он меня вообще. А потом я почувствовал, что, несмотря на свое состояние, он видел все, видел во мне такие вещи, которых не мог видеть даже я сам.
— Ты пишешь о джазе?
— Нет, я студент. Мне просто очень хочется сделать это. Думаю, что это важно.
— Важно. — Он сделал еще один глоток из бутылки и опустил ее обратно в карман. — Быть хорошим, взяв важное интервью.
Он стоял, прислонившись к стене, с каждым словом отдаляясь от меня. Я стал настаивать только потому, что взялся за это дело и не хотел отступать, но я уже начал терять веру в проект. Причина, по которой у Хэта никогда не брали интервью, заключалась в том, что обычный американский английский был для него иностранным языком.
— Не могли бы мы побеседовать после того, как ваш ангажемент в клубе закончится? Я готов встретиться с вами в любом удобном для вас месте.
Я говорил и ни на что не надеялся. Хэт был не в том состоянии, чтобы помнить, что он должен делать дальше, после окончания своего ангажемента. Я не представлял себе, как он каждую ночь добирается до Лонг-Айленда.
Хэт потер рукой подбородок, вздохнул и вернул мою веру в него.
— С этим придется немного подождать. После того как я закончу здесь, я поеду в Торонто на две ночи. Потом до тридцатого выступаю в Хартфорде. А после этого можете приходить.
— Тридцать первого? — спросил я.
— Часов в девять-десять, где-то так. Будет прекрасно, если принесете чего-нибудь освежающего.
— Хорошо, отлично, — сказал я, думая о том, смогу ли вернуться последним поездом оттуда, где он жил. — А куда на Лонг-Айленд мне приехать?
Его глаза широко открылись от притворного ужаса.
— Не надо ездить на Лонг-Айленд. Приходите ко мне. В отель «Альберт», угол Сорок девятой и Восьмой. Комната 821.
Я улыбнулся ему — по крайней мере одну вещь про него я угадал. Хэт не жил в Вилидже, он жил в отеле на Манхэттене. Я попросил у него номер телефона и записал вместе с остальной информацией на салфетке из клуба. Сложив салфетку в карман пиджака, поблагодарил его и повернулся к двери.
— Важный, как я не знаю что, — произнес он своим мягким, тающим голосом.
Я тревожно обернулся, но он уже снова задрал голову к небу, а глаза его закрылись.
— "Индиана", — сказал он, почти пропев это слово. — «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе», «Фламинго»...
Он решал, что будет играть в следующем сете. Я вернулся внутрь, где появилось двадцать или тридцать вновь прибывших. Людей оказалось больше, чем я когда-либо видел в клубе. Они ждали, когда зазвучит музыка. Скоро в дверях появился Хэт, остальные музыканты отошли от стойки бара, и начался третий сет. Хэт сыграл все четыре песни, что назвал, разбросав их по всему своему обычному репертуару в необычно долгом сете. Он играл великолепно, как никогда, может быть, просто лучше, чем я слышал во все другие вечера, когда приходил в клуб. Воскресная толпа горячо аплодировала после каждого соло. Я не знал, что это: гениальность или безумие.
* * *
Некролог в воскресном номере «Нью-Йорк таймс», который я прочитал за завтраком на следующее утро в кафетерии в Джон Джей, несколько прояснил произошедшее. В субботу рано утром в автомобильной катастрофе погиб тридцативосьмилетний саксофонист по имени Грант Килберт. Один из наиболее успешных джазовых музыкантов в мире, один из немногих джазовых музыкантов, известных за пределами узких кругов поклонников, Килберт, очевидно, был одним из наиболее талантливых учеников Хэта. Конечно же, он был одним из моих любимых музыкантов. Что еще более важно, с самой первой пластинки «Прохладный бриз» Килберт внушал восторг и восхищение. Я посмотрел на фотографию красивого молодого человека, играющего на саксофоне, и вдруг заметил, что первые четыре песни на пластинке «Прохладный бриз» были «Индиана», «Лунный свет в Вермонте», «Я подумал о тебе» и «Фламинго». Немного позже в ту субботу о случившемся рассказали Хэту. То, что я видел, — вовсе не эксцентричность алкогольного опьянения, это печаль о потерянном сыне. Мне стало понятно, что это ушедший из жизни сын, а не я, был «важный, как я не знаю что». То, что я принял за отрешенность, на самом деле оказалось иронией.
Часть вторая
1
Тридцать первого октября, предварительно позвонив, чтобы убедиться, что Хэт помнит о нашей договоренности, я все-таки отправился в отель «Альберт», комната 821, и взял у него интервью. То есть я задавал вопросы и слушал длинные, сбивчивые, часто непристойные ответы. За ту долгую ночь, что я провел в его комнате, Хэт выдул бутылку джина «Гордон», «освежающего» напитка, который я принес с собой, целую бутылку джина, без тоника, безо льда или еще чего-нибудь для разбавки. Хэт просто наливал джин в стакан с толстым дном и пил, как если бы это была вода (я отказался от его единственного предложения «попробовать»). Я то и дело подскакивал проверить, работает ли магнитофон, который я взял напрокат у одного студента из соседней комнаты, я менял пленки еще до того, как они успевали закончиться, я делал подробнейшие записи всего, что он говорил, шариковой ручкой в стенографическом блокноте.
