Помнить о песчаных берегах, плавно, как дека виолончели, переходящих в спокойную неторопливую воду. А куда торопиться, нужны тысячелетия и бесконечное терпение моря, чтобы смола стала янтарем, а зажги-ка смолу? Что останется? Копоть, да деготь! Вспомни, Густав, как зеленые равнины сменяются песчаными дюнами, суша завидует морю и тоже создает волны, только неживые. Вспомни, Густав, как медленно исчезает за горизонтом мачта, похожая на крестик, повешенный миссионером на шею гиперборейца-язычника. А еще скалы, иссеченные узкими фьордами с медленно дышащим приливом. И еще птицы... И ангелы твоей языческой родины.
Ты помнишь, Густав?
Далеко — далеко,
Длинной вереницей,
Высоко — высоко,
Ангелы и птицы...
Скользит по скалам солнце
Поцелуем легким,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко...
Ночь стучится в стекла,
Пусть тебе приснится,
Далеко — далеко
Ангелы и птицы...
Там за горизонтом,
В небесах пологих,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко!
И вот уже женщина стоит рядом с Филей. И опять все неуловимо изменилось. Грубая материя платья словно вскипела, пошла пестрой пеной от подола, и пышный ворох разноцветных цыганских юбок затанцевал-закрутился вокруг тонких смуглых щиколоток. Волосы потемнели и скрутились в кудри» звякнули старинные золотые монеты на стройной высокой шее. Арфа сверкнула перламутром, миг — и она превратилась в дамскую узкую в талии семиструнную гитару. И только глаза возникшей невесть откуда молодой цыганки остались прежними — светлыми и внимательными глазами целительницы.
Ах... как она пела, как она танцевала... Ты помнишь, Филимон, полупудель — полумужчина, ты ведь об этом мечтал когда-то. Уйти, вырваться из затхлых подворотен, с нечистых летом и зимой улиц за город, туда, где дорога да воля? Да еще вечерние костры. И что тебе твои нынешние липкие друзья да подруги? Ты ощущаешь, как спокойна вечерняя река, как крылатая мелочь, подсвеченная золотом, зыбкими столбами стоит над берегом, как хлещут по коленям зеленые влажные плети травы... А как славно пахнет дегтем и дымом костра? А бешеный цыганский закат, когда рыжий круп солнца медленно и неудержимо скрывается за горизонтом? И небо, просвечивающее цыганским звездным серебром сквозь редкую влажную мешковину сумерек. Ты вспомнил?
Темноглазый мальчик, удочки в траве,
Время, понимаешь, конь лихих кровей...
Остановишь разве? Знать бы наперед,
Конь лиловоглазый всадника сберег.
Стелешься галопом, далеко от меня,
Всадник мой неловкий, береги коня.
Золотистой нитью след до синевы,
Пусть тебе приснится сизый свист травы
В тяжких после ливня заливных лугах,
И в летящей гриве — детская рука...
Женщина отступила от уснувшего Филимона и подошла к Мышонку. Яд бешеных поклонниц сделал свое дело, Мышонку было ох как худо. Да и сам Лабух чувствовал, что еще немного — и он потеряет сознание, уйдет в отключку. Серьезных ран вроде бы не было, но проклятые девки отравили его, и сейчас музыкант с трудом удерживался на расползающейся по швам поверхности реальности. Но Мышонку досталось куда больше, и сейчас он был без сознания. Только пожелтевшие птичьи пальцы крепко-накрепко вцепились в гриф знаменитого баса-скрипки.
Целительница склонилась над неподвижным и оттого таким маленьким телом Мышонка. В руках у нее неожиданно оказалась скрипка. Не боевая скрипка-арбалет, а обычная, покрытая вишнево-коричневым лаком, чуть выцветшим на завитке и у краев эф. Теперь целительница была хрупкой худенькой темноволосой девочкой со старой скрипкой в руках.
