Слышим — песняк на весь квартал, даже завидно. Ну, мы и пошли на голос. Я здорово обрадовался, когда утром ты вместе с Мышонком вышел. А то, думал, сожрали его хряпы вместе с бас-гитарой. Ну что, не прогонишь бездомных музыкантов, а, Лабух?
«Как много всего произошло, пока я сидел с выключенным звуком, — подумал Лабух. — Надо же, коммуна, а я ничего и не знал». А вслух сказал:
— Живите, что с вами поделаешь. Только попрошу не свинить, господа звукари, а не то мы с Шер вас каленым железом, так сказать, железной метлой... — Лабух снова ненадолго задумался, потом спросил: — Слушай, Чапа, ты не обратил внимания, кто командовал музпехами? Конечно, тебе было не до этого, но, может быть, случайно...
— Случайно обратил. — Взгляд у Чапы сделался каким-то непрозрачным, нехороший взгляд. — Какой-то глухарь командовал. Кажется, они называли его Лоуренсом, появился под конец заварушки, так что Мышонок его видеть не мог, а я видел. Хотя, сам понимаешь, мне его разглядывать было особенно некогда, я пытался достать его очередью, да бесполезно. А жаль, уж больно он, сволочь, уверенно себя вел, словно знал, что большинство бойцов на концерт двинулись.
— Может быть, и знал, — Лабух задумчиво погладил штык-гриф, — у Лоуренса информация поставлена хорошо, так что, наверное, знал. Однако шустрый он, этот Лоуренс, надо же, дело сделал и еще в депо успел.
— А ты что, встречался с ним? — Чапа посмотрел на Лабуха. — Ну и как он? Надеюсь, белые тапочки ему пришлись впору?
— Этот Лоуренс — новый хахаль Дайаны, — Мышонок мрачно скусил заусенец. — А тапочки он даже и не примерял. Так и ходит в модных шузах. И над нами, дурнями, посмеивается. Может быть, даже вместе с Дайаной. Никогда я баб не понимал, а Дайану особенно.
— Ай да Дайанка! — только и сказал Чапа.
Смуглые воды вечера уже сомкнулись над городом, наполнили до краев высокие, вскипающие пузырьками огней, стаканы кварталов, где жили власть имущие глухари, щедро плеснули темного, коричневого вина в приземистые кирпичные плошки Старого Города. Всем хватит. Всех от щедрот напоит вечер, кого чистой водой, кого мутным вином: все одно — сонное зелье. День, наигравшись человеками досыта, с сожалением вздохнет — пора уходить — и наконец предоставит их самим себе. И все они, добропорядочные глухари и подворотники, музпехи и хабуши, ветераны и рокеры еще поколобродят немного — как же, свобода обязывает, — потом глотнут каждый из своей чаши и уйдут в сон.
«Интересно, а клятые спят? — подумал Лабух, засыпая, — спят, наверное...»
Он представил себе, как в Ржавых Землях рассыпается на части железный монстр-однодневка, чтобы наутро вновь возродиться обновленным и смертоносным, как уходят обратно в землю клятые ветераны. Они шагают по песку, медленно погружаясь в него. Становясь песком сначала по щиколотки, потом по бедра, по грудь. Это их сон. Вечный. А может быть, сном для них является утренний бой с живыми ветеранами? Хороший такой сон, светлый и веселый. Так похожий на жизнь.
Но, может статься, им снится, что они живые и находятся в затянувшейся служебной командировке, что их плоть, очищенная сном от песка, восстала, что их горячие и живые тела маются на узких постелях офицерского общежития, и завтра будет готов новый танк...
А тем, кто спит сейчас в военном городке, пусть им всю ночь снятся женщины, и это будет хорошо. Надо, чтобы мужчинам почаще снились женщины, тогда им не будет сниться война. Только вот где они, эти женщины? Где твоя женщина, Лабух? А? Лабух принялся вспоминать знакомых женщин, но вспоминались, как ни странно, те, с кем он так толком и не познакомился. О Дайане почему-то не думалось. Он словно зачеркнул ее, выбросил из прошлого, а значит, и из будущего тоже. Музыка рано или поздно заканчивается, и жизнь — тоже. Только вот сама по себе жизнь состоит из неоконченных историй, и в этом ее отличие от искусства.