Пару раз Хэт проигрывал мне отрывки из произведений, отбивал такт, чтобы я лучше понял, о чем он. Хэт усадил меня на единственный стул, а сам на всю ночь расположился на краю кровати, при этом он был в своей черной широкополой шляпе, темно-синем костюме в узкую белую полоску и белой, застегнутой на все пуговицы рубашке с черным трикотажным галстуком. Это ведь официальная встреча. Когда я вошел в девять часов, он окрестил меня «мистер Леонард Фезер» (так звали известного джазового критика), а когда уходил на следующее утро в шесть тридцать, он назвал меня «мисс Розмари». К тому времени я уже знал, что Розмари Клуни — джазовая певица, чье пение ему нравилось, и это значило, что я ему тоже нравлюсь. Хотя я совсем не уверен, что он вообще помнил мое имя.
В итоге у меня вышло три пленки по шестьдесят минут и исписанный блокнот, в котором мои обычные каракули постепенно превращались в крючки и палочки, напоминающие скорее арабский, чем английский. Весь следующий месяц я каждую свободную минуту переписывал запись с пленки на бумагу и расшифровывал собственный почерк. Я совсем не был уверен, что это можно назвать интервью. На мои тщательно подготовленные вопросы Хэт отвечал либо отговорками, либо упрямым молчанием, а потом просто начинал говорить о чем-нибудь другом. Примерно через час я понял, что это его интервью, а не мое, и позволил ему управлять разговором.
Когда записи были перепечатаны, а пленки переписаны, я сложил все в ящик и вернулся к учебе. То, что получилось, лишь еще больше все запутывало, а чтобы все выяснить, требовалось гораздо больше времени, чем я мог себе позволить. Остаток учебного года я усердно занимался написанием диссертации и подготовкой к экзамену. Однажды в холле общежития я наткнулся на старый номер журнала «Тайм» и увидел его имя в разделе «Вехи» — оказалось, я даже не знал, что Хэт умер.
Через два месяца после интервью у него началось внутреннее кровоизлияние прямо в самолете из Франции, из аэропорта «скорая помощь» отвезла его в госпиталь. Через пять дней после выписки Хэт умер в своей постели в «Альберте».
После получения степени я решил попытаться извлечь хоть что-нибудь ценное из интервью с Хэтом — я был в долгу перед ним. В первые недели того лета я написал версию рассказа Хэта и послал ее в единственное издательство, которое, как мне казалось, заинтересуется этим. «Даунбит» принял интервью, и оно появилось в печати примерно шесть месяцев спустя. В конечном итоге оно даже приобрело некоторую славу, потому что было последним в его жизни. Я так и вижу перед собой строчки из интервью, цитируемые в небольших статейках о Хэте, которых никогда не писали при его жизни. Иногда это действительно были слова, которые он говорил мне; иногда реплики, склеенные из коротких ремарок, сделанных в разное время; иной раз цитаты, которые придумал я сам, чтобы иметь возможность вставить в интервью и некоторые другие его замечания.
Но одну часть интервью никогда не цитировали, потому что она так и не была напечатана. Я ума не мог приложить, что с ней делать. Конечно же, нельзя верить всему, что тогда сказал Хэт. Он просто шутил надо мной, посмеиваясь про себя над моей доверчивостью, потому что даже подумать не мог, что все рассказанное станет литературной правдой. Я был белым парнем с магнитофоном в канун Дня Всех Святых, и Хэт просто развлекался. Он играл со мной.
Теперь я отношусь и к этой истории, и к нему самому совсем иначе. Хэт был великим человеком, а я был ребенок не от мира сего. Хэт был пьян, а я абсолютно трезв, но он превосходил меня во много раз. Хэт прожил сорок девять лет, будучи чернокожим американцем, а я провел все свои двадцать в маленьких городках, среди белых. Он был безмерно талантливым музыкантом, человеком, который думал не словами, а музыкой, а я не смог бы даже напеть мелодию. Сейчас меня удивляет, как я собирался понять вообще хоть что-нибудь. Тогда я не знал о горе ничего, а Хэта оно окружало ежедневно, он носил его будто плащ. Теперь, достигнув его возраста, я понимаю, что все называемое информацией — всего лишь интерпретация, а интерпретация всегда пристрастна.
Возможно, Хэт посмеялся надо мной, но он сделал это без злобы. Конечно же, он не собирался говорить литературную правду, хотя я так никогда и не узнал, что же в этом случае явилось правдой. Все так ненадежно. Женщина по имени Мэри Рэндольф жила сначала в одном месте, потом в другом. Возможно, что даже Хэт никогда не мог понять, что есть правда в истории, которую он мне поведал. Я имею в виду, что скорее всего он сам все еще пытался разобраться в произошедшем в его жизни почти сорок лет назад.
2
Он начал рассказывать мне свою историю после того, как мы услышали звуки с улицы, очень похожие на выстрелы. Я вскочил со стула и кинулся к окнам, выходившим на Восьмую авеню.
— Дети, — сказал Хэт.
В ярком желтом свете уличных фонарей четверо или пятеро парней бежали по улице. У троих в руках были бумажные пакеты.
— Дети стреляют? — спросил я.
Мое удивление показывает, как давно это было.
— Петарды, — сказал Хэт. — Каждый Хэллоуин в Нью-Йорке бегают сумасшедшие дети с сумками, набитыми петардами, и изо всех сил стараются, чтобы им поотрывало руки.
Здесь и далее я не стану в точности передавать речь Хэта. Я не понимаю, как его голос мог мягко скользить по некоторым словам и превращать другие в нечленораздельное рычание. Большую часть из того, что Хэт говорил, он выражал при помощи звуков. Кроме того, мне не хочется воспроизводить его непрекращающийся, рефлекторный мат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58