Нет, неправда, им захотелось, чтобы не было, или все равно; ведь все-таки это и есть самое прекрасное, зачем низводиться в животное состояние? Что означает этот бред? Улица, как степь, как длинное ласковое животное с протяженным телом; как путь, на который ступает высшая нога, чтобы войти. Улица с домами вокруг; липы, кипарисы и плющи здесь; свет оттуда, и полумрак, и комната, где сидят имена, и их несколько. Мандустра заставляет быть, ступая нае райское подножье; начать ограничения для удовольствий и смотреть. Воспоминания о ней значительны и конкретны; они присутствуют в формах, придавая им некий внутренний блеск, и это одно из многочисленных главных. Деревья, как сплетенные провода в кабеле, как единство множества линий, как клубок для вязания в руках волшебного кота, как минимальный предел феномена. Деревья стояли по обе стороны пути, и Яковлев шел куда-то, словно плыл, или полз. Тундра, как джунгли, ждала его в виде собственной награды, и ничего другого быть не могло. Или он придумал, или его придумали — нужно было продолжать, чтобы различать свет и полумрак. И Семену исполнилось три года.
§
И Миша Оно попал в камеру, пахнущую сыростью и несвободой; может быть, для смертников, а может быть, для проведения здесь длительного времени жизни. Он сидел на табурете рядом с откидным столом, потом вставал, начиная кружить вдоль стен, подходил к вонючей параше, отодвигал ее одним неуловимым движением и совершал разнообразящее жизнь мочеиспускание, отдавая всего себя этой интересной минуте, которая была наполнена истинным Занятием, в отличие от обычных рефлексивных прозябании здесь, внутри тюрьмы. Сырые стены напоминали ласковых женщин, цветные луга в воскресный день, восторженно-мрачные зеленые школьные парты, навевающие своим появлением во мгле сознания целый мир чувств и ощущений; и Миша хотел быть преступником. закованным в колодки на площади, или в темной яме, или в этой тюрьме, чтобы слиться с проникающим в него страданием в единое целое, как при зачатии; и завершить свою жизнь, шепнув умирающими губами в презирающую пустоту что-нибудь тихое и значительное, похожее на последнюю точку в священной книге, которая не столько заканчивает повествование, сколько начинает новую жизнь. Он ощущал присутствие истинного бытия в своем духе, чувствовал этот свой час действительным и свободным от времени и остального; не осмысливал ничего из того, что видел в своем представлении перед глазами; и был счастлив, словно вырвавшийся из склянки гомункул, готовый честно умереть, как все. Он сейчас прислонился головой к стене, наблюдая негасимую лампочку на потолке, которая была непременным прекрасным атрибутом неволи, и размышлял о разных проблемах, поскольку они чудесно преображались перед осознанием скорой гибели и приобретали новый вкус настоящей подлинности и серьезности, которая, как направленная в горло стальная сабля, заставляла трепетать нервы и душу. Разнообразные дилеммы и развилки мыслительных лабиринтов заполонили Мишино состояние, ввергнув его в хаос каких-то странных выяснений, которые, впрочем, и должны были возникнуть в этом месте мира у любого индивида, желавшего до этого все что угодно, или желавшего никем не быть; и эти настроения, имеющие смысл, пульсировали сейчас внутри Оно, как обнаженные сердца гальванизируемых лягушек, услаждая его личную озабоченность самим собой, присущую каждому, и его тайну, которая в нем есть.
