Не сложилась книга. Я хотел бы еще поработать над деталями, характерами, воссоздать антураж. Но я не готов, нет. Я не знаю эпохи, не представляю себе костюмы, предметы; не вижу, как устроена жизнь, быт. Если это примерно 1920-е годы, что видно хотя бы из оружия, то их общество озверело раньше времени. И их Великодержавия совсем не похожа на мою. Может, я писал про нашу эпоху, эпоху Злого Каблука Минотавра, которым он раздавил наши мозги?
Но у меня, Ильи Собакина, не осталось друзей, и я вправе выдумать новых. Я одеваю их так, как хочу, даже и в уродскую театральную одежду, какой никогда не было, я придумываю для них поезда и корабли, какие нравятся мне, и говорят они моими словами. И автоматическое оружие людей, восставших сейчас против моей Великодержавии, я меняю на более аристократичное, более соответствующее духу их борьбы; и борьба это другая. Я дал им жизнь и огонь.
Я стоял на черной обочине и ждал. Но никто не заинтересовался моей персоной и не захотел взять меня в товарищи хотя бы на полчаса. У них своя жизнь, они не обещали подвозить меня по трассе! Я не вижу их глаз, заходящее солнце отсвечивает на стекле; не могу найти контакта ни с одним, кто едет этой дорогой. А они будто и не подозревают, что жизнь-то жизнью, но дорога — одна на всех! Подвезите!
Я прошел километр и очутился под дырявым жестяным карнизом деревенской автобусной остановки. Конечно, никаких в это время автобусов. Но тут есть скамейка, я сел. За полями и рощами мигали фонари и лаяли собаки; нет, фонари как звезды на ветру — мерцали!
Что я здесь делаю, на этой черной дороге?
* * *
На скамейке напротив сидела понурая фигура. Маленькая. Едва различимо шептала что-то.
Некоторое время я смотрел на нее, не шевелясь. Стоит ли начинать разговор? Что нового он принесет и поможет ли уехать — вперед или назад?
Потом я нарушил тишину:
— Ты знаешь, что у тебя блестят глаза? Левый блестит грешно, как Юпитер из глубин Ада, а правый…
Меня перебили.
— … Наверно, как Венера из ворот Рая, откуда на землю спускаются юные души, — усмехнулась Юнче. Она подошла и села рядом со мной. Кажется, ей было холодно. — Это избитый штамп, но я не смеюсь, нет. Все-таки в нашей недолепленной жизни сложно научиться лепить новые словесные формы. И еще сложнее сохранить что-то, даже слово, не избитым. С нашими-то порядками…
— А чем же плох штамп, если он лучше всего отражает действительность? — спросил я, искоса разглядывая ее в полумраке. Да, не доглядел я за своей Юнче. Она оказалась очень слабого здоровья; на щеках ее отпечатались красные розочки лихорадки, а мужской костюм, в частности, старинный театральный пиджак, в три раза шире ее, обреченно ломался в складках и обозначал слабое, лишенное круглых форм тело.
Я сказал:
— Нет, твой глаз не блестит, как та голубая планета… Ты не Венера, и я не замышлял тебя такой. А может, стоило сделать так? Стоило дать тебе власть над силой земной любви, притягательность женщины, и сделать это твоим оружием, сокрушающим врагов не хуже метких выстрелов? Или вообще обойтись без врагов, а дать тебе квартиру в Столице, работу, надежного супруга и умницу-дочь? Есть что написать и о такой жизни, требующей уравновешенности, здорового разума, терпения, концентрации на одних и тех же проблемах изо дня в день, компромиссах с властью, минотаврами, начальниками, хамами на улице? То есть сделать тебя способной на компромисс с чертями? Люди веками льстят чертям и живут, и о них тоже пишут книги, об этих людях. Хочешь, повернем вспять, и так и будет. Только для этого мне надо уйти с трассы.
— А если будет так, как ты сказал? — спросила Юнче. Пока я говорил, она резко повернулась ко мне и жадно слушала эти слова, схватив меня за локоть. — Мне нравится — квартира, муж, умница-дочь и работа. Но мне не нравятся слова «компромисс с чертями». Очень даже не нравятся. Но наплевать, пойдем. Я ведь хитрая, — быстро проговорила она, и кожа под ее левым глазом нервно дернулась. — Я смогу бороться, избегать компромиссов, если ты объяснишь мне легкие пути. Или нет легких путей для борьбы?
«Как повезло бы твоим друзьям, встреть они тебя в настоящей и мирной жизни, в другой стране, на другой планете, — подумал я. — Как бы повезло мне, если бы твой огонь, родившийся в моем воображении, выплеснулся наружу и остался бы у меня…»
Правда, Юнче не существовала бы, оставь я огонь у себя. Не пришла бы она мне в голову холодным големом для убийства.
