А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Для прокормления пробовал изобретать по следам отца — замшевую краску из печной сажи, абажур для ночных занятий, не прошло. Торговал коврами и картинами, сам разорился дотла. Нынче хожу по злачным местам, сказываю за деньги несусветные истории из жизни недорослей и вурдалаков. К столику подходишь с сомнением: полтин — . ничек выдадут либо по шее, так что порой не емши спать ложусь, зато уделяю внимание водчонке. Один остался мне путь — уйти, отпасть от древа жизни, подобно зрелому плоду по осени; да в том мое горе, что возлюбил я сверх меры смотреть на скудное зимнее солнышко, на студеную вечернюю зорьку в щелке неба — даже на короткий отсвет ее в моем стакане, Николаша!
…совсем заболтался я с тобою. Повторяюсь, излишествую, а ты и не одернешь. Чудно клубится душа моя, а ты, великодушный или мертвый, молчишь. В следующей главе опишу тебе взгляды свои и путешествия, а пока в на-граду за терпение намекну на фамильный секрет. Словом, дарю близкого родственника тебе, но имя скрою до поры, дабы и о повредить ему по понятным обстоятельствам; впрочем, все одно сомневаюсь, чтобы удалось тебе у него при стесненности взаймы перехватить. Обоюдная наша с тобой неприязнь и началась, если помнишь, с того проклятого осеннего вечера, когда застал ты меня с другою женщиной, не матерью твоею. Она и произвела на свет неизвестного тебе братца. Хворый муж ее, помянутый сторож на ближнем разъезде, лежал в те веки в роговской больничке, а жена его мыла у нас полы на усадьбе. Хороша была, Николаша! Вспомнить страшно, сколько времени утекло, а все стоит как живая перед глазами… вернее, звучит как песня в покосную пору, недопетая! Мать твоя в ту пору частенько прибаливала, а я, сам знаешь, несильный человек… Вбежав без стука, закричал ты страшно, метался по земле, ждали даже припадка падучей. Ты у меня рос мальчиком вдумчивым, стучался в тайны окружающей жизни, вот и наткнулся на одну из них… Итак, не один ты в природе, стыдящийся своего отца. Слежу за ним, насколько доступно это в моих условиях: любопытствую о крови своей! Уже отупеваю понемножку, а все, братец, оторваться не могу…»
Так в каждую свободную минутку, особенно по ночам, струился на школьную линованную бумагу яд манюкинского разочарования.
II
— Сергей Аммоныч, да оторвитесь же на минуточку! Завяжите мне галстучек, пожалуйста… бантиком, если сумеете, не выплясывается у меня! — бубнил кто-то над ухом, с интересом заглядывая через плечо в тетрадочку, пока Манюкин, расслышав наконец, не согласился исполнить просьбу Петра Горбидоныча Чикилева. — Потуже, потуже, а то завсегда съезжает у меня эта штука и запонка видна на кадыке. Случай-то в моей биографии уж больно торжественный: решительный бой!.. И о чем это вы все пишете по ночам? Ежели мемуары, так показали бы, я обожаю почитать из чужой жизни и сам мог бы подать насчет слога дельное указание. Иногда лишняя щепотка соли, заметьте, может перевернуть все впечатление! — Он воздушно покрутил пальцами. — Еще потуже, прошу вас, гражданин Манюкин.
— Где это вы такой галстук сумасбродный раздобыли? — уклонился от щекотливой темы Манюкин, воздерживаясь от любопытства и в то же время опасаясь обидеть пренебрежением.
Но тот порхал уже на своей половине, гнулся и вертелся перед тесным зеркальцем, наводил глянец на ботинки, оттирал нашатырным спиртом воротник, выстригал нечто между ухом и носом, прислушивался к часам — идут ли, заглядывал в свою настольную книгу, словарь иностранных слов, стремясь с ее помощью довести свое обаяние до ошеломительного блеска… Отплясав же положенное время, Чикилев снова пересек со стулом заветную черту и оказался под боком у Манюкина; последнему ничего не оставалось, как перевернуть тетрадку верхом вниз и, как бы убавившись в размерах, с тоской обернуться к расфранченному сожителю.
— Дорогой вы мой гражданин Манюкин, — тоном глубокой горечи заговорил Чикилев, — уже целых полчаса стремлюсь достучаться к вам в сердце, чтобы поделиться по существу высочайшего момента в моей жизни, а вы между тем, характерно, занимаетесь своим чистописанием. Лично я и не возражал бы против ваших ночных занятий, ибо таковые не противоречат ни одному из опубликованных декретов, если бы с начала текущей недели вы не изменили своего поведения. В частности, замечено, избегаете глядеть мне в глаза, стараетесь проскользнуть мимо, что прямо указывает на замкнутый характер ваших мыслей… любопытно, каких?
