Во время войны Джозеф Кисс приходил сюда как в убежище. На Брукс-Маркет он чувствовал себя в безопасности, не то что в подвале или на переполненной станции метрополитена. Здесь он зачал своего старшего сына, хотя Глория так и не узнала, куда попала. Он не зажег свет. Она думала, что они на квартире какого-нибудь приятеля. В тот раз они так хотели друг друга, что потеряли всякую осторожность. Да и сейчас он порой принимает решения под воздействием эмоций.
Если бы я не встретил ее, был бы я все еще здесь? спрашивает он себя. Она была слишком молода. Но что еще могла бы она сделать? Я ее удовлетворял. И теперь на свете есть дети, которых я люблю. Может быть, для нее это было рановато? Разве я могу ее обвинять? Может, в ней было слишком мало жизни и я выпил ее почти до дна ? Сейчас я стараюсь делать все, что могу, но иногда мне кажется, что она так и хотела прожить свою жизнь: сначала расцвет, потом плоды, потом медленное разрушение. А может, я не прав. Я люблю летать, а она терпеть не может. Я люблю петь, а она затыкает уши, едва я открываю рот. Она дошла до того, что предупредила: если я сойду с ума, она не будет меня навещать. Те мягкие тени сирени и магнолии, вода, как она светится, серебра теплее не бывает, наверное, это золото, но я все еще люблю тебя, мечтаю снова зайти с тобой в оранжереи. Как в Кью, где ты обвила меня ногами, дышала мне в лицо, не обращая ни на кого внимания. Что я наделал ? Я не могу.
Среди растений, с огромными стручками, падающими повсюду, в тех маленьких джунглях мы планировали дальние экспедиции, но началась война.
— Какое лето, Глория, и ты все еще хотела стать актрисой. Говорили, что ты похожа на Глорию Стюарт, но я-то думал, что ты куда симпатичнее… О, ты была лучше любой из кинозвезд, которых я когда-либо видел, но засела в Харроу. Может, для того, чтобы выжить меня оттуда. Может, для того, чтобы однажды вечером, когда я вернусь домой, оставить мне записку о том, что меня здесь больше не ждут. Правда, у меня есть свои убежища. А в Харроу — нет ничего, кроме жены и детей… Они явились не в самое подходящее время, как дураки. Души, которые надо было пожалеть, Глория. Глория, Глория. Ты говоришь, что я стал другим, но это не так. Я не меняюсь. Держу себя в руках. Это лучшее, что я могу сделать, Глория, для тебя, для себя, для ребятишек. Слишком уж во многом из того, что тебя пугает, виновата война… Было ошибкой перевезти тебя в Брайтон, сказала ты. Там не было песка. Что я в тебе задеваю? Ты говоришь, что солнце тебе вредно. А я на солнце будто распускаюсь. Но тебе ведь нравилось, как я вел себя в оранжерее? Как можно любить с оглядкой? Никак нельзя.
Джозеф Кисс поглядывает на консервную банку.
— Суп, — говорит он.
Он приберегал ее для какого-нибудь праздника, может быть для Фестиваля Британии, который уже почти прошел. Он радовался фестивалю, как дети, если не больше. Глория высоко отозвалась о прогулочном поезде, о катерах в Баттерси-парке, а мальчики и малютка Мэй чуть ли не до упаду катались на карусели с лошадками. Похоже на настоящий семейный выход, сказала тогда Глория. Но в других случаях я не мог определить, что со мной не так. Я думаю, ты слишком много говоришь, сказала она. И я не могу понять тебя. Или не мог. Почти и не пытался. А потом ты обижалась, когда я не понимал, что ты сказала.
— Я прислушиваюсь, не идут ли дети, вот что у меня на уме.
Но когда я сижу тихо, по ее словам, она не может это вынести: тогда я мрачен. Я слишком прост для нее или слишком сложен.
— Словом, не прав. Одной любви, сердце мое, явно недостаточно. И денег тоже. Что может помочь, как не мои гастроли, когда возвращение в радость. Хотя теперь это выглядит уже так, будто я вторгаюсь незваным гостем. И я добавлю глоток вина. Будет вкусно. Но мог обойтись и тушеным зайцем. Джозеф Кисс. Что ты говоришь? Тушеным зайцем? Извините, если я так сказал. Несколько фамильярно. Отнюдь! Мы же не в солдатской столовой.
И он снова вспоминает летчика Королевских ВВС, как тот опрометью несся по темной улице от его дома. Это было вскоре после того, как они договорились больше не заводить детей, по крайней мере до тех пор, пока не кончится война. Даже тогда в Харроу редко можно было увидеть военных летчиков.
— Глория всем была мне обязана, это ее и возмущает. Ну, подвезла летчика-другого, эка беда.
Суп должен еще повариться. Кто его знает, когда удастся раздобыть еще банку. Все-таки День победы. Хотя ощущение такое, что война вот-вот начнется снова.
