Эти птицы с дерзким криком и бормотаньем кажутся зловещими. Чего доброго, они будут сопровождать нас сегодня, как могильщики, предчувствуя добычу.
Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот.
Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами, белые лилии — кувшинки, как их принято называть.
Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые, восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых, ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды.
Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычайная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье.
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях.
Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак.
В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее.
— Вы с Долбачи отправляйтесь на табор, — говорю я Цыбину. — Чует сердце что-то неладное.
— Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать.
— Долбачи, спроси Карарбаха, куда он пойдет?
Долбачи дважды повторяет мой вопрос.
Карарбах молчит, отводит от проводника взгляд. Дрожащими пальцами чешет остриженный подбородок.
— Ты не знаешь, Долбачи, что с Карарбахом, что его мучит? Может быть, он кается, что связался с нами? Пусть возвращается на табор, я не обижусь.
И на этот вопрос старик не отвечает, он молча начинает укладывать котомку, запихивает в нее лепешку, чайник, сумочку с сахаром и чаем.
— Карарбах раньше таким не был, а что с ним, сам видишь, не говорит…
— отвечает проводник.
День в разливе. Еще сильнее пылают осинники, горят ерники. Земля золотится осыпавшейся листвою. Сыплется хвоя с лиственниц, и просинь лесов безнадежно тускнеет.
Вдруг Загря вскочил, повернул морду к Ямбую. Оттуда донесся чей-то голос.
— Наши идут. Что-то случилось на стоянке, — поднимаясь, сказал взволнованно Цыбин. У меня не хватает терпения, иду навстречу. Из болота выбивается Павел. С одного взгляда можно было догадаться, что принес он недобрую весть.
За ним появляется Илья. Вид у обоих усталый.
— Неприятность какая? — спрашиваю я.
— Дайте отдышаться… — И Павел скидывает с плеча винтовку. — Стервец! Всю ночь лагерь осаждал, обнаглел, стрельбы не боится, настоящий людоед. Будь ночь посветлее, отыгрался бы он у меня, — говорит Павел, все еще тяжело дыша от быстрой ходьбы.
— Всю ночь от костра не отходили, а оленей всех разогнал по тайге. Утром двух убитыми нашли — спрятал под мох. Ну и сатанюка!
Идем на стоянку.
Илья начинает рассказывать Долбачи о случившемся. Карарбах подсаживается к ним, внимательно следит за движением губ рассказчика. Кажется, и эта новость не удивляет его, будто и такое не раз было в его неласковой жизни.
Потом старик начинает что-то говорить, обращаясь поочередно то к Илье, то к Долбачи, показывает рукою в сторону лагеря. Оба собеседника соглашаются с ним.
— Карарбах и ты, — Долбачи показывает на меня, — пойдешь на Ямбуй охотиться на амакана, а все другие надо скоро тайга ходить, искать оленей. Без них куда пойдем? Потом надо караулить убитых оленей: может, амакан придет кушать их. Карарбах совет дает, пускай Лангара сидит там, — говорит Долбачи. — Она ночью хорошо стреляет. Остальные все догонять оленей будут.
— Тогда отправляйтесь.
— Дайте хоть покурить! — взмолился Павел и, достав кисет, пристраивается с Ильей к огню. — Ежели, к примеру сказать, я убью людоеда
— шкура моя?
— Если свою не потеряешь! — замечает Цыбин.
— Тебе-то она для чего? — спросил я.
— Так сказать, нужен стимул для риска.
— Ну что ж, я согласен: кто убьет — тот и шкуру возьмет.
— Теперь все ясно. Не позже, как завтра утром, я этого косолапого выпущу из шкуры голеньким.
— Нож, Павел, не забудь взять с собою, а то ведь языком не освежуешь.
— Смейтесь! Посмотрю я на ваши кислые лица завтра.
Карарбах отдает свою, без полы, дошку Долбачи, берет взамен его, выворачивает ее шерстью наружу, надевает на себя, перехватывает ремнем. Телогрейку прячет в котомку.
Заливаем огонь. Обходим болото слева. По пути заглядываем на озеро. На нем нет казарок. Победил ли в них инстинкт перелета, и они, пренебрегая опасностью, пустились в далекий путь или, охваченные страхом перед белохвостыми орланами, забились в береговую чащу, ждут ночи! Но небо пустое.
Перебрели топкое болото. Вышли на нашу тропку. Разулись, выкрутили портянки и разошлись. Мы с Карарбахом решили задержаться на месте, под гольцом, часа два-три, а Цыбин с остальными направились в лагерь.