...Как легко тоскует скрипка, какой тонкий и прихотливый узор плетет челнок-смычок. У каждого своя Стена Плача, и у тебя, Мышонок, своя... Древняя, цепко увитая молодыми плетями плюща. Скрипка играет, камешки кладки становятся прозрачными, и вот это уже не стена, а витраж, насквозь просвеченный утренними лучами, и затейливое кружево переплета четко очерчивает фантастические фигуры витража...
Кого здесь только нет. Драконы и василиски, львы и грифоны, рыцари и дамы, короли и шуты, но не они главные, они только пестрый фон. Отступи на шаг — и вот вся эта пестрота окажется всего лишь травой да цветами под ногами неторопливо шествующих волхвов. Они уже принесли свои дары, уже утро, дело их жизни совершилось, и теперь они уходят из легенды. Но, уходя из легенды, не уходишь из жизни, и хорошо, исполнив свое предназначенье, стать свободным от легенды. Быть свободным вообще хорошо, только немножко больно, жить вообще немножко больно, но как же иначе понять, что ты жив? Живи, Мышонок! Живи с этой стороны Стены Плача, со стороны жизни, но помни, что есть и другая сторона...
Лабух, наверное, все-таки на время потерял сознание, потому что не заметил, как бардесса оказалась рядом с ним.
Над ним склонилась обычная женщина. Морщинки у губ и в уголках глаз говорили, что молодость вот-вот кончится, хотя и до старости неблизко. А может, просто уж очень длинна была выбранная дорога, и женщина устала. В руках у нее не было никакого музыкального инструмента — ничего.
— Я буду лечить тебя тишиной, — тихо прошептала женщина, — вся музыка мира — в тишине! Слушай.
И Лабух услышал. Он услышал, как тысячи звуков впадают в огромный вечный океан и, сливаясь, становятся тишиной. Только музыканты слышат тишину, глухарям это недоступно, поэтому глухарям всегда нужно, чтобы что-то булькало, гремело, чавкало, повизгивало. Глухарям нужны звуки, потому что они не слышат музыки. А из тишины, словно цвета спектра из солнечного луча, можно извлечь любую музыку. Только надо сначала научиться слышать эту самую тишину. И Лабух слушал. Боль уходила, ее пронзительные скрипучие ржавые ручейки вытекали из Лабуха и смешивались с соленым прибоем. Потом начался прилив, океан затопил его израненное тело и растворил его в себе. Прошла, наверное, тысяча лет, и океан, вздохнув, выдохнул его обратно на плотный песок уже исцеленным.
Видно, времени прошло и в самом деле немало, потому что концерт уже закончился. Густав с Филей, отказавшись от помощи барда, переругиваясь, грузились в свой черный зверовидный джип. Вызывающе-алая тачка Дайаны все так же стояла перед депо.
«Что-то она не очень торопится к своему глухарю, — подумал Лабух. — И все-таки молодец Дайанка!»
Мышонок копошился рядом, протирая тряпочкой свой боевой бас. Время от времени, обнаружив свежую щербину на кузове, он недовольно крутил головой и косился в сторону Фили. Рокеры и попса дружно сворачивали аппаратуру. На сцене стоял давешний бард и играл всем дорогу домой.
— Послушаем? — Мышонок посмотрел на Лабуха.
— А куда нам теперь торопиться? Послушаем.
Бард пел, и люди один за другим исчезали. Некоторые шумно, некоторые тихо, словно растворяясь в воздухе. Лабух знал, что каждый находит в песне барда свое и, услышав это, отправляется домой, так и не дослушав песню до конца. Сегодня они с Мышонком не спешили. Усевшись на старых, тревожно пахнущих смолой шпалах, они молчали и слушали барда.
Я знаю места, где горят миллионы звезд,
Где корабль на Марс и ключ установлен на старт,
Где ржавым вагонам снится, что придет паровоз,
Чтобы в вагонный рай увести состав.