«Итак, мир существует любой на выбор, как правда, как мой путь, но зачем я сейчас здесь? Кто я? Что я должен, или не должен, или посередине? Что я буду, кем я стану, кто я был? Я никто, я кто-то, я, наверное, имею цель, но я люблю все; я — человек-вообще; я смотрю в окно, я люблю его прозрачность, и цветы, и проблемы тех, кто придумывает их и увлечен; я хочу поцеловать реальность в губы, накрашенные лиловой помадой, но мне не нужно иметь от нее детей. Меня не страшит появление, или исчезновение, потому что это все равно; мне нравится окраска стен здесь, так же как цвет моря там; я люблю свое прошлое сейчас, так же как и настоящее; я должен что-то осуществить, но зачем мне покидать рай этого мира? Слава моим злым кандалам, они так гнусно впиваются в мои запястья, порождая ненависть и боль! Быть может, я — бог, забывший о своем назначении творить и не присутствовать? Ибо так возлюбил господь мир, что сам стал частью этого мира. Как Федоров, Будда и я. Когда меня жгли на огне, распяв на решетке, разве я не был счастлив, испытывая наслаждение, равное женскому оргазму? Разве не приятно прожить длинную жизнь, переписывая каждый день глупый листок, а потом купить себе некий предмет, или одежду; и смысл целой Вселенной будет в этой одежде; и ее пропажа станет подлинным Катаклизмом, который не каждому суждено пережить. Блажен, кто ощутил минуту роковую в чашечке цветка, особенно если это нарцисс. Счастлив садовник перевоплотившийся в цветок и низведший себя в это состояние. Почему я должен быть кем-то еще? Почему я хочу умереть сложной смертью, чувствуя бессмысленность ее, или наоборот — радость правильно отданной жертвы? Почему я хочу жить вечно, избрав бесконечное развитие, если это возможно вообще? Почему я ничего не хочу, кроме стояния здесь, прислонясь головой к стене? Почему я вижу лампочку, в то время, как существует солнце? Я унесу себя в могилу, я скоро превращусь во что-то еще; до свидания, ощущения и феномены; прощайте, любимые сны, я ухожу гордо, словно истинный Никто. Да здравствует мандустра».
Так думал Миша Оно, стоя в камере, в которой он был один, как истинный узник, или арестант; и ему нравились его серьезные сбивчивые мысли, похожие на предсмертный монолог не понятого веком гадкого убийцы, ожидающего предстоящей тяжелой казни с чувством романтической вины и бесстрашия. Он, улыбаясь, отошел от стены и сел на табурет, вспомнив свою недавнюю беседу с членами оппозиционной компании, которые были милы и разнообразны.
— Где вы сейчас, — сказал Миша, представив отрезанный язык Артема Эрия.
«Миша, ты не знаешь своей миссии, но она — ничто, это все пустое, маразм, фигня. Ты должен прийти ко мне, только я — истинный бог; кто-то говорит, что я — женщина, но нет. Я — самый главный, это я породил ва; все это — так, приди ко мне».
Возникло что-то странное, словно гипнотическое явление внутри камеры, где не должно быть никого, кроме уже заключенного существа; и это что-то говорило, и мыслило, и расчесалось на прямой пробор.
«Я — Иисус Кибальчиш. Я — самый главный, я выше вас. Я — бог, а не вы. Ты — вообще какое-то десятое или четвертое воплощение, и поэтому нечего заниматься этим бредом, размышляя о вещах. Все равно, ты окажешься предо мной, и я скажу тебе какой-нибудь звук. Уа!»
— Что это такое? — спросил Миша Оно, прислушиваясь к явленным словам, не понимая, откуда они исходят.
Он просто оказался здесь, и все продолжалось.
— Мне все равно, я сижу на табурете, ты не для меня, — сказал Миша, плюнув в угол. — Скажи мне, в чем моя интенция, если я предельно люблю каждую корпускулу бытия в любой миг, наделяя трансцендентальной сущностью феномена сам этот феномен в мире явлений?
"Я не понимаю, Михаил Васильевич. Это бред, я проще. Мир проще, слова длиннее. Кто-то говорит, что я женщина. Я не нашел своего отца, приди ко мне, оставь свою задачу, ибо она высока. А я больше, чем все, я придумаю тебе тайну, я — главный. "
— Ты — глупый! — воскликнул Миша, смотря на лампочку.
"Я — глупый, ну и что? Я глупый, но у меня есть власть. Тебя ничего не ждет, кроме меня, вперед, ко мне, моя прелесть, и я покажу тебе что-то еще. "
— Я не нашел себя, — сказал Миша, вставая с табурета. — Это просто видения, бред, маразм, чепуха. Мне не нужно глупых богов, они не дадут мне умереть. Все это чушь, я буду спать и ждать своей казни, которая скоро наступит.
«Ничего не было, так же как и всего остального, — подумал Миша, ложась на нары. — Мои привидения имеют красивое лицо, но не знают, что им делать дальше. Укройте мои секунды плюшевым венцом постоянной теплой любви!»
— Нет, это не бред, — сказал Иисус Кибальчиш. — Это было подлинным явлением. Но вы не хотите быть со мной, прийти ко мне, творить со мной. Придется мне создать дочь.
§
И наступило: утро, возникшее, как начало новой эры. Миша Оно что-то видел во сне, а потом услышал звук открытия двери, и вспомнил свое местонахождение в гениальной камере посреди стен, перед казнью, которая вот-вот должна наступить.
