Его и здесь именовали доцентом (Корнев – так вообще как угодно, только не по имени-отчеству. «Жизнь коротка, – объяснил он, – ее надо экономить. Хватит с меня Валерьяна Вениаминовича и Вениамин Валерьяновича!»)–а таковым он, вероятно, уже не был. Среди семестра отказаться от чтения курса на трех потоках, бросить университет – ч не по-хорошему, с выдумыванием уважительных причин, а прямо: телеграмма ректору об уходе – такие вещи даром не проходят. На его имя в НИИ НПВ прибыл пакет с увещевательным письмом декана и копией направленного в ВАК ходатайства Ученого совета СГУ о лишения к. ф.-м. В. Д. Любарского ученого звания доцента.
И жене в телефонном разговоре ничего не смог растолковать. Здесь приютился у Пеца («Ради бога, Варфоломей Дормидонтович, хоть и надолго, Юлия Алексеевна тоже будет рада!»). Впрочем, время, проводимое им – как и Пецем, Корневым, другими сотрудниками, вне башни было настолько незначительным, что не имело большого значения, где и как его скоротать.
И в лаборатории было трудно. Работали на энтузиазме, себя не жалели – а добиться от человека, работающего на энтузиазме, чтобы он аккуратно или хоть разборчиво делал записи в журнале наблюдений, а в конце рабочего дня чехлил приборы и прибирал свое место, куда труднее, чем от работающего ради хлеба насущного. Да и характер был не командирский: когда после душевных колебаний делал замечание – в деликатной форме и неуверенным голосом, то ребятушки, закаленные общением с Корневым, чуяли слабину и заводили:
– Бармалеич-то наш – ух, грозен!
– Свире-еп! – подхватывал другой.
– Лю-т! – включался третий. – Ууу-у!…
Так что у самого Любарского продольные морщины на лице неудержимо выгибались скобками: «Ну, ладно, ладно…»
Но все это было неважно – так, преджизнь. Самая жизнь для Варфоломея Дормидонтовича начиналась здесь, в кабине на предельной высоте. Именно благодаря проведенным в MB часам он пребывал все дни в не по возрасту восторженном, поэтическом состоянии духа. Потому что он видел .
…Человеческое познание развивается от малого к большому. В пространстве оно идет от знания своей местности к познанию материка, океанов вокруг, всей планеты; от нее – к познанию планетной системы, ближних звезд, Галактики, множества других Галактик и всей обозримой в телескопы части мира – МетаГалактики. Во времени познание идет от эпизодов личной жизни к осмыслению человеческого существования в целом, к познанию жизни народов, возникновения, расцвета и исчезновения государств и цивилизаций; далее к представлению о геологических эрах в истории Земли, о возникновении жизни и, наконец, к представлению об образовании, существовании и возможном в будущем конце нашей планеты и других миров – до чего мы еще не дозрели. При этом если в пространстве мы наблюдаем – или, по крайней мере, можем наблюдать – любые крупные и далекие объекты, то во времени все интервалы событий, выходящие за рамки человеческой жизни (или, самое большее, исторической памяти человечества) существуют для нас чисто умозрительно. Большой мир для нас как бы застыл, колышется-меняется лишь в некоторых подробностях, вроде смены сезонов.
И теперь им открылся противоположный путь познания, от большого к малому. И начинался он с такого Большого, что в нем даже Галактики – и не мгновенные, видимые нами обычно пространственные образы их, а Галактики-события во всей их богатой многомиллиарднолетней жизни – чиркают по пространству, как спички по коробку. Исследователи находились в самом начале, до подробностей предстояло долго добираться; однако для них сейчас стало различимым неразличимое, обозримым необозримое – мировой процесс в целом. И ясно стало, что именно в нем, в Большом и Едином, а не в мелких причинно-следственных цепочках с многими «потому что» и «так как», – заключена главная простая причина Бытия всего, от миров до людей и до атомов. Настолько главная и настолько простая, что постигалась она более чувством ошеломляющего откровения, перехватом дыхания и мурашками по коже, нежели умом, в словах-понятиях.