Нужно что-то сделать, дабы люди почувствовали: это уже не повторится. Хотя бы даже вернуть старика Черчилля. Что само по себе смешно. Старые журналы, «Магнет» и «Джемз», тщательно разложены по коробкам, на которых помечены год и номера. Кое-где написаны названия рассказов. Он смотрит на них с надеждой, но сегодня вечером читать не будет. Он переводит взгляд на варево и принюхивается. О, какой аромат! Мурлыкая под нос, он достает деревянную ложку, помешивает в кастрюле. Пробует суп, стараясь не забрызгаться.
— А то придется… искать новое тело, перевоплощаться? Лучше подыскать новую голову. До чего вкусно, но разве в этом счастье, мистер Кисс? — Ему ли не знать? — Заглянем в ад! — кричит Синьор Данте, «Человек, который видит вас насквозь». Тропическая зелень Ботанического сада на фоне голубого неба. Сладкий запах прелой земли. О боже, грязь твоих оранжерей, и цветы, цветы, я чувствую какие жаркие у нее бедра, вижу ее блестящие губы, серебристое стекло и вода. — Смотри, утки, гуси, жаворонки! — Птичка сиротливо сидит на гнезде. Сколько гнезд должна свить сиротка? Сколько птенцов выпадет на землю? И весной все по новой, всю жизнь. А кукушка? Суп. Не давай ему перекипеть, а то испортишь вкус. Вдыхай аромат вина. Вдыхай аромат женщины, твой аромат, Глория.
Теперь попробуем. Выключим газ. Достанем ржаной хлеб, отрежем пару ломтиков. Никакого масла. Достанем большую тарелку, положим на нее хлеб, поставим чашку, нальем суп. Половину. В эту чашку, белую с голубой каемочкой. Пам, пам, пам, в такт финальным аккордам виолончели Элгара. Отнесем суп и хлеб к окну, поставим их на подоконник, вернемся за вполне недурным по такой цене «бордо». Напоминает о последнем годе в Париже, когда туда приехала Глория. Оставь детей с миссис Ди, сказал он, и поедем вдвоем в Италию. В Рим. Я покажу тебе Средиземное море и голубое Эгейское, ты не поверишь. Но они провели два дня в Париже, а потом вернулись в Лондон на поезде, загнанном в брюхо парома, наслаждаясь роскошью сна, по крайней мере, он наслаждался. И глаз не сомкнула, сказала она, все думаю о том, что мы утонем в этом железном гробу, в вагоне, дверь которого даже открыть нельзя. Пойдем камнем на дно, без всякого шанса на спасение. Тебе это в голову не приходило? Я подумал об этом и заснул как младенец, ответил он и попытался подползти к ней, чтобы успокоить, но было слишком тесно. «Ты меня раздавишь, — сказала она. — Мне и так плохо». Что с тобой, Глория? Клаустрофобия? «Тебе виднее. Это ты у нас из психушек не вылезаешь». Клаустрофобия, сказал он. «Да, да. Спасибо тебе, конечно, за все, я серьезно, Джо, только это был последний раз. А еще качка!» Ну а самолетом? спросил он. «Никогда!»
Концерт Элгара окончен. Джозеф Кисс крутит ручку настройки, пока не попадает на «Большого Билла Кэмпбелла и его парней Скалистых гор». Звучит «Я старый ковбой с Рио-Гранде». Он макает в суп хлеб, мирно поглядывая на пейзаж за окном. Он любит песни про ковбоев. «Весь день мотался я в седле, пора бы отдохнуть».
Джозеф Кисс помнит смирительные рубашки, обитые войлоком палаты и решетки на окнах, санитаров, врачей, психоаналитиков. Он прошел через таблетки, уколы, электрошок. До оперативного вмешательства не дошло. Порой ему хватало квитанции из химчистки, трамвайного билета, содержимого бумажника — прямо как когда-то на сцене. «Скажите, сэр, я не ошибаюсь, ваше имя начинается с буквы „Д“? Спасибо, Джордж. Полагаю, вы женаты, сэр? Да? Имя вашей жены, сэр, начинается с буквы „М“? Имя вашей жены, сэр, если я не ошибаюсь… Марджори! Спасибо. Большое спасибо. Вы из Эдмонтона. Только что купили новый костюм. У вас вялая интрижка с продавщицей из соседнего магазина, и сегодня вечером вас не было бы в нашем театре, если бы она не передумала ехать в Саут-Энд, и вы решили как-то убить время, чтобы легенда о командировке не пропадала. О, я вас не осуждаю, нисколько! Просто мне гораздо интереснее случаи посложней».