Она жадно смотрела из сумерек.
Я отрицательно покачал головой.
— Есть разные пути борьбы. Самый легкий ты и так знаешь. А другие… Как бороться против всех, как бороться с тем, что для миллионов, живущих в темноте, является нитью Ариадны, которую они второпях нащупали в тухлом лабиринте и возрадовались? Им невдомек, что другой конец нити в руках Минотавра.
— Стрелять в Минотавра! — крикнула Юнче, задыхаясь.
— Тогда, — сказал я, — у тебя отберут квартиру, мужа, умницу-дочь и работу. Ты, конечно, возразишь, что тогда не будет и Минотавра. Если бы он был один! Только это уже не моя повесть, пусть ее пишут другие… Кстати, в темноте ты промахнешься по Минотавру. Да-да, все-таки ты можешь промахнуться; и ты свалишь кого-нибудь другого, например, меня. Я ведь тоже в лабиринте, только сижу себе в уголке и отказываюсь хвататься за нить.
— Да, может быть рикошет, — пробормотала Юнче. — И тут я даже не могу сказать то, что всегда говорю: «Мне наплевать». Но, я вижу, тебя и так кто-то больно ударил выстрелами. Кто охотился на тебя? Это те существа, которых не добила я?
— Они, милая Юнче. Забросали мусором мою дорогу, и за каждой кучей сидит стрелок. Мы с Полом называли их «черти», потому что так называли их там, откуда мы пришли. Их не любили там, ибо они оказались сильны и одержали победу, вытеснив людей. Теперь мы, люди, живем среди холода и льда бездействия. Те, кто не ушел, или убиты чертями, или постепенно поглощены их бытом и… м-да, бытом и культурой, хотя язык едва поворачивается назвать так их кровавый шабаш. Но, может, твой огонь растопит лед бездействия?
Юнче вскочила и отпрыгнула. Глаза ее блестели, но теперь от слез. Она горько воскликнула:
— Огонь? Я несчастное существо, лишенное любви и дома. Весь мой огонь — для меня одной, все остальные могут оставаться чертями. Все, кого я любила, умерли, съедены живьем. Я воевала за себя, за свою свободу! А как было больно… Я упивалась стрельбой, как ночными слезами, но они тоже были, эти слезы! И все хорошее, что было у меня — то, что никто не видел их. Это было просто великолепно! Я последняя жертва чертей, как ты их назвал, меня съедят последней — я не хочу сидеть в темном уголке.
Она всхлипнула и отвернулась. Ее пиджак свисал глухим колоколом.
— Мне было легче с тобой, — медленно проговорил я, ощущая нестерпимый стыд. — Легче с тобой, чем без тебя. Я прикрывался тобой, как щитом, идя сквозь толпу жадных чертей. Их тупые морды разбивались об этот щит, их мерзкие слова отскакивали от него и застревали у них в горле, их лапы обжигались о твой огонь, которым я и снабдил тебя для этого — чтобы я смог уйти из толпы и вернуться на свой ледяной Олимп.
Юнче прислушивалась, не поворачивая лица. Было уже темно, и не ходили машины. Я почувствовал, что замерз, и поднялся на ноги, не решаясь подойти к ней. Поежился — вдоль дороги несло таким холодом, холодом безразличия и покоя! — и вздохнул:
— А твои слезы, милая Юнче… То, что они были незаметны для других, это все, что я смог сделать именно для тебя и во имя тебя, бедная Юнче.
Она обернулась и выдохнула:
— Это здорово…
Вдруг она решительно тряхнула головой и метнулась к пустому шоссе.
— Беги за мной, Илья! — пронзительно крикнула она. — Я должна еще кое-что сделать, прежде чем уйти! Кроме слез ты еще дал мне револьверы.
— Патроны тебе еще пригодятся, поверь, — ответил я, догоняя ее. — Мы потратим немного. И я знаю, с кого начать…
* * *
Кажется, моим соседом по купе был офицер из далекого приграничного поселка. Я слушал его рассказы про то, как они охотятся на границе, очередью убивая пятнадцать непуганых косуль, про то, как на войне он одним штык-ножом зарезал двадцать чурок, а потом они с «пацанами» весело поимели их жен и дочерей, после того как рассказал, что у него в пяти городах беременные невесты, а дома жена и трое детей, после того как он спросил меня, рассыпая в душном воздухе невообразимую брань: «Ну что, я тебе кажусь злым человеком?» — после этого я в упор посмотрел в его свиную харю, начищенную самодовольством, как конским хвостом:
— Я и не таких видал, мурло поганое. Ты давно уже черт, и сейчас одним чертом на свете меньше станет.
