— Вот, принес, хозяин! — досказал он, и сразу ясно стало по его нетвердому срывающемуся голосу, что он слегка под хмельком.
Туча наползала, из окна веяло сырой, приятной после зноя, озлобляющей прохладкой.
— Не дело, пьяный на ночь глядя бродишь!.. чего ты мне там принес? — вместо привета насторожился Векшин.
Тогда Санька прорвался рассыпчатой деревянной скороговоркой, причем часто повторялся, верно из-за состояния своего, пускался в откровенности, делал странные паузы, словно какого-то опроверженья ждал, и до такой степени горячился, что Векшину порой приходилось зубы стискивать, чтобы не оборвать эту насильственную искренность.
— А вот десятку-то, что от тех пятидесяти осталась, помнишь? Вконец извелся, веришь ли… Это я на новую получку выпил, а ту я словно зеницу ока храню!
И чуть вспомню, что во всем мы были вместе и все я тебе в жизни без задумки отдавал, а эту вроде бы недодал, так и взмутит всего меня, так и вскинет как на дыбку. Тебо в тот раз и полагалось отказываться, да я-то не имел права у себя ее оставлять! И сколько ж я метался с ето, с той десяткой. В печку кинуть — не кидается, опять же жена с черным лицом на руки мне глядит… А я ей: «Молчи, кричу, обывательша, буржуйское отродье, не можешь ты соображать, какая сила в той десятке содержится. Весь я теперь наскрозь хозяинов: велит — снова в шухер кинусь, велит — на мокрое пойду…» А и верно, как выкинул я его в помойку, так разом ровно гору сняли с меня: спасибо Доне! Оно и жалковато: полгода растили, спитым чайком поливали, на дождики вытаскивали, а тут единым махом. Зато как сладко рушить, хозяин, лихо да весело… Мне теперь цельный мир запалить — не содрогнуся!
— Кого это ты выкинул? — помрачнел Векшин от одного упоминания Донькина имени.
— А фикус-то! — с легким смехом напомнил Санька. — Ничего у нас боле не осталось: ни фикуса, ни кикуса никакого… одна только дружба чистейшая твоя. Да ты бери ее, проклятую, бумажку-то, освободи, хозяин, а то руку жжет…
Здесь он принялся втискивать в обмякшую руку Векшина ту самую комканую, волглую от пота десятирублевку, и Векшин хоть не сразу, а взял, лишь бы отделаться, и примечательно, до такой степени не имел влеченья к деньгам, что немедленно позабыл, куда сунул полученные деньги, не придав никакого значения своей непростительной, как оказалось позже, оплошности. В ту минуту не без волнения подумал он о такой же вечной, несмотря ни на что, дружбе своей с Арташезом, в котором для него странным образом олицетворялись все его современники.
Несколько колечек Клавдиной музыки, опять прозвучавших за спиной, воротили Векппгаа к действительности.
— Ладно, возьму, если так тебе нужно для твоего спокойствия. Но имей в виду, не нравятся мне твои истеричные подергиванья, Александр, — не на шутку сердясь, предупредил Векшин. — Дождёшься, прогоню я тебя. Кстати, я и прежде замечал в тебе эту несвоевременную чувствительность, а иногда, извини, и прямую неустойчивость. Нетвердо, шатко ты на земле стоишь… от росту своего, что ли? Вот и теперь, серьезный будто, женатый человек, а весь ходуном ходишь, как порченый!
И у Саньки ничего не нашлось ответить на заслуженный упрек.
— Эх, попить бы чего… — только и сказал он и, нашарив на столе, наливал что-то в чашку, расплескивая на пол и колени, так тряслись у него руки. — А ведь ты дитя и чудак у меня, хозяин, всегда чудаком был, простодушным тоись… не замечаешь, что вокруг тебя творится. И такое у меня сейчас настроение, что даже поцеловал бы тебя, каб не такой заросший я был…
Впрочем, поднявшись, он потянулся было вроде как с объятьем через стол, но коснулся в потемках векшинской руки и отдернулся как от огня.
— Ну-ну, без лобзаний, пожалуйста… — поднял голос Векшин.
— Не кричи и прогнать меня не грозись, мы с тобой кровью паянные, так что и бежать мне от тебя некуда… так и тебе от меня! — Здесь Санька сделал затяжной глоток и с испугом понюхал из чашки. — Аи кто заболел? Никак, лекарством пахнет…
— Это мамочка капли пила, когда к Петру Горбидонычу за деньгами ходила, — раздался сзади ломкий детский голосок.