— Когда я только начал этим заниматься, я не был циником. Я был идеалистом. Я знал, что у меня дар. Но все, что я мог с ним делать — продавать за несколько жалких шиллингов, выступая по вечерам перед публикой. Но в общем-то маловероятно, что на креслах Имперского театра в Килбурне дождливым вечером в четверг окажется много Джорджей Бернардов Шоу, Гербертов Уэллсов и профессоров Хаксли. Жестокость. Разочарование. Нищета.
«У вас есть собака, мадам, пес по имени Пат. Овчарка, не так ли? Ваш муж любит этого пса больше, чем вас, и вы с радостью отравили бы его, если бы смогли? Это правда, мадам? Это правда, сэр?»
— Ладно, Кисс, где ваш велосипед? Вперед и с песней — в психушке вас уже заждались. Неужели вы думаете, что, если будете продолжать в том же духе, кто-нибудь пойдет на ваши сеансы? Вы думаете, им не терпится услышать, какова их реальная жизнь, как они беспокоятся по поводу своих гулящих жен или какие садистские фантазии посещают их грязные душонки при одном взгляде на юною ассистентку фокусника? Шевелитесь, Кисс. Вы уволены.
Работа — это воплощенное зло. Мистер Кисс с великим трудом научился сдерживаться, не говорить все, что знает, позволять им думать, что они его обхитрили. Он усвоил: предупреждать зрителей о том, что дьявол давно прибрал к рукам их души, бестактно.
— А вы, сэр, полагаете, что у Гитлера есть здравые мысли, не так ли? Ну, например, решить еврейский вопрос. Вышвырнуть евреев вон из страны. Перестать сокрушаться по поводу поляков. Что они для нас? Что мы для них? Я не прав? Большое спасибо. Нет, сэр, я не называю вас предателем. Педофилом разве что. Сколько ей лет? Десять? Конечно нет, сэр. Прошу меня извинить. Я ошибся. Да, сэр, я с радостью покину эту сцену, но вешаться не стану. Спокойной ночи, дамы, спокойной ночи, господа! Музыку, маэстро!
Почему тебе обязательно говорить людям все эти гадкие вещи? спросила Глория. Неудивительно, что они сердятся. Я сержусь.
Ох, Глория, я слишком боюсь читать твои мысли. Когда-то я решил, что не имею на это права. Теперь меня удерживает просто ужас. Неужели Господь дал мне эту власть, этот дар только для того, чтобы я мог взглянуть на себя со стороны, несчетными глазами других?
«Ваш тип, мистер Кисс, мы здесь, в Штейнеровском институте, называем „чувствительным“. Мы бы с радостью помогли вам приручить эти силы. Сейчас вы похожи на радиоприемник со сломанной настройкой. А мы можем научить вас ловить Би-би-си, „Радио Люксембург“, Австралию, что угодно. Если захотите».
— Для меня это было слишком, это их намерение. Я хотел, чтобы мой дар пропал совсем, а не был приручен. Не стал сильнее. Может, это была их игра? Я просил о помощи. И со всеми, кого я знал, было так же. Я мог бы использовать свой дар на пользу человечеству. Даже когда началась война и я добровольно предложил свои услуги Службе внешней разведки, меня не взяли. Данди ходатайствовал, но было уже поздно. Глория считала что это глупо, а зрители ждали чудес… И никаких женщин!
Подобрав последнюю каплю супа последним кусочком хлеба, Джозеф Кисс допивает вино. Ему хочется сохранить этикетку — не от вина, а от консервов.
— Не скоро мне доведется попробовать другую банку. Разве только опять занесет в Эдинбург…
Родные мужа Мэри Макклод имели выход на консервную фабрику. Он продал свое тело за две банки бульона и одну тушенки. Вроде как бартер. На войне, как на войне.
«Техас в моем сердце!»
Он моет тарелку, кастрюлю и ложку. Ставит на место Шелли. Раздумывает, не открыть ли что-нибудь из Бьюкена или Гая Бутби, проводит пальцем по корешку Катклифа Хайна, но ничто его не прельщает. Вдруг он слышит с улицы крик и подходит к окну. Трое маленьких детей катят через двор старую тележку. Это вполне могут быть и его дети. Обнищав, они пришли за ним, зовут его назад, в Харроу. Он отходит от окна и думает, а не привести ли сюда когда-нибудь старшего из сыновей, Рональда. Хотя, наверное, уже поздно. Что они устроят здесь после его смерти?
Листья шелестят от дуновения легкого ветерка, платаны утомленно качаются. Время вечерней молитвы. Дети уходят в сторону Блидинг-Харт-Ярд. Для него всегда остается загадкой, почему, несмотря на то что в старых домах вокруг живет много семей, Брукс-Маркет часто бывает таким пустынным. Иногда он целый день сидит на одной из скамеек и за все это время не видит ни души. Читает книгу, ест бутерброд, даже поет песни, и никто ему не мешает. Он чувствует себя в безопасности, как в средневековой крепости. Но это кончится, если хоть кто-нибудь узнает, что он здесь живет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84