Но я не знаю, кто ты и где ты живешь,
Зато я знаю, на что он похож, твой дом,
Каменный замок на скалах, острых, как нож,
Пряничный терем с цветным леденцовым окном.
Бумажная фанза над замершим тихим ручьем
Напоминает свиток о древней китайской волшбе...
Совсем неважно, на что он похож, твой дом,
Я постучу, ты пустишь меня к себе?
Я знаю, где горное солнце касается снежных твердынь,
Где ночью пекут хлеб, где утром чеканят грош,
Я знаю: один плюс один — это снова один,
Но я не знаю, кто ты и где ты живешь.
Но я иду по дороге, и время идет со мной,
И мест, где я не был, все меньше, чем мест, где я был.
Тысячу жизней прожив, я останусь с одной,
А значит, не стоит жизнь на осколки дробить.
Я приду к тебе в полночь дорог моих — лучше бы днем,
Вот и не надо спешить, и пойман мой бег,
Совсем не важно, на что он похож, твой дом,
Я постучу, ты пустишь меня к себе?
Песня закончилась. Депо опустело. Только на площадке у входа тихо урчал прогреваемый мотор. От концерта остались пустые бутылки, пластиковые пакеты и прочий пестрый и грустный мусор. Что может быть неприкаянней пустой пластиковой бутылки из-под пива, валяющейся около железнодорожной насыпи?
Но тишина продолжалась недолго. В пустом и оттого гулком пролете депо послышались странные негромкие звуки — шаркающие шаги, кряхтенье, металлическое позвякивание. Лабух было насторожился, но потом подумал, что никакой опасности здесь нет, и стал с интересом наблюдать. Из каких-то потаенных помещений, из открывшихся в самых неожиданных местах дверей и люков появились странные существа. Облаченные в серые халаты, с метлами, швабрами, оцинкованными ведрами и громадными пластиковыми мешками в руках, согбенные человекоподобные твари разбрелись по депо. Их тусклые, плохо различимые в сумерках лица казались странно мохнатыми, то ли на самом деле на них росли волосы, то ли от пыли, а может, от того и другого вместе. С недовольными стенаниями существа принялись за уборку помещения, скорбно шаркая метлами по бетонному полу.
— Уборщики, — понял Лабух. Он что-то слышал об уборщиках, убогих и жалких тварях, обреченных вечно убирать мусор за другими. Мусор кормил, поил, одевал и обувал этих несчастных, в мусоре они рождались и умирали. Мусор был их жизнью.
Когда кому-нибудь из уборщиков попадалась целая бутылка, раздавался горестно-облегченный вздох, и находка немедленно отправлялась в пластиковый мешок. Около платформы, где находился импровизированный буфет, уборщики обнаружили что-то интересное для себя. Приглядевшись, Лабух понял, что это почти полный ящик бутылок с пивом. Стенания уборщиков сменились радостным разноголосым клекотом. Вокруг ящика возник небольшой пыльный вихрь — возможно, странные существа подрались между собой за право запустить мохнатые лапы в ящик, но все быстро прекратилось. К образовавшейся толпе уборщиков поспешала грузная рослая старуха с особенно мохнатой физиономией. За собой старуха волокла здоровенную клеенчатую сумку на колесиках, более всего смахивающую на небольшой железнодорожный тендер. Бригадирша решительно разметала в стороны сгрудившихся вокруг ящика уборщиков и сердито заклекотала, выразительно размахивая корявыми лапами. Уборщики тотчас же прекратили свару и покорно внимали. Усмирив подчиненных, бригадирша с кряхтением подняла ящик, ухнула его в сумку и уселась на нее. Под бдительным взглядом начальницы уборщики зашевелились проворнее, и работа, что называется, закипела. Пластиковые мешки один за другим наполнялись пустыми бутылками и исчезали в неизвестном направлении, метлы и швабры мелькали так, что было любо-дорого посмотреть. Несколько уборщиков бросились подключать брезентовый брандспойт к пожарному гидранту, чтобы окончательно очистить помещение от ненужных остатков мусора. Понемногу группа уборщиков со своими орудиями приблизилась к завороженным этим зрелищем Лабуху с Мышонком. Подойдя совсем близко, уборщики недоуменно остановились, сбились в кучку и принялись о чем-то тихо совещаться. Видимо, не придя ни к какому решению, они разом повернулись в сторону бригадирши и начали ее кликать. В их скрипучих голосах явственно слышалось плохо скрываемое возбуждение.