Прощаясь, мы долго жали друг другу руки.
«Я УБЬЮ ТЕБЯ, ХАРГИ»
Нам надо было добраться к границе кустарников до россыпей и оттуда спуститься по знакомой уже нам тропке сверху вниз. Карарбах не стал на этот раз подниматься чащей. Ему лучше, чем мне, известно, как опасен медведь в засаде.
Под ногами звериная тропка, проложенная между замшелых мерзлотных бугорков, густо усеянная спелой клюквой. А сколько голубики! Она выползла на россыпи, стелется по кромкам болот. А грибы… То они, будто услышав наши шаги, вдруг высыпают из чащи и стоят на поляне все на виду, родовитые, с многочисленным потомством, то осторожно глянут на тебя в щелочку из-под лопнувшей корки земли, то усыплют тропу.
Пробираемся по шаткой подстилке из угловатых камней. Склон гольца в этом месте пересечен террасами. Мы поднимаемся по ним, как по гигантским, давно заброшенным, ступенькам, и у каждого излома задерживаемся, чтобы осмотреться. Карарбах караулит заросли справа, я слежу за кустарником слева.
Выше все круче. Старик тяжело дышит отогретым солнцем воздухом, на шее вздуваются фиолетовые жилы. Но ноги, привыкшие к ходьбе, идут мерным, как ход маятника, шагом.
У очередного излома он хватается за угол обломка, подтягивается на руках. Потом, закрыв глаза, припадает грудью к скошенному краю камня, долго лежит не шевелясь.
Солнце не томит жаром — греет землю. Сегодня особенно чувствуется, что лето ушло. Грусть и уныние разлиты повсюду, в сухом неподвижном воздухе медленно плывет паутина.
Карарбах поднимается, разгибает усталую спину, тяжело вздыхает. Я хочу взять у него котомку. Старик протестует, отмахивается.
Путь по россыпи преграждает неширокой полоской стланик. Если людоед следит за нами, то лучшего места для засады не найти.
Карарбах дает мне знак отстать, но быть . настороже. Сам подходит поближе к зарослям, поднимает ствол берданы.
— Бек!.. Бек!.. — вдруг кричит он, бесподобно подражая голосу олененка, потерявшего мать, и ждет, прощупывая прищуренными глазами кустарник.
Потом еще кричит; теперь в голосе потерявшегося олененка отчаяние и безнадежность.
Стоит несколько секунд. Ветерок дует в спину, набрасывает на стланик запах человеческого пота. Опасность быть обнаруженными очевидна, но кругом невозмутимая тишина.
Старик осторожно входит в чащу, минует перемычку. Я следую за ним.
Небо в чистой синеве, только у северного горизонта беспорядочно лежат облака, как бы сбившись в одну кучу.
Загря неожиданно опережает меня, бросается влево, припадает влажным носом к россыпи.
Карарбах, горбя спину, низко наклоняется к нему, внимательно осматривает узоры разноцветных лишайников, прилипших к камню. Тычет пальцем на смятую травинку, которую я ни за что бы не заметил. Показывает на камушек, вдавленный в землю. Кто-то прошел здесь осторожно, не оставив заметного следа.
Проводник ставит правую ногу рядом с измятой травинкой, а другую выносит к камушку, прикидывает, какому зверю принадлежит такой размах шага. Неопределенно разводит руками. Он, кажется, еще не уверен в своей догадке. Делает шаг вперед, равный шагу зверя, прошедшего тут, показывает пальцем на чуть заметные отпечатки когтей. Шагает дальше, еще и еще — и вдруг припадает к россыпи, ощупывает ладонью продолговатый след, хорошо приметный на податливом ягеле.
— Амакан! — едва шевелит он губами, показывая на лишайник с отпечатком кривой медвежьей лапы.
Старик объясняет мне, что медведь где-то близко, тут, в стланике, что он ходит рядом, но не нападает, потому что нас двое, и будет ждать случая, когда мы разойдемся. И даже теперь на лице Карарбаха ни тени тревоги.
Выходим на последнюю террасу. Дальше кустарники мельчают, редеют, сходят на нет, не выдерживают натиска курумов. Вот и тропка, по которой спускались за водою Петрик и Евтушенко.
Карарбах считает, что надо переждать с час, потом идти в стланик.
Даже при самых опасных встречах с раненым медведем, когда он бывает более яростным, я был куда спокойнее. Что же это такое?.. Страх? Неуверенность в себе? Нет! Я готов к этой встрече, и она должна состояться!