И когда он что-то заверещал, сунувшись ко мне и замахнувшись, в купе заглянула Юнче. И черта ужалило ядовитой маленькой пулей в самое сокровенное для него и дорогое. После чего он умер и испарился вместе со своими вещами.
А я не шевелился. Я видел только юный огонь, который бесшумно плавил лед.
— Куда теперь пойдем? — деловито обратилась ко мне Юнче. — У тебя был довольно длинный маршрут…
Мы сделали все, что хотели, и снова оказались на трассе. Фары невидимого пока автомобиля осветили небо, и я издалека услышал вой приближающейся фуры.
Тогда я обернулся к Юнче.
И поцеловал горячую ее руку с острыми пальцами, которая пахла ночным туманом и ожогами жгучих растений. Эта ее партизанская привычка ходить сквозь заросли!
— Прощай, Илья, — улыбнулась Юнче. — Все-таки спасибо, что подарил мне право на горькие слезы, невидимые для других.
— Спасибо, что не однажды воспользовалась этим правом… А я тогда не договорил, помнишь? Твой левый глаз блестит, как Юпитер, могучий Юпитер, принесший своим блеском немало бед, любивший самовольно нарушать ход Истории и пугать смертных. А правый глаз… он просто блестит и зовет играть, выдавая в тебе ловкую и озорную девчонку… Спасибо за игру, прощай.
Потом я вышел на обочину в последний раз и, стоя в полной темноте, осветил рукав американским фонариком, чтобы водитель фуры увидел меня издалека.
* * *
Водитель фуры назвался Павлухой.
Павлуха жил в собственном мире и пытался смотреть на него сквозь темно-розовые очки. Но однажды к нему пришел Андрюха и сказал, что мир в свою очередь смотрит на Павлуху сквозь черные очки. Павлуха сложил в уме черное и темно-розовое и заглянул в глубину. Там, в глубине, как оказалось, пряталось и ворочалось его сознание, намного более древнее, чем сам Павлуха, и почти такое же древнее, как Андрюха.
Павлуха вставал рано утром и проверял, закрыта ли дверь в туалет. Если она была открыта, он думал, что в квартире воры, брал ножик и шел их искать. В это время перед окном проносились разноцветные пятна — соседские девочки с воздушными шариками бежали познавать мир. Павлуха помнил, насколько сильна в детстве энергия безмятежности. По его подсчетам, девочки вполне могли добежать до Санкт-Петербурга и еще поиграть там на каком-нибудь памятнике в ляпки.
Павлуха, оказывается, тоже был писателем, пока его не обидел Неверников. О да, тот самый Неверников, он и вправду был очень известный поэт. Неверников старался быть ближе к молодежи. Когда молодежь не могла вспомнить, кто это такой, кто-нибудь говорил — это очень известный поэт и писатель; и все кивали. Так росла его слава.
Неверников сразу невзлюбил Павлуху. А Павлуха не любил, когда его не любят. Слух об этом просочился в уши Неверникова. А Неверников не любил, когда не любят тот факт, что он кого-нибудь не любит. Так между ними возникла вражда.
Однажды Павлуха написал рассказ, который заканчивался словами: «… И жили они долго и счастливо и умерли в один день от дизентерии». Этот рассказ напечатали в журнале, и главный редактор Иван Рождество сказал, что рассказ смелый, хотя и не очень хороший. Павлуха понял было, что живет не зря, но тут откуда-то встал Неверников и сказал, что рассказ совсем не смелый, а трусливый, потому что это бегство от действительности, в которой на самом деле все хорошо. В действительности везде растут цветочки и над ними летают бабочки, а Павлуха — плохой писатель, потому что ему недосуг писать про бабочек. Иван Рождество вступился было за Павлуху, но Павлуха заплакал, и ушел домой.
Он укусил Неверникова за руку и наслаждался его мукой, пока не понял, что это сон. Тогда он стал играть с Неверниковым в шахматы в уме, и до утра успел выиграть три партии, но заснул, а наутро узнал, что Неверников на неделю уехал в Череповец.
Когда Павлуха слышал название этого города, ему всегда приходила в голову вызывающая и обидная фраза: «Всему настал Череповец».
Иногда звонил Андрюха и звал его гулять, но Павлуха долго еще боялся выходить из дому. Он боялся встретить Ивана Рождество или Неверникова (это ему напомнило бы о том, что он живет зря).
Однажды Андрюха уговорил его поехать к морю.
Купаться любил один только Андрюха. Впрочем, в этом море никто и не купался. Когда-то давно у берега хотели строить ресторан «Волна», и для этих целей забили в дно бетонные сваи и накидали ржавой арматуры.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33