Он ничего не помнил, он улыбнулся и был готов к дальнейшему. Дверь открылась, и красивый ефрейтор вошел внутрь, осторожно ступив на каменный пол. Ничто не омрачало личность Миши Оно, никакая прошлая информация не выплывала из его глубин, заставляя ужасаться и понимать смысл каких-то предреальностей; никакое знание не осеняло его своим божественным лучом; и он был счастлив, как инфузория, нашедшая себе причину для деления, и внутренне опустошен, как постигший самое главное даосист.
— С добрым утром, дружище! — сказал ефрейтор, поклонившись. — Не желаете отзавтракать, или хотите сразу покинуть эти чудные стены?
Миша хлопнул в ладоши, сел на нарах, свесив ноги, и потянулся.
— Почему вы так вежливы? — спросил он. — Когда казнь? Меня тоже будут распинать за ребра и бедра?
— Помилуйте! — поморщился ефрейтор. — Вас отпускают отсюда — вас ждут!.. Я должен вас проводить… Пойдемте… Хотите умыться?
— Ваш ритуал мне нравится! — воскликнул Миша, вставая на пол и надевая ботинки. — Но я уже готов казниться. Поэтому я бы предпочел умыться непосредственно перед плахой, чтобы блеск топора заставлял мои ноздри расширяться от ужаса и тоски, а члены — трепетать.
— Пройдемте, друг мой, — вежливо сказал ефрейтор, протягивая обе руки в сторону выхода. — Вас давно ждут, но не хотели прерывать сон. Что вам снилось?
— Мне снилось, как я увидел словно некую дверцу, ведущую в черный простор; я потянул за цепь и вылетел отсюда наружу — туда, где я должен быть; там я понял и осознал самого себя, и увидел свою высшую цель; и я прожил много миллионов лет, занимаясь чем угодно и творя другие реальности; а потом я увидел другого истинного бога, но он был глуп и обычен; а потом наступил конец.
— Кайф, — с завистью проговорил ефрейтор, похлопав Мишу по плечу. — Мне же привиделось, что я стоял «смирно» и охранял благородное сборище, которое имело вселенский смысл. Ну, пойдемте? Я прошу вас.
— Хорошо! — крикнул Миша и вышел вон из камеры. Он шел по коридору куда-то вдаль, наблюдая лампочки, вкрученные в потолок, и двери других камер, в которых томились различные узники или арестанты. Ефрейтор шел за ним, стуча своими ногами.
— Послушайте, — вдруг спросил Миша. — А где мои личности, с которыми я общался на политические темы?
— Эх, друг мой, — печально отвечал ефрейтор. — Сейчас бы вы могли о них похлопотать… Но боюсь, что они уже обрублены и представляют мало интереса…
— Ну и хрен с ними, — сказал Миша, продолжив путь. И так они шли и шли, мимо камер, стен и лампочек, и в конце концов коридор кончился, как и все остальное, и большая комната предстала перед этими двумя особями, раскрыв свой простор, словно открытый космос.
— Я сделал! — громко сказав ефрейтор, выйдя вперед. — Это — он? Вот.
— Любимый мой! — крикнул прекрасный девичий голос. — Неужели это ты, неужели ты здесь, неужели это правда? Приди же ко мне, будь со мной, возьми мою руку. Я счастлива, как совершенная звезда.
Миша Оно посмотрел и увидел лучшее для себя гениальное лицо. Это лицо говорило слова; это была Антонина, и она стояла перед ним. В это же время Артем Эрия умер.
§
Возникло радостное замешательство, странное оцепенение, некоторый перерыв. Вдали отсюда ефрейтор сидел на гауптвахте, Иаковлев был. Возникло благословенное узнавание, веселая встреча, неожиданное событие. Антонина в лиловом платье стояла, возвышенно улыбаясь, и ефрейтор одобрительно свистел. В детстве он собирал марки. Возникло что-то чудесное, приятное, значительное, словно неожиданный свет после казни. Антонина стояла перед ефрейтором в платье и улыбалась, как загадочная дама. В комнате был свет.
— Миша, я же тебе писала, что найду тебя! — воскликнула Антонина, сделав книксен. — Я освобождаю тебя, пойдем же скорее; там весна, там солнце, там веселое вино и чудеса!
— Нет, негодяйка! — громко сказал Оно, отпрянув. — Я с тобой не пойду; ты заразила меня «концом», и я еле вылечился!