Карарбах достает из котомки унты, сшитые ночью, натягивает их поверх олоч, перехватывает ремешками пониже колен и щиколоток. Высыпает на камень из кожаной сумочки весь запас патронов для берданы. Роется в них крючковатыми пальцами, по каким-то приметам отбирает два патрона, кладет за пазуху. Перехватывает ремешками края рукавов и стягивает завязки на груди.
Затем он низко-низко пригибается к земле, делает движение руками, ногами, головой — ничто не должно мешать при повороте в любую сторону или при прыжке. Уже по этой подготовке можно догадаться, насколько серьезна даже для него, опытного охотника, предстоящая встреча.
Карарбах готов. Он стоит, склонившись на ствол берданы, напряженно всматриваясь в заросли. Лицо его грустно, морщины на широком лбу сдвинуты. Выбирая себе путь, старик что-то шепчет сухими фиолетовыми губами. Куда пойдет он?
А Карарбах, собрав немного мелкого сушняка, разжигает костерок, вытаскивает из котомки своего божка, черного от впитанного жира, кладет его на полу дошки и долго-долго смотрит на него… Что просит старик у своего божка: удачи мне или прощения для себя? Но тот, кажется, неумолим. Карарбах вынимает из кармана грязный кусочек медвежьего жира, подогревает на огоньке и размазывает по его плоскому лицу. Идол сыт, губы от жира кривятся, скулы лоснятся. Карарбах доволен, он кладет божка за пазуху, встает, убежденный в успехе.
Он бросил короткий взгляд на закат, поправил на спине котомку, пристально посмотрел мне в лицо, как бы пытаясь узнать, готов ли я к поединку. Потом хлопает меня по плечу, кивает на стланик, — дескать, можно идти.
— А ты какой тропкой пойдешь? — спрашиваю старика.
Он показывает одним пальцем на себя, другим — на меня и соединяет эти пальцы: дескать, пойдем вместе.
— Ты же говорил, что я пойду один, — переспрашиваю его.
Он кивает головой и объясняет, что для меня он будет со мною, а для медведя — его не будет близко возле меня. Я не совсем понимаю Карарбаха, но разговор с ним отнимает много времени, а его у нас не остается, и я не стал больше расспрашивать. Если мы пойдем по одной тропе, то это даже лучше: вместе мы сильнее.
Солнце огненным шаром нависает над далекими хребтами. Карарбах торопит меня и говорит, что он будет идти следом, в десяти шагах от меня, но так тихо, что медведь не обнаружит его и даже Харги не узнает.
Только теперь, взглянув на старика, я заметил, что он действительно в этом меховом одеянии сам похож на медведя, вставшего на задние лапы.
Старик берет от меня Загрю, ласково гладит загрубевшей ладонью его по спине, привязывает к своему поясу.
До зарослей идем вместе. Лицо Карарбаха непроницаемо. Никакой тревоги. Это и меня заставляет подтянуться.
А солнце падает ниже и ниже. Что ему до наших дел!
Я выхожу вперед, спускаюсь по еле заметной тропке в заросли. Старик идет следом, но я не слышу ни его шагов, ни шороха кустарника, по которому он пробирается. Шерсть на оленьих шкурах, из которых сшита одежда старика, поглощает звуки.
Зеленый каракуль густых рослых стлаников падает вниз, по пологому склону Ямбуя. Робкими шагами вступаю я в эту враждебную чащобу.
Дальше иду, не таясь, как ходят по безопасной тропе. Только кустарник хищно теснится вокруг да из чащи проглядывает зловещий сумрак.
В правой руке карабин. Левой машу пустым котелком по кустарникам. В чутком воздухе дребезжащий металлический звук расплывается по Ямбую, уходит в ложки, стекает к подножью гольца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Полными пригоршнями плещу на грудь и плечи прозрачную студеную влагу. Ух, как здорово! Карарбах долго мылит руки, лицо, полощет рот.
Вода в это время необычно мягкая и свежая. На земле все уже поблекло, сникло, а на озерах еще ярче зеленеют листья донных растений, плавучие островки из осоки, береговой троелист, и даже цветут удивительные по красоте, овеянные необыкновенными легендами, белые лилии — кувшинки, как их принято называть.
Рано утром ни одного цветка не было на озере. Но стоило солнцу заглянуть в озеро, как кувшинки начали тайком появляться из темной глубины водоема, раскрыли свои белые, восковые лепестки и стали хорошо заметными на фоне округлых, ярко-зеленых листьев, плавающих на голубой поверхности воды.