Оказалось, Клавдя сидела недалеко от стола, на детском стульчике, пристально вслушиваясь в беседу старших.
— Спать ложись, милая… — железным голосом произнес Векшин, и та послушно отправилась к своему диванчику в углу.
…Балуева вернулась еще сухая, с кульком покупок, суетливая и бесконечно виноватая. Едва успела закрыть окно, гроза ударила в стекла полными пригоршнями дождя. Частая молния, выхватывая кадры из темноты, сообщала людским движеньям отрывистость приторможенного кино, отчего непонятно было, что за тряпочку такую с поротыми нитками достал из кармана Санька и почему в продолжение двух смежных вспышек озиралась женщина, запустив руки под кружевную дорожку на комоде.
— Остатки денег прячешь? — холодно спросил Векшин, наблюдая ее через зеркало, — Я же приказал тебе…
Чуть приподнявшись со стула, он включил свет.
— Не брани меня, Митя, все у нас подобралось, суп заправить нечем… — заторопилась та. — Я не к тому, что голодные будем сидеть… Мне в театр вышивальщицей предлагают, я быстро научусь, я понятливая. Все тебе будет, пока не выздоровеешь!
— Молчала бы при посторонних, — оборвал Векшин, хотя, по всей видимости, Санька дремал с открытыми глазами, в такой неподвижности созерцал он складку на скатерти.
Натомившись наедине с собой, Векшин бессознательно боялся лишиться гостя. На столе появились зелень, хлеб и первая пока бутылка. Как ни грохотало за окном, все же на звон посуды своевременно подоспел Манюкин, а там и хозяйке пришлось принять участие в пиру… За все лето то была самая продолжительная из гроз. Почти непрерывные раскаты грома и гул водостоков настолько заглушали людскую речь, что сказанное на одном краю стола приходилось переспрашивать на другом.
— Пей, Александр, за нашу кровную связь, — глухо твердил Векшин, то и дело подливая товарищу. — Мы с тобой маленькие люди, делаем, что умеем… умрем, когда потребуется. Шалости да пощады у вчерашних друзей не просим. И ты за меня не бойся: я в свое время из ямы вынырну и тебя вытащу с собой!
И за тем же столом, полуобхватив плечо заглянувшего на огонек Манюкина, исповедовалась ему Балуева — с такою безудержной искренностью, что нет-нет да и скользнет слезинка в ее пропудренном улыбающемся лице.
— Ведь я когда хмельная, барин, то я враз хорошая становлюсь, веселая и разговорчивая, — признавалась она, закидывая голову и обнажая знаменитую, сводившую Чикилева с ума шею. — Вот ты барин родовой, а моя мать захудалой прачкой была… но я не из тех, я тобой ни капельки не брезгую. Я простая Зинка, пою песни про людское горе, про разлуку, про сердешную боль… пою, пока молода, а как застекленеет во мне душа, вернуся к материну корыту. Я быстро состареюсь, потому и жить тороплюсь! И тут запретили Зинке про горе петь, велят про счастье… а мне бы хоть издаля его повидать! Про горе-то я с одиннадцати годков пою, еще как нищий конфеткой меня сманил да под шарманку во дворах петь заставил… эва когда! И пела я, барин, слезами заливалася, и чистые люди во всех окошках навзрыд плакали, на меня, на рваную девчонку, глядючи. И не то чтобы сжилася с ним, с горем-то, а в самые очи ему смотрелася, через него и себя поняла… Горе правде учит, даже неумного!.. а счастье и в сказке никого не доводило до добра. Мать-покойница говаривала: у горя сто ушей, у счастья сто когтей — да все на ближнего. Горе последней крохой делится, счастье стеной зубчатой обороняется, вон оно как! А он меня отчитал, новый-то наш директор, как распутную по харе отхлестал… ровно в шейных кандалах от него ушла. Да ты сам хоть капельку уважаешь меня, барин? — и вглядывалась во внимательные манюкинские глаза.
— Герцогиня, муза, умница… восторженно внимаю вам, — патетически восклицал тот и так взмахивал свободной рукой, что выплескивалось из стакана в честь сказанного красное вино.
Из-за грозы старик и женщина не расслышали происходившего рядом с ними воровского сговора. Только сейчас Векшин вспомнил о присланной утром записке от Щекутина с предложением совершить дружеский набег на одного знакомого ювелира и его кладовые; кстати, на взгляд Векшина, ничего преступного не содержалось в довольно забавном развлечении — вырвать из-под нэпмана золотой коврик, на котором тот с такой приятностью расположился. Грозного отцовского ответа Векшин по неотвязному предчувствию ожидал теперь не ранее конца недели, так что довольно безопасная пирмановская операция помогала до некоторой степени скрасить обычное предотъездное томленье. Выгодность ее заключалась еще и в том, что хоть и ворованные — но отнятые у блатака деньги эти приобретали видимость как бы чистых… Сразу протрезвевший Санька не меньше минуты раздумывал, прежде чем дал согласие на участие в деле.