— Да что вы, милейший Петр Горбидоныч, я всегда раскрыт нараспашку… — с жаркой дрожью в спине откликнулся Манюкин. — Да напротив же, я до слез благодарен вам за доверие. С вашего позволения я и сам поинтересовался бы, так сказать, причинами необыкновенного преображения вашего, если бы посмел… так что валяйте, высказывайтесь! — махнул он рукой, захлопнув тетрадку и вконец утратив вдохновение беседы со своим Нико-лашей.
— Валять можно только дурака, а мне, уважаемый, валять нечего-с! — оскорбленно возразил Петр Горбидоныч. — Я к вам подступаю вежливенько, а вы лаетесь на меня, характерно, как пес. Но это напрасные попытки омрачить мое настроение, гражданин… мне и не то еще приходилось претерпевать от некоторых враждебных лиц. Но их уже нет, а я налицо, вот он!
— Напротив, я всегда желал всем моим близким исключительно одного доброго здоровья, Петр Горбидоныч, потому что мне самому неинтересно, чтобы рядом стонал хворый человек, — расстроенно вскричал Манюкин, у которого все катилось под гору теперь. — Кроме того, я считаю своим христианским долгом посильно облегчать тягость, которую, как я подозреваю, вы мужественно носите на душе. А если вам потребуются какие-либо советы либо наставления, потому что я постарше вас…
— Мне не нужны ваши сомнительные советы, гражданин Манюкин… да и чему может научить бывший человек? — в полном запале отчеканил Петр Горбидоныч, а Манюкин поверил недавнему слуху, будто один из несчастных чикилевских собеседников стрелял в него с близкого расстояния жаканом, однако безуспешно из-за дрогнувшей руки. — Какой совет, характерно, может подать мне сомнительная личность, которая сама не сегодня-завтра либо с ума сойдет, либо, как я наперед догадываюсь, покончит свою жизнь посредством самоудушения!
— Уж будто и завтра… эка шутка у вас какая тяжелая, Петр Горбидоныч, — суеверно улыбался Манюкин. — Я же приготовился выслушать вас, так приступайте же…
— В кои веки захотелось труженику, чтоб кто-нибудь услышал его… о котором при вашем царе никто и слышать не хотел. Нет-с, прошли те черные денечки, когда всякий мог пренебречь Чикилевым, дудки-с!.. И что в особенности характерно, еще минуту назад у меня было такое состояние психологии, чтобы весь шар земной обнять от счастья, и вот, я спрашиваю вас, кто повинен в том, что оно рассеялось без следа… кто?
— Господи, да начинайте же! — взмолился Манюкин, даже сложил руки на животе, обрекая себя на любой длительности исповедь сожителя.
Он даже чуточку привстал, готовый сам втиснуться в пасть своего преследователя, но тот уже не слышал постороннюю речь.
— Вот вы изводите втихомолку общественный продукт, бумагу, на свои подозрительные записи… Не отрицайте, у меня кое-что записано из того, что вы бормочете во сне, так как до сих пор, несмотря ни на что, видите старорежимные сны из узкопомещичьего быта. Поэтому вам и наплевать на человека, имеющего временную нужду проживать под одной кровлей с вами… причем, характерно, в самую его священную минуту, когда он задумал жениться. Для вас Чикилев смерд, служебный автомат, ..кривоногая каракатица… хотя наукой и установлено, что у таковой нет конечностей. Но я собью с вас барскую спесь, найду на вас управу. Это вы в каждой женщине, хотя бы в подневольной труженице на железной дороге, видите лишь орудие своего разврата, для меня же она прежде всего жена, то есть высшее священное средство, при помощи которого я удовлетворяю мои краеугольные потребности, поставленные в основу процесса жизни.
— Эстетические, нравственные потребности, хотите вы сказать… — единственно в целях скорейшего примирения ввернул Манюкин.
— Вот-вот! — подхватил Петр Горбидоныч. — Характерно, я всегда догадывался, что вы изувер и распутник…
— Да в чем же вы видите изуверство мое, непотребная вы человечина? — всплеснул руками Манюкин, решаясь отбиться хотя бы в кровавом сражении, и Петр Горбидоныч, в свою очередь, раскрыл было рот для ответного залпа, но вдруг заслышал шорохи в передней и со стоном «пришла, пришла» метнулся вон из комнаты; впрочем, он воротился через мгновенье. — За свет и воду потрудитесь задолженность внести, а то я вас выключу! — зловеще постучал он пальцем по коробке, которую держал в руках, и пропал на этот раз окончательно.