Живут кувшинки только днем, а с наступлением вечерних сумерек цветок бережно сворачивает лепестки в бутон и уходит на всю ночь в таинственный подводный мир, оставляя на озере приятный аромат. Эта необычайная жизнь кувшинок создала почти у всех народов чудесные легенды, предания, сказки о русалках, богатырях, о человеческом счастье.
Солнце все больше отогревает землю. Бесследно исчезает туман над ручейком. Яркие брызги света рассыпаются по всем закоулкам перелеска, вспыхивают в хвое разноцветными фонариками. Мох на болоте в изумрудных каплях.
Мы с Карарбахом уходим к стоянке, где нас ждет уже завтрак.
В дневном свете костер почти не заметен: огонь от сухих дров бездымный, и на жару пламя почти синее.
— Вы с Долбачи отправляйтесь на табор, — говорю я Цыбину. — Чует сердце что-то неладное.
— Придется поторопиться. Вчера медведю не повезло. Лангара дежурила, а сегодня ребята могли проспать.
— Долбачи, спроси Карарбаха, куда он пойдет?
Долбачи дважды повторяет мой вопрос.
Карарбах молчит, отводит от проводника взгляд. Дрожащими пальцами чешет остриженный подбородок.
— Ты не знаешь, Долбачи, что с Карарбахом, что его мучит? Может быть, он кается, что связался с нами? Пусть возвращается на табор, я не обижусь.
И на этот вопрос старик не отвечает, он молча начинает укладывать котомку, запихивает в нее лепешку, чайник, сумочку с сахаром и чаем.
— Карарбах раньше таким не был, а что с ним, сам видишь, не говорит…
— отвечает проводник.
День в разливе. Еще сильнее пылают осинники, горят ерники. Земля золотится осыпавшейся листвою. Сыплется хвоя с лиственниц, и просинь лесов безнадежно тускнеет.
Вдруг Загря вскочил, повернул морду к Ямбую. Оттуда донесся чей-то голос.
— Наши идут. Что-то случилось на стоянке, — поднимаясь, сказал взволнованно Цыбин. У меня не хватает терпения, иду навстречу. Из болота выбивается Павел. С одного взгляда можно было догадаться, что принес он недобрую весть.
За ним появляется Илья. Вид у обоих усталый.
— Неприятность какая? — спрашиваю я.
— Дайте отдышаться… — И Павел скидывает с плеча винтовку. — Стервец! Всю ночь лагерь осаждал, обнаглел, стрельбы не боится, настоящий людоед. Будь ночь посветлее, отыгрался бы он у меня, — говорит Павел, все еще тяжело дыша от быстрой ходьбы.
— Всю ночь от костра не отходили, а оленей всех разогнал по тайге. Утром двух убитыми нашли — спрятал под мох. Ну и сатанюка!
Идем на стоянку.
Илья начинает рассказывать Долбачи о случившемся. Карарбах подсаживается к ним, внимательно следит за движением губ рассказчика. Кажется, и эта новость не удивляет его, будто и такое не раз было в его неласковой жизни.
Потом старик начинает что-то говорить, обращаясь поочередно то к Илье, то к Долбачи, показывает рукою в сторону лагеря. Оба собеседника соглашаются с ним.
— Карарбах и ты, — Долбачи показывает на меня, — пойдешь на Ямбуй охотиться на амакана, а все другие надо скоро тайга ходить, искать оленей. Без них куда пойдем? Потом надо караулить убитых оленей: может, амакан придет кушать их. Карарбах совет дает, пускай Лангара сидит там, — говорит Долбачи. — Она ночью хорошо стреляет. Остальные все догонять оленей будут.
— Тогда отправляйтесь.
— Дайте хоть покурить! — взмолился Павел и, достав кисет, пристраивается с Ильей к огню. — Ежели, к примеру сказать, я убью людоеда
— шкура моя?
— Если свою не потеряешь! — замечает Цыбин.
— Тебе-то она для чего? — спросил я.
— Так сказать, нужен стимул для риска.
— Ну что ж, я согласен: кто убьет — тот и шкуру возьмет.
— Теперь все ясно. Не позже, как завтра утром, я этого косолапого выпущу из шкуры голеньким.
— Нож, Павел, не забудь взять с собою, а то ведь языком не освежуешь.
— Смейтесь! Посмотрю я на ваши кислые лица завтра.