— Как?! — крикнула Антонина, побелев. — Что?! Она перестала улыбаться, ощущая выразительное действие леденящего нервы обвинения, которое ей было только что брошено в лицо найденным любимым. Это было воистину ужасно! Она достала пудреницу, потом положила ее обратно, потом снова слегка улыбнулась и тихо сказала:
— Я этого не знала… Прости меня… Но откуда же… Наверное, это Узюк… Или Семен Дыбченко… Неужели, Аня Дай? Нет, нет, нет… Это — Лоно, это он… Точно… Или Нечипайло…
— Так ты не знала об этом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
§
И Миша Оно попал в камеру, пахнущую сыростью и несвободой; может быть, для смертников, а может быть, для проведения здесь длительного времени жизни. Он сидел на табурете рядом с откидным столом, потом вставал, начиная кружить вдоль стен, подходил к вонючей параше, отодвигал ее одним неуловимым движением и совершал разнообразящее жизнь мочеиспускание, отдавая всего себя этой интересной минуте, которая была наполнена истинным Занятием, в отличие от обычных рефлексивных прозябании здесь, внутри тюрьмы. Сырые стены напоминали ласковых женщин, цветные луга в воскресный день, восторженно-мрачные зеленые школьные парты, навевающие своим появлением во мгле сознания целый мир чувств и ощущений; и Миша хотел быть преступником. закованным в колодки на площади, или в темной яме, или в этой тюрьме, чтобы слиться с проникающим в него страданием в единое целое, как при зачатии; и завершить свою жизнь, шепнув умирающими губами в презирающую пустоту что-нибудь тихое и значительное, похожее на последнюю точку в священной книге, которая не столько заканчивает повествование, сколько начинает новую жизнь. Он ощущал присутствие истинного бытия в своем духе, чувствовал этот свой час действительным и свободным от времени и остального; не осмысливал ничего из того, что видел в своем представлении перед глазами; и был счастлив, словно вырвавшийся из склянки гомункул, готовый честно умереть, как все. Он сейчас прислонился головой к стене, наблюдая негасимую лампочку на потолке, которая была непременным прекрасным атрибутом неволи, и размышлял о разных проблемах, поскольку они чудесно преображались перед осознанием скорой гибели и приобретали новый вкус настоящей подлинности и серьезности, которая, как направленная в горло стальная сабля, заставляла трепетать нервы и душу. Разнообразные дилеммы и развилки мыслительных лабиринтов заполонили Мишино состояние, ввергнув его в хаос каких-то странных выяснений, которые, впрочем, и должны были возникнуть в этом месте мира у любого индивида, желавшего до этого все что угодно, или желавшего никем не быть; и эти настроения, имеющие смысл, пульсировали сейчас внутри Оно, как обнаженные сердца гальванизируемых лягушек, услаждая его личную озабоченность самим собой, присущую каждому, и его тайну, которая в нем есть.
«Итак, мир существует любой на выбор, как правда, как мой путь, но зачем я сейчас здесь? Кто я? Что я должен, или не должен, или посередине? Что я буду, кем я стану, кто я был? Я никто, я кто-то, я, наверное, имею цель, но я люблю все; я — человек-вообще; я смотрю в окно, я люблю его прозрачность, и цветы, и проблемы тех, кто придумывает их и увлечен; я хочу поцеловать реальность в губы, накрашенные лиловой помадой, но мне не нужно иметь от нее детей. Меня не страшит появление, или исчезновение, потому что это все равно; мне нравится окраска стен здесь, так же как цвет моря там; я люблю свое прошлое сейчас, так же как и настоящее; я должен что-то осуществить, но зачем мне покидать рай этого мира? Слава моим злым кандалам, они так гнусно впиваются в мои запястья, порождая ненависть и боль! Быть может, я — бог, забывший о своем назначении творить и не присутствовать? Ибо так возлюбил господь мир, что сам стал частью этого мира. Как Федоров, Будда и я. Когда меня жгли на огне, распяв на решетке, разве я не был счастлив, испытывая наслаждение, равное женскому оргазму? Разве не приятно прожить длинную жизнь, переписывая каждый день глупый листок, а потом купить себе некий предмет, или одежду; и смысл целой Вселенной будет в этой одежде; и ее пропажа станет подлинным Катаклизмом, который не каждому суждено пережить. Блажен, кто ощутил минуту роковую в чашечке цветка, особенно если это нарцисс. Счастлив садовник перевоплотившийся в цветок и низведший себя в это состояние. Почему я должен быть кем-то еще? Почему я хочу умереть сложной смертью, чувствуя бессмысленность ее, или наоборот — радость правильно отданной жертвы? Почему я хочу жить вечно, избрав бесконечное развитие, если это возможно вообще? Почему я ничего не хочу, кроме стояния здесь, прислонясь головой к стене? Почему я вижу лампочку, в то время, как существует солнце? Я унесу себя в могилу, я скоро превращусь во что-то еще; до свидания, ощущения и феномены; прощайте, любимые сны, я ухожу гордо, словно истинный Никто. Да здравствует мандустра».