Но и постигать MB только подсознанием, чувствами, ноздрей – без рационального мышления – Варфоломей Дормидонтович тоже не был согласен; без этого он не чувствовал бы себя человеком. «Обычно для нас объекты Вселенной, от астероидов и планет до Галактик… – подступался он мыслью, – ну, вроде как для дикаря, нашедшего будильник, его детали: шестеренки, зубчики, оси, пружинки. К чему они? Часы стоят – ничего не поймешь. Тряхнул – пошли. Время дикарь все равно определить не сумеет, но все-таки поймет, что перед ним цельный механизм. Так и мы. Впервые увидели, что Вселенная реально четырехмерна, время ее – поток материи, и главное в нем – не тела, а события. Всплески и круговерти времени…»
Однако и в рациональном выражении новые знания из MB оказывались настолько выше, значительней всего, что астрофизик Любарский знал прежде (да и еще вдалбливал это другим), что… короче, пренебрежением прошлой жизнью и нормальным устройством в нынешней Варфоломей Дормидонтович как бы отмежевывался от прежнего себя. Монахи в подобных случаях меняют имя; но в миру, из-за милиции и прописки, это не так просто.
Вернулись на предельную высоту. Над головами, над кабиной набирал масштабы и накал объемный Вселенский шторм: голубое клубление, волнение, вихрение. Взгляд с трудом проникал за внешние его колыхания, они застили яркую область в глубине, откуда все и распространялось. Корнев включил буровский преобразователь. Экраны – вереницей слева направо – дали картины Шторма в ближнем ультрафиолете, в дальнем, в мягких и средних рентгеновских лучах. Образы были скупее, но отчетливее, выделялось самое выразительное: огненно переливающиеся вихревые воронки, искрящиеся эллиптические кольца с зыбкими сферами внутри, древовидно растекающиеся или наоборот, стекающиеся – с турбулентным кипением внутри – многоцветно светящиеся потоки.
– Виктор Федорович Буров был прав, – сказал Любарский, – видимые глазу клубы и волны ничто, волнение почти пустого пространства, разреженного газа – чуть теплее абсолютного нуля. Вещественные скопления светят нам в жестком ультрафиолете, а то и в рентгене.
– Уже есть что-то? – спросил Пец. Астрофизик приложился к окуляру телескопа, повертел ручками поиска. Но нет, в рефлекторе все забивал голубой туман.
– Рано еще, Валерьян Вениаминович.
Корнев тем временем запустил свето-звуковой преобразователь Бурова. Из четырех динамиков, расположенных с расчетом на стереоэффект, на них сверху хлынула «музыка сфер»: плеск и рокот, перекатывающиеся над головами вместе с волнами яркости, неровное шипение, гулы, какие-то короткие трески… Теперь полностью, для глаз и ушей, бушевал в Меняющейся Вселенной творящий миры Шторм.
Фаза «мерцаний» и в этом цикле близилась к максимуму выразительности: пространство очистилось от тумана, вихри и комковатые всплески разделились большими полями темноты; сами стали компактнее и ярче. Некоторые вихрики Дыхание Ядра вышвыривало к нижнему краю, сюда, к ним: они стремительно нарастали в размерах, в динамиках все покрывал звук, похожий на вой пикирующего самолета. Когда же в галактической круговерти возникали слепящие яркие игольчатые штрихи, то в динамиках от них слышались множественные «пи-у!… пи-у!…» скрипичных тонов. Так звучали звезды.
И чем ближе подступал 'Цикл миропроявления к своей выразительной кульминации, тем явственнее в динамиках хаотические шумы и рокот-грохот оттесняла – даже вытесняла – какая-то немыслимо сложная, для тысяч симфонических оркестров сразу, тонкая и прекрасная музыка.
Опять у Варфоломея Дормидонтовича немели щеки, гуляли по коже мурашки, а губы сами шептали:
– «…Моих ушей коснулся он – и их наполнил шум и звон. И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье…» Вот оно – неба-то содроганье! Ай да Пушкин, ай сукин сын, молодец – еще в те времена проник!… Потому что нет во Вселенной ни радиоГалактик, ни зримых, ни звезд, ни планет – то есть наличествуют и они, но как детали, мелкие подробности. А главное – движения-действия Единого. В нем гармония – и познание ее, когда удается прикоснуться. Чаще это дается поэтам и композиторам – но вот и я «внял неба содроганье». Хорошо!
IV
Первым не выдержал Пец.