Карарбах отдает свою, без полы, дошку Долбачи, берет взамен его, выворачивает ее шерстью наружу, надевает на себя, перехватывает ремнем. Телогрейку прячет в котомку.
Заливаем огонь. Обходим болото слева. По пути заглядываем на озеро. На нем нет казарок. Победил ли в них инстинкт перелета, и они, пренебрегая опасностью, пустились в далекий путь или, охваченные страхом перед белохвостыми орланами, забились в береговую чащу, ждут ночи! Но небо пустое.
Перебрели топкое болото. Вышли на нашу тропку. Разулись, выкрутили портянки и разошлись. Мы с Карарбахом решили задержаться на месте, под гольцом, часа два-три, а Цыбин с остальными направились в лагерь.
Прощаясь, мы долго жали друг другу руки.
«Я УБЬЮ ТЕБЯ, ХАРГИ»
Нам надо было добраться к границе кустарников до россыпей и оттуда спуститься по знакомой уже нам тропке сверху вниз. Карарбах не стал на этот раз подниматься чащей. Ему лучше, чем мне, известно, как опасен медведь в засаде.
Под ногами звериная тропка, проложенная между замшелых мерзлотных бугорков, густо усеянная спелой клюквой. А сколько голубики! Она выползла на россыпи, стелется по кромкам болот. А грибы… То они, будто услышав наши шаги, вдруг высыпают из чащи и стоят на поляне все на виду, родовитые, с многочисленным потомством, то осторожно глянут на тебя в щелочку из-под лопнувшей корки земли, то усыплют тропу.
Пробираемся по шаткой подстилке из угловатых камней. Склон гольца в этом месте пересечен террасами. Мы поднимаемся по ним, как по гигантским, давно заброшенным, ступенькам, и у каждого излома задерживаемся, чтобы осмотреться. Карарбах караулит заросли справа, я слежу за кустарником слева.
Выше все круче. Старик тяжело дышит отогретым солнцем воздухом, на шее вздуваются фиолетовые жилы. Но ноги, привыкшие к ходьбе, идут мерным, как ход маятника, шагом.
У очередного излома он хватается за угол обломка, подтягивается на руках. Потом, закрыв глаза, припадает грудью к скошенному краю камня, долго лежит не шевелясь.
Солнце не томит жаром — греет землю. Сегодня особенно чувствуется, что лето ушло. Грусть и уныние разлиты повсюду, в сухом неподвижном воздухе медленно плывет паутина.
Карарбах поднимается, разгибает усталую спину, тяжело вздыхает. Я хочу взять у него котомку. Старик протестует, отмахивается.
Путь по россыпи преграждает неширокой полоской стланик. Если людоед следит за нами, то лучшего места для засады не найти.
Карарбах дает мне знак отстать, но быть . настороже. Сам подходит поближе к зарослям, поднимает ствол берданы.
— Бек!.. Бек!.. — вдруг кричит он, бесподобно подражая голосу олененка, потерявшего мать, и ждет, прощупывая прищуренными глазами кустарник.
Потом еще кричит; теперь в голосе потерявшегося олененка отчаяние и безнадежность.
Стоит несколько секунд. Ветерок дует в спину, набрасывает на стланик запах человеческого пота. Опасность быть обнаруженными очевидна, но кругом невозмутимая тишина.
Старик осторожно входит в чащу, минует перемычку. Я следую за ним.
Небо в чистой синеве, только у северного горизонта беспорядочно лежат облака, как бы сбившись в одну кучу.
Загря неожиданно опережает меня, бросается влево, припадает влажным носом к россыпи.
Карарбах, горбя спину, низко наклоняется к нему, внимательно осматривает узоры разноцветных лишайников, прилипших к камню. Тычет пальцем на смятую травинку, которую я ни за что бы не заметил. Показывает на камушек, вдавленный в землю. Кто-то прошел здесь осторожно, не оставив заметного следа.
Проводник ставит правую ногу рядом с измятой травинкой, а другую выносит к камушку, прикидывает, какому зверю принадлежит такой размах шага. Неопределенно разводит руками. Он, кажется, еще не уверен в своей догадке. Делает шаг вперед, равный шагу зверя, прошедшего тут, показывает пальцем на чуть заметные отпечатки когтей. Шагает дальше, еще и еще — и вдруг припадает к россыпи, ощупывает ладонью продолговатый след, хорошо приметный на податливом ягеле.
— Амакан! — едва шевелит он губами, показывая на лишайник с отпечатком кривой медвежьей лапы.