Бригадирша нехотя сползла со своей сумки и на диво споро заковыляла к Лабуху. Вблизи она оказалась еще более странным созданием, чем издали. Тело главной уборщицы было обряжено в донельзя грязный халат некогда незабудочного цвета. Все, что не было прикрыто халатом, покрывала серая, свалявшаяся валиками шерсть, обильно присыпанная пылью. На корявых ступнях красовались грязные белые тапки внушительного размера. С волосатой морды на музыкантов внимательно уставились хитрые коричневые глазки. Вполне человеческие, между прочим. Бригадирша повелительно каркнула что-то, и ее свора послушно отступила. Некоторое время главная уборщица разглядывала Лабуха и Мышонка, потом ткнула в их сторону кривым черным когтем и проскрипела на человеческом языке:
— Ходють тут всякие, прибираться мешают, — во взгляде уборщицы мелькнуло что-то, она потянула воздух волосатыми ноздрями и утвердительно сказала:
— Вы не наши. И не клятые. Что дадите, чтобы мы вас не замели?
— Не беспокойтесь, пожалуйста, мы сейчас уйдем, — начал было Лабух, но бригадирша его не слушала.
— Вот это дай! — она требовательно протянула лапу к гитаре. — Дай вот это!
— Зачем тебе? — удивился Лабух.
— Музыка... Музыка — хорошо... Весело... — уборщица просительно заглянула Лабуху в глаза и просительно улыбнулась коричневыми губами. — Дай!
Уборщики были слышащими! Вот только с гитарой Лабух расставаться не собирался. Даже ради близкого знакомства с такой представительной дамой, как бригадирша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Ты помнишь, Густав?
Далеко — далеко,
Длинной вереницей,
Высоко — высоко,
Ангелы и птицы...
Скользит по скалам солнце
Поцелуем легким,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко...
Ночь стучится в стекла,
Пусть тебе приснится,
Далеко — далеко
Ангелы и птицы...
Там за горизонтом,
В небесах пологих,
Высоко — высоко,
Далеко — далеко!
И вот уже женщина стоит рядом с Филей. И опять все неуловимо изменилось. Грубая материя платья словно вскипела, пошла пестрой пеной от подола, и пышный ворох разноцветных цыганских юбок затанцевал-закрутился вокруг тонких смуглых щиколоток. Волосы потемнели и скрутились в кудри» звякнули старинные золотые монеты на стройной высокой шее. Арфа сверкнула перламутром, миг — и она превратилась в дамскую узкую в талии семиструнную гитару. И только глаза возникшей невесть откуда молодой цыганки остались прежними — светлыми и внимательными глазами целительницы.
Ах... как она пела, как она танцевала... Ты помнишь, Филимон, полупудель — полумужчина, ты ведь об этом мечтал когда-то. Уйти, вырваться из затхлых подворотен, с нечистых летом и зимой улиц за город, туда, где дорога да воля? Да еще вечерние костры. И что тебе твои нынешние липкие друзья да подруги? Ты ощущаешь, как спокойна вечерняя река, как крылатая мелочь, подсвеченная золотом, зыбкими столбами стоит над берегом, как хлещут по коленям зеленые влажные плети травы... А как славно пахнет дегтем и дымом костра? А бешеный цыганский закат, когда рыжий круп солнца медленно и неудержимо скрывается за горизонтом? И небо, просвечивающее цыганским звездным серебром сквозь редкую влажную мешковину сумерек. Ты вспомнил?