– Э, нет, – сказал он, – так работать нельзя. Александр Иванович, выключите, пожалуйста.
Корнев щелкнул тумблером преобразователя Бурова. Мир онемел – и будто несколько отдалился от кабины.
– Все это эффектно и впечатляет, – сухо продолжал директор, – но двигаться в эту сторону, полагаю, не стоит. И без «музыки сфер» обстановка располагает к самогипнозу и обалдению. Мы академические исследователи , давайте помнить об этом. Наука под ритмы и завывания не делается. Давайте выполнять намеченную программу наблюдений. Пункт первый – поиск объектов для съемки. Приступайте, пожалуйста.
У Любарского нашлось бы что возразить Пецу в защиту эмоций, познания мира посредством их – поэтического, художественного, музыкального. Да и Корневу не понравилось распоряжение директора. Но было не до споров: обстановка близка к боевой, Пец – командир.
– Есть, капитан! – только и выразил свое отношение Александр Иванович, включил систему слежения.
Варфоломей же Дормидонтович и вовсе без слов влип в окуляр телескопа: теперь он был глаз высшей квалификации. Работа пошла. Главный инженер по экранам рентгеновского диапазона обнаруживал перспективные «мерцания», подгонял к ним перекрестие искателя; моторчики привода, завывая на повышенных оборотах, поворачивали белый ствол телескопа с пришпиленным к нему астрофизиком, пока тот не произносил: «Нет, не то. Далеко, неразборчиво. Ищите еще!» Кабину слегка покачивало. Корнев нашаривал в ядре новое ближнее «мерцание».
– Вас не укачало, доцент? – сердито спросил он минут через двадцать.
Наконец Любарский сказал сдавленным голосом: «Ага, есть. Вроде годится. Веду!» Александр Иванович запустил видеокамеру.
Эту запись потом просматривали много раз – краткую, на девятьсот кадров, историю о том, как в глубине ядра рождаются, живут и умирают миры. Без телескопа это выглядело малым световым вихриком, рассеченным перекрестием на четыре дольки: Объектив выделил центральную часть его: бурлящий ком, в котором клубились, меняли формы, делаясь все четче и выразительней, светлые струи. Из самых ярких (остальные расплылись в ничто) свились волокна около колышущихся сгустков. В некоторых выделился сияющий овал-центр. Прочие волокна завились вокруг него рукавами. Так образовалось дозвездное тело Галактики. И – в какой-то трудноуловимый миг размытое туманное свечение в ядре ее и в серединах рукавов начало свертываться в яркие игольчатые штрихи, разделенные тьмой. Это образовались и набирали накал звезды!
«Миг творения! – упивался зрелищем Любарский; сейчас и без динамиков в его душе звучал орган, какие-то хоры вели мелодии без слов. – Поток и турбуленция, звезды – турбулентные ядра в струях материи-действия. Творенция-турбуленция, ха!… Как просто. Но нет, не так все просто: эта искрящаяся гармоничная четкость, избыточная первичная живость – ведь в потоках жидкости картины турбуленции слабее, размытее, хаотичнее. Да, первичная избыточность – вот слово. От избытка действия возникают миры!»
Звезды-штрихи высасывают туманное свечение окрест. Теперь весь быстро вращающийся вихрь состоит из них. Ядро Галактики набухает голубым вибрирующим светом. Рукава загибаются около него все более полого, касательно – и вот сомкнулись в сверкающий эллипс. Звездные штрихи меняют оттенки и яркость – эти переливы распространяются по эллиптической Галактике согласованной дрожью. Видно: она целое, главный образ Вселенной.
Что-то ослабело, спало в пространстве – галактический эллипс опять раскручивается в вихрь. Рукава его расходятся, раскидывают во вращении своем звездные ошметья – в них по краям тела Галактики звездные пунктиры накаляются, вспыхивают сверхновыми, а те расплываются в туманные блики. Они сливаются в волокна и струи теряющей выразительные формы субстанции. Процесс захватывает центральные области – все прощально вспыхивает, тает, растворяется во тьме.
Галактика жила восемнадцать секунд. Звезды в ней – от четырех до четырнадцати секунд.
А в двух соседних с ней вихрях звезды так и не возникли: эти вселенские образы прожили свой многомиллиарднолетний век круговертями сверкающего тумана.