Так думал Миша Оно, стоя в камере, в которой он был один, как истинный узник, или арестант; и ему нравились его серьезные сбивчивые мысли, похожие на предсмертный монолог не понятого веком гадкого убийцы, ожидающего предстоящей тяжелой казни с чувством романтической вины и бесстрашия. Он, улыбаясь, отошел от стены и сел на табурет, вспомнив свою недавнюю беседу с членами оппозиционной компании, которые были милы и разнообразны.
— Где вы сейчас, — сказал Миша, представив отрезанный язык Артема Эрия.
«Миша, ты не знаешь своей миссии, но она — ничто, это все пустое, маразм, фигня. Ты должен прийти ко мне, только я — истинный бог; кто-то говорит, что я — женщина, но нет. Я — самый главный, это я породил ва; все это — так, приди ко мне».
Возникло что-то странное, словно гипнотическое явление внутри камеры, где не должно быть никого, кроме уже заключенного существа; и это что-то говорило, и мыслило, и расчесалось на прямой пробор.
«Я — Иисус Кибальчиш. Я — самый главный, я выше вас. Я — бог, а не вы. Ты — вообще какое-то десятое или четвертое воплощение, и поэтому нечего заниматься этим бредом, размышляя о вещах. Все равно, ты окажешься предо мной, и я скажу тебе какой-нибудь звук. Уа!»
— Что это такое? — спросил Миша Оно, прислушиваясь к явленным словам, не понимая, откуда они исходят.
Он просто оказался здесь, и все продолжалось.
— Мне все равно, я сижу на табурете, ты не для меня, — сказал Миша, плюнув в угол. — Скажи мне, в чем моя интенция, если я предельно люблю каждую корпускулу бытия в любой миг, наделяя трансцендентальной сущностью феномена сам этот феномен в мире явлений?
"Я не понимаю, Михаил Васильевич. Это бред, я проще. Мир проще, слова длиннее. Кто-то говорит, что я женщина. Я не нашел своего отца, приди ко мне, оставь свою задачу, ибо она высока. А я больше, чем все, я придумаю тебе тайну, я — главный. "
— Ты — глупый! — воскликнул Миша, смотря на лампочку.
"Я — глупый, ну и что? Я глупый, но у меня есть власть. Тебя ничего не ждет, кроме меня, вперед, ко мне, моя прелесть, и я покажу тебе что-то еще. "
— Я не нашел себя, — сказал Миша, вставая с табурета. — Это просто видения, бред, маразм, чепуха. Мне не нужно глупых богов, они не дадут мне умереть. Все это чушь, я буду спать и ждать своей казни, которая скоро наступит.
«Ничего не было, так же как и всего остального, — подумал Миша, ложась на нары. — Мои привидения имеют красивое лицо, но не знают, что им делать дальше. Укройте мои секунды плюшевым венцом постоянной теплой любви!»
— Нет, это не бред, — сказал Иисус Кибальчиш. — Это было подлинным явлением. Но вы не хотите быть со мной, прийти ко мне, творить со мной. Придется мне создать дочь.
§
И наступило: утро, возникшее, как начало новой эры. Миша Оно что-то видел во сне, а потом услышал звук открытия двери, и вспомнил свое местонахождение в гениальной камере посреди стен, перед казнью, которая вот-вот должна наступить.
Он ничего не помнил, он улыбнулся и был готов к дальнейшему. Дверь открылась, и красивый ефрейтор вошел внутрь, осторожно ступив на каменный пол. Ничто не омрачало личность Миши Оно, никакая прошлая информация не выплывала из его глубин, заставляя ужасаться и понимать смысл каких-то предреальностей; никакое знание не осеняло его своим божественным лучом; и он был счастлив, как инфузория, нашедшая себе причину для деления, и внутренне опустошен, как постигший самое главное даосист.