Темноглазый мальчик, удочки в траве,
Время, понимаешь, конь лихих кровей...
Остановишь разве? Знать бы наперед,
Конь лиловоглазый всадника сберег.
Стелешься галопом, далеко от меня,
Всадник мой неловкий, береги коня.
Золотистой нитью след до синевы,
Пусть тебе приснится сизый свист травы
В тяжких после ливня заливных лугах,
И в летящей гриве — детская рука...
Женщина отступила от уснувшего Филимона и подошла к Мышонку. Яд бешеных поклонниц сделал свое дело, Мышонку было ох как худо. Да и сам Лабух чувствовал, что еще немного — и он потеряет сознание, уйдет в отключку. Серьезных ран вроде бы не было, но проклятые девки отравили его, и сейчас музыкант с трудом удерживался на расползающейся по швам поверхности реальности. Но Мышонку досталось куда больше, и сейчас он был без сознания. Только пожелтевшие птичьи пальцы крепко-накрепко вцепились в гриф знаменитого баса-скрипки.
Целительница склонилась над неподвижным и оттого таким маленьким телом Мышонка. В руках у нее неожиданно оказалась скрипка. Не боевая скрипка-арбалет, а обычная, покрытая вишнево-коричневым лаком, чуть выцветшим на завитке и у краев эф. Теперь целительница была хрупкой худенькой темноволосой девочкой со старой скрипкой в руках.
...Как легко тоскует скрипка, какой тонкий и прихотливый узор плетет челнок-смычок. У каждого своя Стена Плача, и у тебя, Мышонок, своя... Древняя, цепко увитая молодыми плетями плюща. Скрипка играет, камешки кладки становятся прозрачными, и вот это уже не стена, а витраж, насквозь просвеченный утренними лучами, и затейливое кружево переплета четко очерчивает фантастические фигуры витража...
Кого здесь только нет. Драконы и василиски, львы и грифоны, рыцари и дамы, короли и шуты, но не они главные, они только пестрый фон. Отступи на шаг — и вот вся эта пестрота окажется всего лишь травой да цветами под ногами неторопливо шествующих волхвов. Они уже принесли свои дары, уже утро, дело их жизни совершилось, и теперь они уходят из легенды. Но, уходя из легенды, не уходишь из жизни, и хорошо, исполнив свое предназначенье, стать свободным от легенды. Быть свободным вообще хорошо, только немножко больно, жить вообще немножко больно, но как же иначе понять, что ты жив? Живи, Мышонок! Живи с этой стороны Стены Плача, со стороны жизни, но помни, что есть и другая сторона...
Лабух, наверное, все-таки на время потерял сознание, потому что не заметил, как бардесса оказалась рядом с ним.
Над ним склонилась обычная женщина. Морщинки у губ и в уголках глаз говорили, что молодость вот-вот кончится, хотя и до старости неблизко. А может, просто уж очень длинна была выбранная дорога, и женщина устала. В руках у нее не было никакого музыкального инструмента — ничего.
— Я буду лечить тебя тишиной, — тихо прошептала женщина, — вся музыка мира — в тишине! Слушай.
И Лабух услышал. Он услышал, как тысячи звуков впадают в огромный вечный океан и, сливаясь, становятся тишиной. Только музыканты слышат тишину, глухарям это недоступно, поэтому глухарям всегда нужно, чтобы что-то булькало, гремело, чавкало, повизгивало. Глухарям нужны звуки, потому что они не слышат музыки. А из тишины, словно цвета спектра из солнечного луча, можно извлечь любую музыку. Только надо сначала научиться слышать эту самую тишину. И Лабух слушал. Боль уходила, ее пронзительные скрипучие ржавые ручейки вытекали из Лабуха и смешивались с соленым прибоем. Потом начался прилив, океан затопил его израненное тело и растворил его в себе. Прошла, наверное, тысяча лет, и океан, вздохнув, выдохнул его обратно на плотный песок уже исцеленным.