Вверху воцарилась Ночь. Кабина возвращалась вниз.
– Все, как у нас, – задумчиво молвил Любарский, отстегиваясь от кресла-люльки.
Пец вопросительно глянул на него.
– Я о тех двух соседних, – пояснил доцент. – В обычном небе из многих миллионов наблюдаемых галактических туманностей только десятка два на снимках расщепляются на звезды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70
И жене в телефонном разговоре ничего не смог растолковать. Здесь приютился у Пеца («Ради бога, Варфоломей Дормидонтович, хоть и надолго, Юлия Алексеевна тоже будет рада!»). Впрочем, время, проводимое им – как и Пецем, Корневым, другими сотрудниками, вне башни было настолько незначительным, что не имело большого значения, где и как его скоротать.
И в лаборатории было трудно. Работали на энтузиазме, себя не жалели – а добиться от человека, работающего на энтузиазме, чтобы он аккуратно или хоть разборчиво делал записи в журнале наблюдений, а в конце рабочего дня чехлил приборы и прибирал свое место, куда труднее, чем от работающего ради хлеба насущного. Да и характер был не командирский: когда после душевных колебаний делал замечание – в деликатной форме и неуверенным голосом, то ребятушки, закаленные общением с Корневым, чуяли слабину и заводили:
– Бармалеич-то наш – ух, грозен!
– Свире-еп! – подхватывал другой.
– Лю-т! – включался третий. – Ууу-у!…
Так что у самого Любарского продольные морщины на лице неудержимо выгибались скобками: «Ну, ладно, ладно…»
Но все это было неважно – так, преджизнь. Самая жизнь для Варфоломея Дормидонтовича начиналась здесь, в кабине на предельной высоте. Именно благодаря проведенным в MB часам он пребывал все дни в не по возрасту восторженном, поэтическом состоянии духа. Потому что он видел .
…Человеческое познание развивается от малого к большому. В пространстве оно идет от знания своей местности к познанию материка, океанов вокруг, всей планеты; от нее – к познанию планетной системы, ближних звезд, Галактики, множества других Галактик и всей обозримой в телескопы части мира – МетаГалактики. Во времени познание идет от эпизодов личной жизни к осмыслению человеческого существования в целом, к познанию жизни народов, возникновения, расцвета и исчезновения государств и цивилизаций; далее к представлению о геологических эрах в истории Земли, о возникновении жизни и, наконец, к представлению об образовании, существовании и возможном в будущем конце нашей планеты и других миров – до чего мы еще не дозрели. При этом если в пространстве мы наблюдаем – или, по крайней мере, можем наблюдать – любые крупные и далекие объекты, то во времени все интервалы событий, выходящие за рамки человеческой жизни (или, самое большее, исторической памяти человечества) существуют для нас чисто умозрительно. Большой мир для нас как бы застыл, колышется-меняется лишь в некоторых подробностях, вроде смены сезонов.
И теперь им открылся противоположный путь познания, от большого к малому. И начинался он с такого Большого, что в нем даже Галактики – и не мгновенные, видимые нами обычно пространственные образы их, а Галактики-события во всей их богатой многомиллиарднолетней жизни – чиркают по пространству, как спички по коробку. Исследователи находились в самом начале, до подробностей предстояло долго добираться; однако для них сейчас стало различимым неразличимое, обозримым необозримое – мировой процесс в целом. И ясно стало, что именно в нем, в Большом и Едином, а не в мелких причинно-следственных цепочках с многими «потому что» и «так как», – заключена главная простая причина Бытия всего, от миров до людей и до атомов. Настолько главная и настолько простая, что постигалась она более чувством ошеломляющего откровения, перехватом дыхания и мурашками по коже, нежели умом, в словах-понятиях.