Старик объясняет мне, что медведь где-то близко, тут, в стланике, что он ходит рядом, но не нападает, потому что нас двое, и будет ждать случая, когда мы разойдемся. И даже теперь на лице Карарбаха ни тени тревоги.
Выходим на последнюю террасу. Дальше кустарники мельчают, редеют, сходят на нет, не выдерживают натиска курумов. Вот и тропка, по которой спускались за водою Петрик и Евтушенко.
Карарбах считает, что надо переждать с час, потом идти в стланик.
Даже при самых опасных встречах с раненым медведем, когда он бывает более яростным, я был куда спокойнее. Что же это такое?.. Страх? Неуверенность в себе? Нет! Я готов к этой встрече, и она должна состояться!
Карарбах достает из котомки унты, сшитые ночью, натягивает их поверх олоч, перехватывает ремешками пониже колен и щиколоток. Высыпает на камень из кожаной сумочки весь запас патронов для берданы. Роется в них крючковатыми пальцами, по каким-то приметам отбирает два патрона, кладет за пазуху. Перехватывает ремешками края рукавов и стягивает завязки на груди.
Затем он низко-низко пригибается к земле, делает движение руками, ногами, головой — ничто не должно мешать при повороте в любую сторону или при прыжке. Уже по этой подготовке можно догадаться, насколько серьезна даже для него, опытного охотника, предстоящая встреча.
Карарбах готов. Он стоит, склонившись на ствол берданы, напряженно всматриваясь в заросли. Лицо его грустно, морщины на широком лбу сдвинуты. Выбирая себе путь, старик что-то шепчет сухими фиолетовыми губами. Куда пойдет он?
А Карарбах, собрав немного мелкого сушняка, разжигает костерок, вытаскивает из котомки своего божка, черного от впитанного жира, кладет его на полу дошки и долго-долго смотрит на него… Что просит старик у своего божка: удачи мне или прощения для себя? Но тот, кажется, неумолим. Карарбах вынимает из кармана грязный кусочек медвежьего жира, подогревает на огоньке и размазывает по его плоскому лицу. Идол сыт, губы от жира кривятся, скулы лоснятся. Карарбах доволен, он кладет божка за пазуху, встает, убежденный в успехе.
Он бросил короткий взгляд на закат, поправил на спине котомку, пристально посмотрел мне в лицо, как бы пытаясь узнать, готов ли я к поединку. Потом хлопает меня по плечу, кивает на стланик, — дескать, можно идти.
— А ты какой тропкой пойдешь? — спрашиваю старика.
Он показывает одним пальцем на себя, другим — на меня и соединяет эти пальцы: дескать, пойдем вместе.
— Ты же говорил, что я пойду один, — переспрашиваю его.
Он кивает головой и объясняет, что для меня он будет со мною, а для медведя — его не будет близко возле меня. Я не совсем понимаю Карарбаха, но разговор с ним отнимает много времени, а его у нас не остается, и я не стал больше расспрашивать. Если мы пойдем по одной тропе, то это даже лучше: вместе мы сильнее.
Солнце огненным шаром нависает над далекими хребтами. Карарбах торопит меня и говорит, что он будет идти следом, в десяти шагах от меня, но так тихо, что медведь не обнаружит его и даже Харги не узнает.
Только теперь, взглянув на старика, я заметил, что он действительно в этом меховом одеянии сам похож на медведя, вставшего на задние лапы.
Старик берет от меня Загрю, ласково гладит загрубевшей ладонью его по спине, привязывает к своему поясу.
До зарослей идем вместе. Лицо Карарбаха непроницаемо. Никакой тревоги. Это и меня заставляет подтянуться.
А солнце падает ниже и ниже. Что ему до наших дел!
Я выхожу вперед, спускаюсь по еле заметной тропке в заросли. Старик идет следом, но я не слышу ни его шагов, ни шороха кустарника, по которому он пробирается. Шерсть на оленьих шкурах, из которых сшита одежда старика, поглощает звуки.
Зеленый каракуль густых рослых стлаников падает вниз, по пологому склону Ямбуя. Робкими шагами вступаю я в эту враждебную чащобу.
Дальше иду, не таясь, как ходят по безопасной тропе. Только кустарник хищно теснится вокруг да из чащи проглядывает зловещий сумрак.
В правой руке карабин. Левой машу пустым котелком по кустарникам. В чутком воздухе дребезжащий металлический звук расплывается по Ямбую, уходит в ложки, стекает к подножью гольца.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41