Видно, времени прошло и в самом деле немало, потому что концерт уже закончился. Густав с Филей, отказавшись от помощи барда, переругиваясь, грузились в свой черный зверовидный джип. Вызывающе-алая тачка Дайаны все так же стояла перед депо.
«Что-то она не очень торопится к своему глухарю, — подумал Лабух. — И все-таки молодец Дайанка!»
Мышонок копошился рядом, протирая тряпочкой свой боевой бас. Время от времени, обнаружив свежую щербину на кузове, он недовольно крутил головой и косился в сторону Фили. Рокеры и попса дружно сворачивали аппаратуру. На сцене стоял давешний бард и играл всем дорогу домой.
— Послушаем? — Мышонок посмотрел на Лабуха.
— А куда нам теперь торопиться? Послушаем.
Бард пел, и люди один за другим исчезали. Некоторые шумно, некоторые тихо, словно растворяясь в воздухе. Лабух знал, что каждый находит в песне барда свое и, услышав это, отправляется домой, так и не дослушав песню до конца. Сегодня они с Мышонком не спешили. Усевшись на старых, тревожно пахнущих смолой шпалах, они молчали и слушали барда.
Я знаю места, где горят миллионы звезд,
Где корабль на Марс и ключ установлен на старт,
Где ржавым вагонам снится, что придет паровоз,
Чтобы в вагонный рай увести состав.
Но я не знаю, кто ты и где ты живешь,
Зато я знаю, на что он похож, твой дом,
Каменный замок на скалах, острых, как нож,
Пряничный терем с цветным леденцовым окном.
Бумажная фанза над замершим тихим ручьем
Напоминает свиток о древней китайской волшбе...
Совсем неважно, на что он похож, твой дом,
Я постучу, ты пустишь меня к себе?
Я знаю, где горное солнце касается снежных твердынь,
Где ночью пекут хлеб, где утром чеканят грош,
Я знаю: один плюс один — это снова один,
Но я не знаю, кто ты и где ты живешь.
Но я иду по дороге, и время идет со мной,
И мест, где я не был, все меньше, чем мест, где я был.
Тысячу жизней прожив, я останусь с одной,
А значит, не стоит жизнь на осколки дробить.
Я приду к тебе в полночь дорог моих — лучше бы днем,
Вот и не надо спешить, и пойман мой бег,
Совсем не важно, на что он похож, твой дом,
Я постучу, ты пустишь меня к себе?
Песня закончилась. Депо опустело. Только на площадке у входа тихо урчал прогреваемый мотор. От концерта остались пустые бутылки, пластиковые пакеты и прочий пестрый и грустный мусор. Что может быть неприкаянней пустой пластиковой бутылки из-под пива, валяющейся около железнодорожной насыпи?
Но тишина продолжалась недолго. В пустом и оттого гулком пролете депо послышались странные негромкие звуки — шаркающие шаги, кряхтенье, металлическое позвякивание. Лабух было насторожился, но потом подумал, что никакой опасности здесь нет, и стал с интересом наблюдать. Из каких-то потаенных помещений, из открывшихся в самых неожиданных местах дверей и люков появились странные существа. Облаченные в серые халаты, с метлами, швабрами, оцинкованными ведрами и громадными пластиковыми мешками в руках, согбенные человекоподобные твари разбрелись по депо. Их тусклые, плохо различимые в сумерках лица казались странно мохнатыми, то ли на самом деле на них росли волосы, то ли от пыли, а может, от того и другого вместе. С недовольными стенаниями существа принялись за уборку помещения, скорбно шаркая метлами по бетонному полу.