Но и постигать MB только подсознанием, чувствами, ноздрей – без рационального мышления – Варфоломей Дормидонтович тоже не был согласен; без этого он не чувствовал бы себя человеком. «Обычно для нас объекты Вселенной, от астероидов и планет до Галактик… – подступался он мыслью, – ну, вроде как для дикаря, нашедшего будильник, его детали: шестеренки, зубчики, оси, пружинки. К чему они? Часы стоят – ничего не поймешь. Тряхнул – пошли. Время дикарь все равно определить не сумеет, но все-таки поймет, что перед ним цельный механизм. Так и мы. Впервые увидели, что Вселенная реально четырехмерна, время ее – поток материи, и главное в нем – не тела, а события. Всплески и круговерти времени…»
Однако и в рациональном выражении новые знания из MB оказывались настолько выше, значительней всего, что астрофизик Любарский знал прежде (да и еще вдалбливал это другим), что… короче, пренебрежением прошлой жизнью и нормальным устройством в нынешней Варфоломей Дормидонтович как бы отмежевывался от прежнего себя. Монахи в подобных случаях меняют имя; но в миру, из-за милиции и прописки, это не так просто.
Вернулись на предельную высоту. Над головами, над кабиной набирал масштабы и накал объемный Вселенский шторм: голубое клубление, волнение, вихрение. Взгляд с трудом проникал за внешние его колыхания, они застили яркую область в глубине, откуда все и распространялось. Корнев включил буровский преобразователь. Экраны – вереницей слева направо – дали картины Шторма в ближнем ультрафиолете, в дальнем, в мягких и средних рентгеновских лучах. Образы были скупее, но отчетливее, выделялось самое выразительное: огненно переливающиеся вихревые воронки, искрящиеся эллиптические кольца с зыбкими сферами внутри, древовидно растекающиеся или наоборот, стекающиеся – с турбулентным кипением внутри – многоцветно светящиеся потоки.
– Виктор Федорович Буров был прав, – сказал Любарский, – видимые глазу клубы и волны ничто, волнение почти пустого пространства, разреженного газа – чуть теплее абсолютного нуля. Вещественные скопления светят нам в жестком ультрафиолете, а то и в рентгене.
– Уже есть что-то? – спросил Пец. Астрофизик приложился к окуляру телескопа, повертел ручками поиска. Но нет, в рефлекторе все забивал голубой туман.
– Рано еще, Валерьян Вениаминович.
Корнев тем временем запустил свето-звуковой преобразователь Бурова. Из четырех динамиков, расположенных с расчетом на стереоэффект, на них сверху хлынула «музыка сфер»: плеск и рокот, перекатывающиеся над головами вместе с волнами яркости, неровное шипение, гулы, какие-то короткие трески… Теперь полностью, для глаз и ушей, бушевал в Меняющейся Вселенной творящий миры Шторм.
Фаза «мерцаний» и в этом цикле близилась к максимуму выразительности: пространство очистилось от тумана, вихри и комковатые всплески разделились большими полями темноты; сами стали компактнее и ярче. Некоторые вихрики Дыхание Ядра вышвыривало к нижнему краю, сюда, к ним: они стремительно нарастали в размерах, в динамиках все покрывал звук, похожий на вой пикирующего самолета. Когда же в галактической круговерти возникали слепящие яркие игольчатые штрихи, то в динамиках от них слышались множественные «пи-у!… пи-у!…» скрипичных тонов. Так звучали звезды.
И чем ближе подступал 'Цикл миропроявления к своей выразительной кульминации, тем явственнее в динамиках хаотические шумы и рокот-грохот оттесняла – даже вытесняла – какая-то немыслимо сложная, для тысяч симфонических оркестров сразу, тонкая и прекрасная музыка.
Опять у Варфоломея Дормидонтовича немели щеки, гуляли по коже мурашки, а губы сами шептали:
– «…Моих ушей коснулся он – и их наполнил шум и звон. И внял я неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье…» Вот оно – неба-то содроганье! Ай да Пушкин, ай сукин сын, молодец – еще в те времена проник!… Потому что нет во Вселенной ни радиоГалактик, ни зримых, ни звезд, ни планет – то есть наличествуют и они, но как детали, мелкие подробности. А главное – движения-действия Единого. В нем гармония – и познание ее, когда удается прикоснуться. Чаще это дается поэтам и композиторам – но вот и я «внял неба содроганье». Хорошо!
IV
Первым не выдержал Пец.
– Э, нет, – сказал он, – так работать нельзя. Александр Иванович, выключите, пожалуйста.
Корнев щелкнул тумблером преобразователя Бурова. Мир онемел – и будто несколько отдалился от кабины.