Пирушка состояла из жарких речей и не менее щедрых возлияний. Занятый в соседней комнате составлением одного текущего доноса, — даже не особо интереспого, а лишь бы рука не отучалась! — Петр Горбидоныч и не подозревал, на что пошли его трудовые накопления. Впрочем, все теперь работало в его пользу: опрометчивая трата занятых денег вынуждала Балуеву раньше срока вновь обратиться к нему за подкреплением, что в окончательном итоге приближало час полного чикилевского триумфа.
XXIV
Когда Векшин разомкнул глаза, солнце освещало довольно безотрадный беспорядок на столе, но окно было открыто, воздух в комнате после вчерашней грозы был особенно свеж и взбодряюще пахнул сельдереем, — Зина Васильевна уже успела сходить на рынок. Векшин сразу заметил на стуле возле себя почтовый пакет с роговским штемпелем на марке, но взялся за него не прежде, чем оделся и тщательно выбрился. Однако, по мере того как близилась минута прочтенья, нетерпение сменялось колебанием недоверия. Векшин ждал корявой, нескладной весточки, написанной с ошибками, на случайном лоскутке, а перед ним лежало нечто исполненное писарским, с фронтовыми зачесами почерком, каким не пишутся письма с родины. Он испытал поэтому облегчение, когда Зина Васильевна, войдя с кофейником из кухни, сообщила о приходе сочинителя.
— Он тебя спрашивает, Митя, но по дороге к Манюкину заскользнул, селедок ему пайковых притащил… мимо шла, заглянула. Подкармливает, видно, старика, чтоб не скапустился раньше сроку, пока сочиненье про Благушу не закончено…
Не успел Векшин выбранить женщину за ее унизительное подсматривание, как Фирсов уже приветствовал его взмахами шляпы из коридора и ждал дозволения войти. Сочинитель находился в отменном настроении, в меру кривлялся и пенился отвлеченными соображепьями, маскируя ими свою беспощадную в то утро приглядку к действительности. Он как будто только и ждал любого вопроса от любого собеседника, чтоб распространиться на любую затронутую тему, однако жильцы квартиры сорок шесть, видно, из чувства самосохранения, избегали в то утро опасной разговорчивости.
— Предупреждаю, темный принц мой… — привычно оглушал Фирсов еще с порога, парализуя способность жертвы к сопротивлению, — нет у меня к вам никакого дела… почти как всегда. В то время как одни с понятной робостью в коленках вскрывают посланье с родины, другие же торопятся под шумок убрать со стола улики вчерашней пирушки, одни мы, чернильные бездельники, таскаемся с утра по миру, запускаем нескромные взоры в запретные потемки, тычем пальцем куда не дозволено, пробуем на язык, ищем где поострей вкус, цвет и запах жизни. Но не бойтесь меня, Дмитрий Егорыч, я не принес вам никаких разочарований, я пришел сказать лишь, что все на свете замечательно, особенно — волшебные щеко-танья цветочков, птичек и ветерков, улыбки и подачки любви, эти нежнейшие взятки во имя довольно грубых практических целей… или всякие такие мимолетные обольщения разума, тоже не менее коварные ловушки ощущений… Потому что не успеет очарованная ими жертва толком сообразить, кому и на кой черт потребовалось все это, как ее уже вышибают взашей из бытия!
— Я, правда, в баню собирался, но входи, Федор Федорыч, входи… для тебя всегда найдется у нас свободная минутка! — приветливо отвечал Векшин.
— Отчего-то он больно веселый нынче, наш Федор Федорыч? — не без зависти отметила Зина Васильевна.
— А с того, милостивица, что после долгих поисков краску я на днях басовую отыскал, недостававшую на моей палитре. Мрачнейшую одну личность на самом что ни есть краешке бытия: воздыхания грудной клетки еще замечаются, но печали уже ни следа. Яйца со скорлупой жрет и Анатолием Араратским себя именует… Поразительный столп бесчувственности и бессмыслия! Зато уж рассказчик!.. за неделю любимцем кабака и ночной Благуши стал. Верите ли, как птицу певчую слушать хожу… самые необыкновенные смятения современности… при совершенно каменном лице, со сверкающими подробностями и без признаков пессимизма или уныния.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103