— С добрым утром, дружище! — сказал ефрейтор, поклонившись. — Не желаете отзавтракать, или хотите сразу покинуть эти чудные стены?
Миша хлопнул в ладоши, сел на нарах, свесив ноги, и потянулся.
— Почему вы так вежливы? — спросил он. — Когда казнь? Меня тоже будут распинать за ребра и бедра?
— Помилуйте! — поморщился ефрейтор. — Вас отпускают отсюда — вас ждут!.. Я должен вас проводить… Пойдемте… Хотите умыться?
— Ваш ритуал мне нравится! — воскликнул Миша, вставая на пол и надевая ботинки. — Но я уже готов казниться. Поэтому я бы предпочел умыться непосредственно перед плахой, чтобы блеск топора заставлял мои ноздри расширяться от ужаса и тоски, а члены — трепетать.
— Пройдемте, друг мой, — вежливо сказал ефрейтор, протягивая обе руки в сторону выхода. — Вас давно ждут, но не хотели прерывать сон. Что вам снилось?
— Мне снилось, как я увидел словно некую дверцу, ведущую в черный простор; я потянул за цепь и вылетел отсюда наружу — туда, где я должен быть; там я понял и осознал самого себя, и увидел свою высшую цель; и я прожил много миллионов лет, занимаясь чем угодно и творя другие реальности; а потом я увидел другого истинного бога, но он был глуп и обычен; а потом наступил конец.
— Кайф, — с завистью проговорил ефрейтор, похлопав Мишу по плечу. — Мне же привиделось, что я стоял «смирно» и охранял благородное сборище, которое имело вселенский смысл. Ну, пойдемте? Я прошу вас.
— Хорошо! — крикнул Миша и вышел вон из камеры. Он шел по коридору куда-то вдаль, наблюдая лампочки, вкрученные в потолок, и двери других камер, в которых томились различные узники или арестанты. Ефрейтор шел за ним, стуча своими ногами.
— Послушайте, — вдруг спросил Миша. — А где мои личности, с которыми я общался на политические темы?
— Эх, друг мой, — печально отвечал ефрейтор. — Сейчас бы вы могли о них похлопотать… Но боюсь, что они уже обрублены и представляют мало интереса…
— Ну и хрен с ними, — сказал Миша, продолжив путь. И так они шли и шли, мимо камер, стен и лампочек, и в конце концов коридор кончился, как и все остальное, и большая комната предстала перед этими двумя особями, раскрыв свой простор, словно открытый космос.
— Я сделал! — громко сказав ефрейтор, выйдя вперед. — Это — он? Вот.
— Любимый мой! — крикнул прекрасный девичий голос. — Неужели это ты, неужели ты здесь, неужели это правда? Приди же ко мне, будь со мной, возьми мою руку. Я счастлива, как совершенная звезда.
Миша Оно посмотрел и увидел лучшее для себя гениальное лицо. Это лицо говорило слова; это была Антонина, и она стояла перед ним. В это же время Артем Эрия умер.
§
Возникло радостное замешательство, странное оцепенение, некоторый перерыв. Вдали отсюда ефрейтор сидел на гауптвахте, Иаковлев был. Возникло благословенное узнавание, веселая встреча, неожиданное событие. Антонина в лиловом платье стояла, возвышенно улыбаясь, и ефрейтор одобрительно свистел. В детстве он собирал марки. Возникло что-то чудесное, приятное, значительное, словно неожиданный свет после казни. Антонина стояла перед ефрейтором в платье и улыбалась, как загадочная дама. В комнате был свет.
— Миша, я же тебе писала, что найду тебя! — воскликнула Антонина, сделав книксен. — Я освобождаю тебя, пойдем же скорее; там весна, там солнце, там веселое вино и чудеса!
— Нет, негодяйка! — громко сказал Оно, отпрянув. — Я с тобой не пойду; ты заразила меня «концом», и я еле вылечился!
— Как?! — крикнула Антонина, побелев. — Что?! Она перестала улыбаться, ощущая выразительное действие леденящего нервы обвинения, которое ей было только что брошено в лицо найденным любимым. Это было воистину ужасно! Она достала пудреницу, потом положила ее обратно, потом снова слегка улыбнулась и тихо сказала:
— Я этого не знала… Прости меня… Но откуда же… Наверное, это Узюк… Или Семен Дыбченко… Неужели, Аня Дай? Нет, нет, нет… Это — Лоно, это он… Точно… Или Нечипайло…
— Так ты не знала об этом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40