– Все это эффектно и впечатляет, – сухо продолжал директор, – но двигаться в эту сторону, полагаю, не стоит. И без «музыки сфер» обстановка располагает к самогипнозу и обалдению. Мы академические исследователи , давайте помнить об этом. Наука под ритмы и завывания не делается. Давайте выполнять намеченную программу наблюдений. Пункт первый – поиск объектов для съемки. Приступайте, пожалуйста.
У Любарского нашлось бы что возразить Пецу в защиту эмоций, познания мира посредством их – поэтического, художественного, музыкального. Да и Корневу не понравилось распоряжение директора. Но было не до споров: обстановка близка к боевой, Пец – командир.
– Есть, капитан! – только и выразил свое отношение Александр Иванович, включил систему слежения.
Варфоломей же Дормидонтович и вовсе без слов влип в окуляр телескопа: теперь он был глаз высшей квалификации. Работа пошла. Главный инженер по экранам рентгеновского диапазона обнаруживал перспективные «мерцания», подгонял к ним перекрестие искателя; моторчики привода, завывая на повышенных оборотах, поворачивали белый ствол телескопа с пришпиленным к нему астрофизиком, пока тот не произносил: «Нет, не то. Далеко, неразборчиво. Ищите еще!» Кабину слегка покачивало. Корнев нашаривал в ядре новое ближнее «мерцание».
– Вас не укачало, доцент? – сердито спросил он минут через двадцать.
Наконец Любарский сказал сдавленным голосом: «Ага, есть. Вроде годится. Веду!» Александр Иванович запустил видеокамеру.
Эту запись потом просматривали много раз – краткую, на девятьсот кадров, историю о том, как в глубине ядра рождаются, живут и умирают миры. Без телескопа это выглядело малым световым вихриком, рассеченным перекрестием на четыре дольки: Объектив выделил центральную часть его: бурлящий ком, в котором клубились, меняли формы, делаясь все четче и выразительней, светлые струи. Из самых ярких (остальные расплылись в ничто) свились волокна около колышущихся сгустков. В некоторых выделился сияющий овал-центр. Прочие волокна завились вокруг него рукавами. Так образовалось дозвездное тело Галактики. И – в какой-то трудноуловимый миг размытое туманное свечение в ядре ее и в серединах рукавов начало свертываться в яркие игольчатые штрихи, разделенные тьмой. Это образовались и набирали накал звезды!
«Миг творения! – упивался зрелищем Любарский; сейчас и без динамиков в его душе звучал орган, какие-то хоры вели мелодии без слов. – Поток и турбуленция, звезды – турбулентные ядра в струях материи-действия. Творенция-турбуленция, ха!… Как просто. Но нет, не так все просто: эта искрящаяся гармоничная четкость, избыточная первичная живость – ведь в потоках жидкости картины турбуленции слабее, размытее, хаотичнее. Да, первичная избыточность – вот слово. От избытка действия возникают миры!»
Звезды-штрихи высасывают туманное свечение окрест. Теперь весь быстро вращающийся вихрь состоит из них. Ядро Галактики набухает голубым вибрирующим светом. Рукава загибаются около него все более полого, касательно – и вот сомкнулись в сверкающий эллипс. Звездные штрихи меняют оттенки и яркость – эти переливы распространяются по эллиптической Галактике согласованной дрожью. Видно: она целое, главный образ Вселенной.
Что-то ослабело, спало в пространстве – галактический эллипс опять раскручивается в вихрь. Рукава его расходятся, раскидывают во вращении своем звездные ошметья – в них по краям тела Галактики звездные пунктиры накаляются, вспыхивают сверхновыми, а те расплываются в туманные блики. Они сливаются в волокна и струи теряющей выразительные формы субстанции. Процесс захватывает центральные области – все прощально вспыхивает, тает, растворяется во тьме.
Галактика жила восемнадцать секунд. Звезды в ней – от четырех до четырнадцати секунд.
А в двух соседних с ней вихрях звезды так и не возникли: эти вселенские образы прожили свой многомиллиарднолетний век круговертями сверкающего тумана.
Вверху воцарилась Ночь. Кабина возвращалась вниз.
– Все, как у нас, – задумчиво молвил Любарский, отстегиваясь от кресла-люльки.
Пец вопросительно глянул на него.
– Я о тех двух соседних, – пояснил доцент. – В обычном небе из многих миллионов наблюдаемых галактических туманностей только десятка два на снимках расщепляются на звезды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70