Он встал, осторожно ступая, чтобы не разбудить постояльцев, прошел на кухню, закурил и долго смотрел в окно. Что можно увидеть из полуподвала? Небо, да верхние этажи соседних домов. Это если смотреть вдаль и вверх. А если нет, то чьи-нибудь ноги, и больше ничего. Человек, стало быть, стоит ногами на земле, но лицо его обращено к небу. Интересно, кто это сказал? Кто-то ведь сказал, и другим человекам понравилось, и они принялись повторять это на разные лады. Только ведь, на самом деле, люди редко обращают свое лицо к небу. Если все время глазеть в пространство, то недолго споткнуться и упасть. Лабух почувствовал, что действительно хочет спать. Он выключил кухонный плафон, прошел в комнату и тихонько лег. Теперь он изо всех сил старался думать о медленном полете на дирижабле, или, как в прошлую ночь, дирипаре. Это был, в общем-то, хороший сон, и Лабух не прочь был увидеть его еще раз. Только прыгать на этот раз он бы не стал. Обломил бы провокатора-деда.
Но вместо уютного салона, облицованного деревянными панелями, почему-то возникло и сомкнулось вокруг Лабуха тесное, обшитое грязно-белым антирадиационным подбоем заброневое пространство танковой башни. Слева, по ту сторону пушечного казенника, на месте наводчика скрючился Мышонок, а где-то внизу и впереди, отгороженный от них конвейером со снарядами, в отсеке механика-водителя обретался Чапа. Лабух посмотрел в глазок командирского прицела и увидел простирающееся до горизонта холмистое пространство Ржавых Земель.
«Как это нас угораздило? — подумал он, — надо же, Ржавые Земли! А куда подевался настоящий экипаж?»
И понял, что настоящий экипаж:, и подполковник Буслаев, и башнер, и механик, все они спят, может быть, в этих вот, перемешанных с железом и человеческим прахом, песках. За спиной ровно рычал танковый дизель, на приборах горели огоньки, пахло краской, разогретым смазочным маслом, и еще чем-то техническим и военным. Как ни странно, было уютно, словно Лабух со товарищи полжизни провел в танке.
Зачем мы здесь? И как нам отсюда выбираться?
Но выбираться, похоже, было поздно, потому что в зеленоватом поле зрения прицела прямо из песка стали подниматься смутные фигуры клятых ветеранов. Они выстраивались ровными дугами, и было неясно, куда обращены их лица, да и были ли у них лица? Лабух вдруг понял, что клятые медленно и согласованно двигаются, образуя огромную спираль, центром которой являлся танк, что сейчас спираль начнет сжиматься, и клятые похоронят их в себе. Внезапно, перекрывая звук дизеля, грянул марш, и движения клятых потеряли целеустремленность. Над Ржавыми Землями, на холме, где вчера родилась железная тварь, раскорячившись стоял дед Федя и что есть мочи наяривал на баяне что-то героическое. Клятые опять зашевелились. В их движении угадывалась новая спираль, центром которой на этот раз был дед со своим баяном. Лабух стащил с головы танковый шлем и наконец расслышал, что же такое играет дед. Дед играл старинный спиричуэл, играл в хорошем маршевом темпе, умело подвякивая синкопированными аккордами. И еще дед пел. Голос у него оказался на удивление мощный, настоящий «черный голос» с хорошо выраженными блюзовыми интонациями. Негритянская музыка в исполнении деда Феди неожиданно приобрела истинно казацкую удаль и размах. Это, конечно, стоило послушать! Казалось, на пыльных холмах Ржавых Земель возникли чернолицые и белозубые красные конники в пыльных островерхих шлемах, с боевыми банджо наперевес. Их кони выделывали совершенно неприличные для порядочной верховой лошади штуки, что почему-то абсолютно никого не смущало. Ни клятых, ни Лабуха, и уж, конечно, ни самого исполнителя.
Когда святые в рай идут,
Когда святые в рай идут,
Хочу, о Боже, быть я с ними,
Когда святые в рай идут!
— Боже праведный! — понял Лабух. — Да это же негритянский похоронный марш! Он же их отпевает. Ай да дед! Мог бы выбрать что-нибудь попристойнее, ну да ладно, ему слышнее.
А над мертвыми холмами весело гремело:
Они идут, они поют,
Они идут, они поют,
А впереди идет их пастырь,
Мокасы модные на нём!
Между тем клятые, двигаясь по виткам спирали, неумолимо приближались к баянисту, все это было похоже на очередь за водкой, были такие в далеком Лабуховом детстве. И когда кто-то из клятых оказывался лицом к лицу с дедом, в небо уносился язык бледного пламени. Тело клятого пылью осыпалось к ногам музыканта, холм рос и рос, возносясь над Ржавыми Землями, словно огромный курган. Да это и был курган. Наконец Ржавые Земли опустели, дед прекратил играть, забросил баян за спину и, увязая в прахе и песке, спустился с высоченного холма к танку. Лабух повернул тугую рукоятку люка и выбрался на свет Божий.
— Ну что, молодежь, струхнули? Эх вы, думать надо! Они же неупокоенные, а вы их танком! А я — молодец! — подбоченился дед. — Экий я, право, молодец!
Лабух, Мышонок и Чапа стояли на холмистой песчаной равнине рядом с целым и невредимым танком. Дед весело посмотрел на них, потом скомандовал:
— Ну, чего встали, пошли!
— А может, мы, того... поедем? — неуверенно спросил Чапа, махнув рукой в сторону танка. — Как-никак, средство передвижения.
— Нельзя, — сурово ответил дед, — нельзя железом по праху, не полагается. Так что давайте-ка, ребятки, ножками, нечего лениться.
И они, осторожно ступая по песку, пошли за дедом к узенькой щербатой полоске города, видневшейся на горизонте. Ходьба успокаивала, и Лабух почувствовал, что начинает дремать на ходу. Город медленно приближался, всплывая над Ржавыми Землями, черно-белый, как выгоревшая старинная фотография. То тут, то там на песке виднелись неглубокие круглые ямки с осыпавшимися краями, от которых к кургану тянулись невнятные следы клятых. Потом стали попадаться участки твердой высохшей глины, и идти стало легче. Наконец они благополучно миновали обрывки спиралей Бруно, потом какие-то заброшенные проходные, вышли к маленькому запущенному скверику на окраине Старого Города и, не сговариваясь, повалились на зеленую траву.
«Ну все, теперь, наконец, можно всласть выспаться», — подумал Лабух и проснулся.
ДЕНЬ ТРЕТИЙ
Глава 11. Проснуться с дождем
Остро пахло мокрыми листьями, деревянной лодкой и травой, запах смешивался с застоявшимся табачным духом, насквозь пропитавшим Лабухово жилище, и эта странная смесь двух видов горечи вызывала ностальгию. За окошком шел дождь.
Лабух босиком прошлепал к двери и слегка приоткрыл ее. И сразу комната наполнилась плеском, капаньем и прочими тихими голосами летнего утреннего дождя. Сколько же песен сложено про дождь, сколько музыки нашуршали-назвенели маленькие зеркальные земляничины, падающие с неба? Там, высоко в небесах, клубится земляничная поляна, и созревшие капли в срок осыпаются за землю. А еще у дождя есть сердце, потому что существует такая песня «Сердце дождя», в дождь можно прыгать, и дождь некому остановить. Была когда-то такая группа — «Дождливые короли», а может, их название переводилось как «Королевский дождь». Красивые времена, красивые названия. И музыку хотелось играть красивую...
Дождь — это сон неба, как и сны, дожди бывают страшными, похожими на тихо кричащий десант с нераскрывшимися парашютами, неистовыми, как средневековая сабельная сеча, осторожно-брезгливыми, как кошачья поступь по мокрой дорожке, гипнотически вкрадчивыми... Дождь есть любовь, сказал когда-то один стареющий хиппи и, может быть, не соврал...
Хорошо, что сегодня с утра идет дождь. А еще хорошо, что сегодня не надо никуда идти, не надо ни с кем драться, Не надо никому играть, а можно просто сидеть и слушать небо. И тихонько подыгрывать дождю.
Лабух осторожно достал из шкафа акустическую гитару, подстроил, и зашелестел струнами, напевая почти беззвучно, чтобы не спугнуть дождь:
Когда на город сны сойдут,
В тумане тает горсть огней,
Поет тихонько старый шут
Напев Дождливых королей...