— Уборщики, — понял Лабух. Он что-то слышал об уборщиках, убогих и жалких тварях, обреченных вечно убирать мусор за другими. Мусор кормил, поил, одевал и обувал этих несчастных, в мусоре они рождались и умирали. Мусор был их жизнью.
Когда кому-нибудь из уборщиков попадалась целая бутылка, раздавался горестно-облегченный вздох, и находка немедленно отправлялась в пластиковый мешок. Около платформы, где находился импровизированный буфет, уборщики обнаружили что-то интересное для себя. Приглядевшись, Лабух понял, что это почти полный ящик бутылок с пивом. Стенания уборщиков сменились радостным разноголосым клекотом. Вокруг ящика возник небольшой пыльный вихрь — возможно, странные существа подрались между собой за право запустить мохнатые лапы в ящик, но все быстро прекратилось. К образовавшейся толпе уборщиков поспешала грузная рослая старуха с особенно мохнатой физиономией. За собой старуха волокла здоровенную клеенчатую сумку на колесиках, более всего смахивающую на небольшой железнодорожный тендер. Бригадирша решительно разметала в стороны сгрудившихся вокруг ящика уборщиков и сердито заклекотала, выразительно размахивая корявыми лапами. Уборщики тотчас же прекратили свару и покорно внимали. Усмирив подчиненных, бригадирша с кряхтением подняла ящик, ухнула его в сумку и уселась на нее. Под бдительным взглядом начальницы уборщики зашевелились проворнее, и работа, что называется, закипела. Пластиковые мешки один за другим наполнялись пустыми бутылками и исчезали в неизвестном направлении, метлы и швабры мелькали так, что было любо-дорого посмотреть. Несколько уборщиков бросились подключать брезентовый брандспойт к пожарному гидранту, чтобы окончательно очистить помещение от ненужных остатков мусора. Понемногу группа уборщиков со своими орудиями приблизилась к завороженным этим зрелищем Лабуху с Мышонком. Подойдя совсем близко, уборщики недоуменно остановились, сбились в кучку и принялись о чем-то тихо совещаться. Видимо, не придя ни к какому решению, они разом повернулись в сторону бригадирши и начали ее кликать. В их скрипучих голосах явственно слышалось плохо скрываемое возбуждение.
Бригадирша нехотя сползла со своей сумки и на диво споро заковыляла к Лабуху. Вблизи она оказалась еще более странным созданием, чем издали. Тело главной уборщицы было обряжено в донельзя грязный халат некогда незабудочного цвета. Все, что не было прикрыто халатом, покрывала серая, свалявшаяся валиками шерсть, обильно присыпанная пылью. На корявых ступнях красовались грязные белые тапки внушительного размера. С волосатой морды на музыкантов внимательно уставились хитрые коричневые глазки. Вполне человеческие, между прочим. Бригадирша повелительно каркнула что-то, и ее свора послушно отступила. Некоторое время главная уборщица разглядывала Лабуха и Мышонка, потом ткнула в их сторону кривым черным когтем и проскрипела на человеческом языке:
— Ходють тут всякие, прибираться мешают, — во взгляде уборщицы мелькнуло что-то, она потянула воздух волосатыми ноздрями и утвердительно сказала:
— Вы не наши. И не клятые. Что дадите, чтобы мы вас не замели?
— Не беспокойтесь, пожалуйста, мы сейчас уйдем, — начал было Лабух, но бригадирша его не слушала.
— Вот это дай! — она требовательно протянула лапу к гитаре. — Дай вот это!
— Зачем тебе? — удивился Лабух.
— Музыка... Музыка — хорошо... Весело... — уборщица просительно заглянула Лабуху в глаза и просительно улыбнулась коричневыми губами. — Дай!
Уборщики были слышащими! Вот только с гитарой Лабух расставаться не собирался. Даже ради близкого знакомства с такой представительной дамой, как бригадирша.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48