…Ах, весна, весна была причиной чикилевскому сумасшествию. День мерялся с ночью и побеждал. Из окон булочных изюмными глазами поглядывали тестяные жаворонки. Старый дырчатый снег заметно меркнул и оседал, и хотя при полусолнце иногда падал новый, подмолаживая зиму, все в городе по-детски верили, что это уже последний.
Утренняя хмурость разветривалась к полудню, и до вечера, бесплодные пока, бродили в небе тучки с сизыми донцами. Во всем оживала надежда на какую-то необыкновенную случайность. На опушках краснели прутики кустарников, на реках грязнели проруби, а между окон, на припеках, оживали прошлогодние мухи, сквозь стекло заслышав помоечные зовы; видно, это же самое солнышко пригрело и Чикилева.
С особой щедростью падали в тот вечер последние солнечные лучи на половину к Сергею Аммонычу. Они сползли со вновь раскрытой тетрадки, перебрались через его продавленную койку под солдатским одеяльцем и оранжевым пятном заливали дверь, когда он услышал знакомый шепот позади себя. Из коридора заглядывала Клавдя, Зинкина дочка. В отсутствие Петра Горбидоныча ей нравилось играть здесь, на солнечном коврике, своими черепками и тряпками; комната Балуевой выходила окнами на север. Манюкин тогда затаивал дыхание и все смотрелся в Клавдию, как в прозрачный ручеек, одинаково зачарованный и цветными камешками на дне, и собственным отражением поверх бегущих струек.
Вся в пламени заката, девочка щурилась на пороге, улыбкою прося дозволения войти.
III
Если, как уверяли враги, Петр Горбидоныч и питал некоторую неприязнь к человечеству, то лишь вследствие непоправимых обид, которые были ему причинены в самый час рожденья, когда он даже не мог предпринять никаких контрмер со своей стороны. Природа обошла его дарами, выдав пару ничем не примечательных родителей, снабдив неказистой внешностью, по отзыву некоторых — почти мордочкой вместо лица, да еще с выражением озлобленной впечатлительности, происходящей от никогда не утоленных вожделений, и наконец вложила вместо таланта — ту постоянно ноющую, тоскующую пустоту, где ему надлежало быть. И несправедливей всего, почти за полвека жизни Петру Горбидонычу ни разу не была предоставлена возможность ни раскрыть, скажем, вопиющее преступление, ни найти двенадцать кило сокрытого золота или поприсутствовать при покушении на высокопоставленное лицо, чтобы проявить самоотверженность… Естественное раздражение и вынуждало его покусывать ближних, а так как последние не всегда подвертывались под руку, то экономней было завести для этой цели, по совместительству с другими нагрузками, некое постоянное безответное лицо. Так Петр Горбидоныч пришел к мысли о женитьбе. К задуманному шагу он готовился давно и если жил скупо, не оставляя даже крошек для птичек, то лишь по намерению скопить высшее благополучие избранному существу. Успех предприятия мог бы даже примирить его с человечеством… с тем большей горечью отметил Петр Горбидоныч, что даже в святейшую минуту его сватовства человечество не догадалось хоть ненадолго приостановить низменный гул происходящей жизни — дребезг трамвая, стук кухонного ножа, вопли оставленных без надзора шалунов во дворе. Перед самой дверью певицы Балуевой Петр Горбидоныч выпустил краешек цветного платка из нагрудного кармашка, оправил в петлице жетон отличника за беспорочное взыскание недоимок, напустил на лицо значительность и постучал.
Войдя, Петр Горбидоныч огляделся и потерялся слегка. Зина Васильевна пришивала пуговицы к мужскому пиджаку и, судя по вздрагивавшим плечам, плакала; впрочем, время от времени она находила в себе силу понюхать ветку привозной мимозы на столе. Пиджак вполне мог принадлежать и брату Матвею, но стопка штопаного белья в узелке в сочетании с женскими слезами не оставляла места для сомнений и подтверждала дошедшие до жильцов печальные слухи о Векшине.
В указанных условиях Петру Горбидонычу выгоднее было не примечать препятствий. Он постоял, изобразил буку с хвостиком сидевшей за столом же девочке, которая тотчас понятливо покосилась на мать, затем покашлял, уведомляя о своем прибытии.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов