Справа от тропки под густым стлаником Карарбах заметил лежку медведя. Видимо, затаившись, зверь ждал свою жертву. Чуть поодаль от куста остались два глубоких отпечатка задних лап зверя, сделанных в момент сильного прыжка.
Из уст Карарбаха срывается крик. Я спешу к нему. Он что-то объясняет мне, тычет пальцем в след зверя и явно досадует, что я не понимаю его.
Подходит Илья.
— Видишь, у амакана левая задняя лапа кривая, — говорит он. — Однако зверь — калека.
Да, след левой задней лапы вывернут внутрь, и она заметно меньше ступни правой ноги.
Вот Елизар, будто с разбегу, вдавил в податливую землю оба каблука, поставленные на ребро, прополз с полметра и, падая, припечатал задом мох. Карарбах хватает себя за затылок левой рукой, как пастью, и знаками объясняет, что медведь напал на Елизара сзади, и так внезапно, что тот даже не успел повернуться к зверю.
Ниже мы увидели несколько глубоких отпечатков сапог. Значит, Елизар не сдался, вскочил на ноги и какое-то время еще сопротивлялся стоя. Но где же ему устоять против звериной силы? Он был снова сбит и боролся лежа. Там, где он упал, был больше всего изломан стланик. Однако волок начинался в другом месте.
Карарбах наклонился, что-то ощупал. Молча машет рукою, зовет нас. И показывает на нож, сильным ударом воткнутый в ствол лиственницы.
Это открытие больше всего поразило нас. Продолжая борьбу с людоедом, Елизар сумел выхватить нож, но промахнулся, всадил его в сырой ствол дерева.
Я с трудом вырвал нож. На его тополевой, изящно изогнутой ручке, во всю длину лежала глубокая резная надпись: «Аленка».
Немного ниже, почти на тропе, мы нашли котелок, несомненно принадлежавший Елизару.
В момент нападения медведя он был отброшен далеко вперед.
Случайно ли то, что все погибшие геодезисты были с котелками? Нет ли между ними и нападением людоеда какой-то связи?..
Через полчаса мы без приключений добрались до своих, расположившихся на голом мыске. Тут они решили устроить братскую могилу погибших товарищей. С мыска был виден весь Ямбуй, суровый, строгий, и южный край Алданского нагорья во всем своем печальном убранстве.
Заморосил мелкий прохладный дождичек и точно дымкой окутал землю.
В неглубокой яме, вырытой у самого обрыва скалы, прикрытой полотнищем старенького брезента, лежал Елизар, чуточку сгорбленный, с откинутой назад правой рукой. У его изголовья — останки Петрика и Евтушенко.
Вспыхивает костер. Дым уходит в серое безмолвное небо. От земли поднимался запах зеленой хвои и душистого рододендрона. На снежные вершины Станового упали тени застывших в небе облаков. Они казались траурными черными знаменами, приспущенными над свежей могилкой. С болота донесся крик чайки; он звучал в воздухе материнским плачем.
На обелиске, вытесанном из толстенной лиственницы, сделали скромную надпись:
ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕНЫ ГЕОДЕЗИСТЫ: Е. ПЕТРИК, С. ЕВТУШЕНКО, Е. БЫКОВ, ОТДАВШИЕ СВОЮ ЖИЗНЬ ЗА КАРТУ РОДИНЫ.
Настала последняя минута прощания. С золотистых листьев молодой осины, как слезы, падают на свежий холмик капли дождя. Все молча стоим, склонив головы…
Мы ушли от могилы, когда уже не было дождя. Ушли с чувством, что навсегда покидаем этот скалистый мыс. Время все сотрет, исчезнет холмик, упадет обелиск, умрет осинка, и ничто уже не напомнит историю трагической гибели людей. Вечны только жизнь и смерть.
Но пока жив человек, он не должен забывать эти оставленные в глуши тайги могилы.
Если когда-нибудь сюда, к подножью Ямбуя, придут люди — туристы, геологи или случайно забредут охотники пусть они взойдут на мыс, он хорошо виден с озер, и положат на его вершину, где похоронены землепроходцы, зеленую веточку в знак того, что мы, живущие, помним о них.
Спускаемся к озеру. В вечерних сумерках оно кажется огромным, слившимся с бecпрeдельностью. Озеро отделено от мыса неширокой полоской пожелтевшей осоки. Ничто не тревожит его свинцовый лик.
Я сбрасываю с плеч котомку, нагибаюсь к воде умыться. Она настолько прозрачна, что кажется, глядя в нее, можно увидеть грядущее…
Подошли остальные и тоже стали умываться.
Солнце уже коснулось вершин сухостойного леса и, утопая в нем, опалило огнем всю равнину, до самого горизонта, весь Ямбуй и скопище лохматых облаков, только что прикорнувших на груди Станового. Все преобразилось, расцвеченное нежнейшими красками позднего заката.
Налетел ветерок, прошумел по осоке, всколыхнул озерную гладь и стих. Живые светлячки мигали у кромки воды.
Еще полчаса, и землю обнял густой, тяжелый вечерний мрак. Идем, с трудом нащупывая ногами звериную тропку. Она ведет нас сквозь заросли кустарника, по мшистому болоту к далекому огоньку.
Иду последним. Загря еле плетется по следу, болезненно припадая на задние ноги. Путь кажется бесконечным, ничего не обещающим.
Не хочется думать о завтрашнем дне, о людоеде, о горячей лепешке на таборе у костра… Уснуть бы, только уснуть!..
И вдруг мне показалось, что одинокий огонек, пробивший теплом мрак наступившей ночи, мигает у родного очага. С каким наслаждением я сейчас появился бы там и у знакомого порога сбросил с плеч таежные невзгоды, мучительные дни неудач и километры, разделяющие меня с домом!
Ветерок бьет прохладой в лицо, набрасывает запах жилья, оленей, затухших дымокуров.
Мы прибавляем шаг.
Карарбах уже зашлепал ногами по воде. Впереди, сквозь темноту, показалась знакомая ширь болота. Из ночного леса наплыл лай собачонки. Прорезались силуэты палаток, освещенные бивачным костром, показались люди в настороженных позах. Это были наши друзья эвенки.
— Что, убил амакана? — спросила меня Лангара, поднимаясь и отходя от костра.
При свете огня ее лицо, покрытое бесчисленными морщинами, казалось истомленным ожиданиями. Она в упор смотрела на меня.
— Нет, напрасно промучился ночь, — ответил я, тяжело опускаясь на бревно у огня.
Старушка, присев рядом, шепчет мне в лицо:
— Карарбах говорил, что в этом амакане злой дух Харги поселился. Однако это правда, иначе он не мог так много людей кушать.
— Пустые разговоры, Лангара! Попадись этот медведь кому-нибудь на пулю
— не спасет его и Харги.
— Ты не гордись! Если силы мало — не надо драться. Говорю, еще не было человека сильнее духа. Сам видишь, этот не как другой, шибко сердитый. Тебе не убить его!
— Ты попроси Карарбаха помочь нам. Старушка удивленно посмотрела на меня. Она откинула от лица нависшие пряди волос, покачала отрицательно головою и ушла за костер.
Наконец-то можно отдохнуть, освободиться от Забот, от беспокойных мыслей! Поесть — и спать.
Под лиственницей, поодаль от костра, на спальном мешке лежит Рыжий Степан, растрепанный, не сводит с меня печального взгляда.
— Плохо? — спрашиваю его. Нижняя губа у Степана, как от внезапной боли, вдруг задрожала, замигали влажные глаза.
— Павел! — кричу я. — Ты говорил с врачом? Из палатки высовывается голова радиста.
— Когда же говорить, Долбачи пришел ночью, ни одна станция уже не работала, а сегодня воскресный день. Хоть волком вой — никого в эфире нет. С утра бьюсь…
— Рану смотрел? — спрашиваю его.
— Как же, промыл марганцем, залил йодом; температура у него нормальная.
Рыжий слышит наш разговор, лежит, затаившись, будто нет его тут. Не сводит с меня глаз, ждет приговора. Парень понимает, что беда подкрадывается к нему, и он притих, лежит покорный.
— Потерпи, Степан, утром вызовем врача, и все обойдется хорошо, — пытаюсь я успокоить его.
Из палатки появился повар Федор. Он протирает сонные глаза, удивленно осматривает нас поочередно, как бы не веря, что все вернулись живыми.
— Федор, — кричит Цыбин. — Нас кормить будешь?
— У меня все готово. — Федор показывает на ворох одежды и начинает раскрывать его.
Говор смолк. Все следят за Федором, гадают, чем он будет нас потчевать. А тот сдергивает брезент, телогрейку, байковое одеяло, и мы видим котел, доверху наполненный гречневой кашей.
— Остыла, дьявол, не мог уж укрыть как следует, — ворчит кто-то из рабочих.
Федор, не огрызаясь, кладет в котел кусок масла, запускает в кашу большую самодельную ложку и начинает ворошить ее. Каша вдруг дохнула горячим, ароматным паром, стала лениво разваливаться, рассыпаться на отдельные крупинки.
— Давай накладывай! — не терпится Цыбину.
Федор взглянул на него через плечо, ничего не сказал. Не торопясь, снова накрыл котел байковым одеялом, подбил под котел края и сверху накинул телогрейку.
— Пусть она, голубушка, понежится, без этого какая из нее каша!
Я и не заметил, как свалились тучи к горизонту, широко распахнув звездную синеву опрокинутого над нами неба. Огромный простор вселенной, будто внезапно открытый, как никогда, казался необъятным. Никогда и звезды не были такими далекими и такими холодными, как в эту ночь.
Сегодня есть что записать в дневник, пока еще не стерлись впечатления от пережитого, пока свежи детали. В этом случае для записей легко находятся и точные слова, и нужные краски, да и оценка событиям дается более беспристрастная, какой бы горькой ни была истина…
Повар загремел посудой. Я закрываю тетрадь, выбираюсь из-под полога. В лагере сумрачно. Еловые головешки горят вяло — больше треску, чем огня. И что я вижу! Илья, опустившись на колени перед Степаном, разбинтовывает его больную ногу.
Он осторожно отдирает от раны присохшую марлю, сам кривится, как от боли. А Степан терпит, лежит с закрытыми глазами, то и дело вздрагивая. Больная нога заметно опухла, посинела, рана сильно загноилась. С нее свисали обескровленные лоскутки мяса. Их надо бы сейчас же удалить, иначе рана не заживет, но как это сделать без совета врача?
К Илье подходит Карарбах, приседает на корточки рядом, тоже деловито разглядывает больную ногу, что-то говорит. Илья одобрительно кивает головой.
Иду к ручью, умоюсь и займусь Степаном. Надо промыть рану — большего ничего придумать не могу.
К ночи резко похолодало. Вода звенит по скользким камням, уходит в темноту. Раздеваюсь догола, захожу на середину ручья. Выбираю поглубже место, хочу схватиться с бурунами… Но тут в ночную тишину врывается душераздирающий крик. Он повторяется еще и еще, будит уснувшую ночь.
Быстро одеваюсь, бегу на стоянку. Под лиственницей собрались почти все обитатели лагеря.
— Ну и мастак! С маху, без наркоза оперировал! — встречает меня Павел.
Илья обеими руками держит ногу Степана. Тот дико ревет, бьется, пытаясь вырваться. Рана в крови. Карарбах вытирает лезвие ножа о засаленные лосевые штаны. Рыжий в гневе поднимает здоровую ногу, обутую в солдатский сапог, нацеливается, хочет влепить кованым каблуком в лицо Ильи. Каюр не отодвинулся, не стал защищаться, смотрит на Степана добрыми глазами. Все вокруг стоят в оцепенении. У Степана вдруг спадает гнев, опускается на подстилку нога. Заскрежетав зубами, он смолкает.
Илья пододвигает к себе котелок с густой коричневой жидкостью, хочет промыть ею рану.
— Что это у тебя за раствор? — спрашиваю его.
Слышу сзади голос Лангары:
— Он хорошо делает. Его отец умел лечить всякие болезни. Утренняя роса, почки осины, брусничник, корни папоротника, троелиста, зверобоя, цветы багульника — его лекарства. Он много добра делал людям. Илью мало-мало учил. Сейчас он варил из маральего корня и разной травы лекарство, это поможет Степану. Ты только не мешай, — она властно отталкивает меня от больного.
Я положился на Илью. Когда долго живешь в окружении дикой природы и в какой-то степени предоставлен самому себе, проще смотришь на все эти вещи. Мне много раз в походной жизни приходилось лечить раны народными средствами, и я не отношусь к ним с недоверием. К тому же понимаю, что у Степана нет злокачественного процесса, но что-то надо было предпринимать, и, может быть, хорошо, что с нами оказался Илья. Каюр продолжает сидеть перед больным, заботливо промывая рану отваром.
Потом он долго отпаривал над кипящим чайником листья подорожника, смазал их зеленой мазью, сделанной тоже из каких-то трав, наложил на рану. Я помог ему забинтовать ее.
Степан сник. Не сводит глаз с Ильи. Ему, кажется, стыдно. А Илья кладет на спальный мешок его забинтованную ногу, встает и, не взглянув на больного, уходит к своей палатке. Уходит прежним, замкнутым, непримиримым.
— Ужинать! — кричит повар.
Каши, конечно, не хватило, все ведь здорово проголодались, к тому же она действительно была вкусной.
Лангара разлила по чашкам чай, и через полчаса лагерь стал засыпать.
Ночью будут караулить поочередно три человека. Первым дежурит Федор.
У восточного края земли из туч вырвалась огромная луна и замерла у края небосклона, точно не узнав вечно старую землю, иссохшую в недугах, в латках из марей и болот. И тотчас же из тьмы вышли косматые лиственницы, купы стлаников и обозначились горы. Побежали по болотистой равнине синие тени. Олени, отдыхавшие у затухающих дымокуров, поднялись и лениво разбрелись по лунным полянам.
Перед сном я подхожу к Карарбаху, допивающему чай, как всегда, одинокому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Из уст Карарбаха срывается крик. Я спешу к нему. Он что-то объясняет мне, тычет пальцем в след зверя и явно досадует, что я не понимаю его.
Подходит Илья.
— Видишь, у амакана левая задняя лапа кривая, — говорит он. — Однако зверь — калека.
Да, след левой задней лапы вывернут внутрь, и она заметно меньше ступни правой ноги.
Вот Елизар, будто с разбегу, вдавил в податливую землю оба каблука, поставленные на ребро, прополз с полметра и, падая, припечатал задом мох. Карарбах хватает себя за затылок левой рукой, как пастью, и знаками объясняет, что медведь напал на Елизара сзади, и так внезапно, что тот даже не успел повернуться к зверю.
Ниже мы увидели несколько глубоких отпечатков сапог. Значит, Елизар не сдался, вскочил на ноги и какое-то время еще сопротивлялся стоя. Но где же ему устоять против звериной силы? Он был снова сбит и боролся лежа. Там, где он упал, был больше всего изломан стланик. Однако волок начинался в другом месте.
Карарбах наклонился, что-то ощупал. Молча машет рукою, зовет нас. И показывает на нож, сильным ударом воткнутый в ствол лиственницы.
Это открытие больше всего поразило нас. Продолжая борьбу с людоедом, Елизар сумел выхватить нож, но промахнулся, всадил его в сырой ствол дерева.
Я с трудом вырвал нож. На его тополевой, изящно изогнутой ручке, во всю длину лежала глубокая резная надпись: «Аленка».
Немного ниже, почти на тропе, мы нашли котелок, несомненно принадлежавший Елизару.
В момент нападения медведя он был отброшен далеко вперед.
Случайно ли то, что все погибшие геодезисты были с котелками? Нет ли между ними и нападением людоеда какой-то связи?..
Через полчаса мы без приключений добрались до своих, расположившихся на голом мыске. Тут они решили устроить братскую могилу погибших товарищей. С мыска был виден весь Ямбуй, суровый, строгий, и южный край Алданского нагорья во всем своем печальном убранстве.
Заморосил мелкий прохладный дождичек и точно дымкой окутал землю.
В неглубокой яме, вырытой у самого обрыва скалы, прикрытой полотнищем старенького брезента, лежал Елизар, чуточку сгорбленный, с откинутой назад правой рукой. У его изголовья — останки Петрика и Евтушенко.
Вспыхивает костер. Дым уходит в серое безмолвное небо. От земли поднимался запах зеленой хвои и душистого рододендрона. На снежные вершины Станового упали тени застывших в небе облаков. Они казались траурными черными знаменами, приспущенными над свежей могилкой. С болота донесся крик чайки; он звучал в воздухе материнским плачем.
На обелиске, вытесанном из толстенной лиственницы, сделали скромную надпись:
ЗДЕСЬ ПОХОРОНЕНЫ ГЕОДЕЗИСТЫ: Е. ПЕТРИК, С. ЕВТУШЕНКО, Е. БЫКОВ, ОТДАВШИЕ СВОЮ ЖИЗНЬ ЗА КАРТУ РОДИНЫ.
Настала последняя минута прощания. С золотистых листьев молодой осины, как слезы, падают на свежий холмик капли дождя. Все молча стоим, склонив головы…
Мы ушли от могилы, когда уже не было дождя. Ушли с чувством, что навсегда покидаем этот скалистый мыс. Время все сотрет, исчезнет холмик, упадет обелиск, умрет осинка, и ничто уже не напомнит историю трагической гибели людей. Вечны только жизнь и смерть.
Но пока жив человек, он не должен забывать эти оставленные в глуши тайги могилы.
Если когда-нибудь сюда, к подножью Ямбуя, придут люди — туристы, геологи или случайно забредут охотники пусть они взойдут на мыс, он хорошо виден с озер, и положат на его вершину, где похоронены землепроходцы, зеленую веточку в знак того, что мы, живущие, помним о них.
Спускаемся к озеру. В вечерних сумерках оно кажется огромным, слившимся с бecпрeдельностью. Озеро отделено от мыса неширокой полоской пожелтевшей осоки. Ничто не тревожит его свинцовый лик.
Я сбрасываю с плеч котомку, нагибаюсь к воде умыться. Она настолько прозрачна, что кажется, глядя в нее, можно увидеть грядущее…
Подошли остальные и тоже стали умываться.
Солнце уже коснулось вершин сухостойного леса и, утопая в нем, опалило огнем всю равнину, до самого горизонта, весь Ямбуй и скопище лохматых облаков, только что прикорнувших на груди Станового. Все преобразилось, расцвеченное нежнейшими красками позднего заката.
Налетел ветерок, прошумел по осоке, всколыхнул озерную гладь и стих. Живые светлячки мигали у кромки воды.
Еще полчаса, и землю обнял густой, тяжелый вечерний мрак. Идем, с трудом нащупывая ногами звериную тропку. Она ведет нас сквозь заросли кустарника, по мшистому болоту к далекому огоньку.
Иду последним. Загря еле плетется по следу, болезненно припадая на задние ноги. Путь кажется бесконечным, ничего не обещающим.
Не хочется думать о завтрашнем дне, о людоеде, о горячей лепешке на таборе у костра… Уснуть бы, только уснуть!..
И вдруг мне показалось, что одинокий огонек, пробивший теплом мрак наступившей ночи, мигает у родного очага. С каким наслаждением я сейчас появился бы там и у знакомого порога сбросил с плеч таежные невзгоды, мучительные дни неудач и километры, разделяющие меня с домом!
Ветерок бьет прохладой в лицо, набрасывает запах жилья, оленей, затухших дымокуров.
Мы прибавляем шаг.
Карарбах уже зашлепал ногами по воде. Впереди, сквозь темноту, показалась знакомая ширь болота. Из ночного леса наплыл лай собачонки. Прорезались силуэты палаток, освещенные бивачным костром, показались люди в настороженных позах. Это были наши друзья эвенки.
— Что, убил амакана? — спросила меня Лангара, поднимаясь и отходя от костра.
При свете огня ее лицо, покрытое бесчисленными морщинами, казалось истомленным ожиданиями. Она в упор смотрела на меня.
— Нет, напрасно промучился ночь, — ответил я, тяжело опускаясь на бревно у огня.
Старушка, присев рядом, шепчет мне в лицо:
— Карарбах говорил, что в этом амакане злой дух Харги поселился. Однако это правда, иначе он не мог так много людей кушать.
— Пустые разговоры, Лангара! Попадись этот медведь кому-нибудь на пулю
— не спасет его и Харги.
— Ты не гордись! Если силы мало — не надо драться. Говорю, еще не было человека сильнее духа. Сам видишь, этот не как другой, шибко сердитый. Тебе не убить его!
— Ты попроси Карарбаха помочь нам. Старушка удивленно посмотрела на меня. Она откинула от лица нависшие пряди волос, покачала отрицательно головою и ушла за костер.
Наконец-то можно отдохнуть, освободиться от Забот, от беспокойных мыслей! Поесть — и спать.
Под лиственницей, поодаль от костра, на спальном мешке лежит Рыжий Степан, растрепанный, не сводит с меня печального взгляда.
— Плохо? — спрашиваю его. Нижняя губа у Степана, как от внезапной боли, вдруг задрожала, замигали влажные глаза.
— Павел! — кричу я. — Ты говорил с врачом? Из палатки высовывается голова радиста.
— Когда же говорить, Долбачи пришел ночью, ни одна станция уже не работала, а сегодня воскресный день. Хоть волком вой — никого в эфире нет. С утра бьюсь…
— Рану смотрел? — спрашиваю его.
— Как же, промыл марганцем, залил йодом; температура у него нормальная.
Рыжий слышит наш разговор, лежит, затаившись, будто нет его тут. Не сводит с меня глаз, ждет приговора. Парень понимает, что беда подкрадывается к нему, и он притих, лежит покорный.
— Потерпи, Степан, утром вызовем врача, и все обойдется хорошо, — пытаюсь я успокоить его.
Из палатки появился повар Федор. Он протирает сонные глаза, удивленно осматривает нас поочередно, как бы не веря, что все вернулись живыми.
— Федор, — кричит Цыбин. — Нас кормить будешь?
— У меня все готово. — Федор показывает на ворох одежды и начинает раскрывать его.
Говор смолк. Все следят за Федором, гадают, чем он будет нас потчевать. А тот сдергивает брезент, телогрейку, байковое одеяло, и мы видим котел, доверху наполненный гречневой кашей.
— Остыла, дьявол, не мог уж укрыть как следует, — ворчит кто-то из рабочих.
Федор, не огрызаясь, кладет в котел кусок масла, запускает в кашу большую самодельную ложку и начинает ворошить ее. Каша вдруг дохнула горячим, ароматным паром, стала лениво разваливаться, рассыпаться на отдельные крупинки.
— Давай накладывай! — не терпится Цыбину.
Федор взглянул на него через плечо, ничего не сказал. Не торопясь, снова накрыл котел байковым одеялом, подбил под котел края и сверху накинул телогрейку.
— Пусть она, голубушка, понежится, без этого какая из нее каша!
Я и не заметил, как свалились тучи к горизонту, широко распахнув звездную синеву опрокинутого над нами неба. Огромный простор вселенной, будто внезапно открытый, как никогда, казался необъятным. Никогда и звезды не были такими далекими и такими холодными, как в эту ночь.
Сегодня есть что записать в дневник, пока еще не стерлись впечатления от пережитого, пока свежи детали. В этом случае для записей легко находятся и точные слова, и нужные краски, да и оценка событиям дается более беспристрастная, какой бы горькой ни была истина…
Повар загремел посудой. Я закрываю тетрадь, выбираюсь из-под полога. В лагере сумрачно. Еловые головешки горят вяло — больше треску, чем огня. И что я вижу! Илья, опустившись на колени перед Степаном, разбинтовывает его больную ногу.
Он осторожно отдирает от раны присохшую марлю, сам кривится, как от боли. А Степан терпит, лежит с закрытыми глазами, то и дело вздрагивая. Больная нога заметно опухла, посинела, рана сильно загноилась. С нее свисали обескровленные лоскутки мяса. Их надо бы сейчас же удалить, иначе рана не заживет, но как это сделать без совета врача?
К Илье подходит Карарбах, приседает на корточки рядом, тоже деловито разглядывает больную ногу, что-то говорит. Илья одобрительно кивает головой.
Иду к ручью, умоюсь и займусь Степаном. Надо промыть рану — большего ничего придумать не могу.
К ночи резко похолодало. Вода звенит по скользким камням, уходит в темноту. Раздеваюсь догола, захожу на середину ручья. Выбираю поглубже место, хочу схватиться с бурунами… Но тут в ночную тишину врывается душераздирающий крик. Он повторяется еще и еще, будит уснувшую ночь.
Быстро одеваюсь, бегу на стоянку. Под лиственницей собрались почти все обитатели лагеря.
— Ну и мастак! С маху, без наркоза оперировал! — встречает меня Павел.
Илья обеими руками держит ногу Степана. Тот дико ревет, бьется, пытаясь вырваться. Рана в крови. Карарбах вытирает лезвие ножа о засаленные лосевые штаны. Рыжий в гневе поднимает здоровую ногу, обутую в солдатский сапог, нацеливается, хочет влепить кованым каблуком в лицо Ильи. Каюр не отодвинулся, не стал защищаться, смотрит на Степана добрыми глазами. Все вокруг стоят в оцепенении. У Степана вдруг спадает гнев, опускается на подстилку нога. Заскрежетав зубами, он смолкает.
Илья пододвигает к себе котелок с густой коричневой жидкостью, хочет промыть ею рану.
— Что это у тебя за раствор? — спрашиваю его.
Слышу сзади голос Лангары:
— Он хорошо делает. Его отец умел лечить всякие болезни. Утренняя роса, почки осины, брусничник, корни папоротника, троелиста, зверобоя, цветы багульника — его лекарства. Он много добра делал людям. Илью мало-мало учил. Сейчас он варил из маральего корня и разной травы лекарство, это поможет Степану. Ты только не мешай, — она властно отталкивает меня от больного.
Я положился на Илью. Когда долго живешь в окружении дикой природы и в какой-то степени предоставлен самому себе, проще смотришь на все эти вещи. Мне много раз в походной жизни приходилось лечить раны народными средствами, и я не отношусь к ним с недоверием. К тому же понимаю, что у Степана нет злокачественного процесса, но что-то надо было предпринимать, и, может быть, хорошо, что с нами оказался Илья. Каюр продолжает сидеть перед больным, заботливо промывая рану отваром.
Потом он долго отпаривал над кипящим чайником листья подорожника, смазал их зеленой мазью, сделанной тоже из каких-то трав, наложил на рану. Я помог ему забинтовать ее.
Степан сник. Не сводит глаз с Ильи. Ему, кажется, стыдно. А Илья кладет на спальный мешок его забинтованную ногу, встает и, не взглянув на больного, уходит к своей палатке. Уходит прежним, замкнутым, непримиримым.
— Ужинать! — кричит повар.
Каши, конечно, не хватило, все ведь здорово проголодались, к тому же она действительно была вкусной.
Лангара разлила по чашкам чай, и через полчаса лагерь стал засыпать.
Ночью будут караулить поочередно три человека. Первым дежурит Федор.
У восточного края земли из туч вырвалась огромная луна и замерла у края небосклона, точно не узнав вечно старую землю, иссохшую в недугах, в латках из марей и болот. И тотчас же из тьмы вышли косматые лиственницы, купы стлаников и обозначились горы. Побежали по болотистой равнине синие тени. Олени, отдыхавшие у затухающих дымокуров, поднялись и лениво разбрелись по лунным полянам.
Перед сном я подхожу к Карарбаху, допивающему чай, как всегда, одинокому.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41