Чуть влажным, немного расплывающимся, словно тушь на ресницах, голосом вступила скрипка, наигрывая простенькую мелодию, слегка кокетничая и свингуя. Привет, Дождь, это я, Скрипка, ну что, поиграем?
...Они приходят к нам во сне,
Заходят в дом с пустых полей,
А утром тает в тишине
Напев Дождливых королей...
Голос скрипки взлетел, заострился на миг, словно мокрая осока, потом тоненькой колонковой кисточкой, шутя и играя, принялся украшать простенькие слова старой песенки замысловатыми виньетками...
Старый Король, усталый Король,
Слабый Король, славный Король...
Это же шутка, игра в наперстки. Три аккорда, как три Наперстка, угадай, Дождь, под каким из них прячется горо-йина моего сердца?
Века над городом пройдут,
Но тише! В предрассветной мгле,
Поет тихонько старый шут
Напев Дождливых королей.
Не здесь, и не здесь, и здесь тоже нет. Как печально, что ты не угадал, ну что же, значит, нам придется расстаться, прощай, Дождь, в следующий раз будь повнимательней! И Дождь отозвался замирающим пичикатто: «Кап... кап... кап...»
Лабух совсем было растворился в дожде, но недовольный голос Мышонка живо вернул его к действительности:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
«Как много всего произошло, пока я сидел с выключенным звуком, — подумал Лабух. — Надо же, коммуна, а я ничего и не знал». А вслух сказал:
— Живите, что с вами поделаешь. Только попрошу не свинить, господа звукари, а не то мы с Шер вас каленым железом, так сказать, железной метлой... — Лабух снова ненадолго задумался, потом спросил: — Слушай, Чапа, ты не обратил внимания, кто командовал музпехами? Конечно, тебе было не до этого, но, может быть, случайно...
— Случайно обратил. — Взгляд у Чапы сделался каким-то непрозрачным, нехороший взгляд. — Какой-то глухарь командовал. Кажется, они называли его Лоуренсом, появился под конец заварушки, так что Мышонок его видеть не мог, а я видел. Хотя, сам понимаешь, мне его разглядывать было особенно некогда, я пытался достать его очередью, да бесполезно. А жаль, уж больно он, сволочь, уверенно себя вел, словно знал, что большинство бойцов на концерт двинулись.
— Может быть, и знал, — Лабух задумчиво погладил штык-гриф, — у Лоуренса информация поставлена хорошо, так что, наверное, знал. Однако шустрый он, этот Лоуренс, надо же, дело сделал и еще в депо успел.
— А ты что, встречался с ним? — Чапа посмотрел на Лабуха. — Ну и как он? Надеюсь, белые тапочки ему пришлись впору?
— Этот Лоуренс — новый хахаль Дайаны, — Мышонок мрачно скусил заусенец. — А тапочки он даже и не примерял. Так и ходит в модных шузах. И над нами, дурнями, посмеивается. Может быть, даже вместе с Дайаной. Никогда я баб не понимал, а Дайану особенно.
— Ай да Дайанка! — только и сказал Чапа.
Смуглые воды вечера уже сомкнулись над городом, наполнили до краев высокие, вскипающие пузырьками огней, стаканы кварталов, где жили власть имущие глухари, щедро плеснули темного, коричневого вина в приземистые кирпичные плошки Старого Города. Всем хватит. Всех от щедрот напоит вечер, кого чистой водой, кого мутным вином: все одно — сонное зелье. День, наигравшись человеками досыта, с сожалением вздохнет — пора уходить — и наконец предоставит их самим себе. И все они, добропорядочные глухари и подворотники, музпехи и хабуши, ветераны и рокеры еще поколобродят немного — как же, свобода обязывает, — потом глотнут каждый из своей чаши и уйдут в сон.
«Интересно, а клятые спят? — подумал Лабух, засыпая, — спят, наверное...»
Он представил себе, как в Ржавых Землях рассыпается на части железный монстр-однодневка, чтобы наутро вновь возродиться обновленным и смертоносным, как уходят обратно в землю клятые ветераны. Они шагают по песку, медленно погружаясь в него. Становясь песком сначала по щиколотки, потом по бедра, по грудь. Это их сон. Вечный. А может быть, сном для них является утренний бой с живыми ветеранами? Хороший такой сон, светлый и веселый. Так похожий на жизнь.
Но, может статься, им снится, что они живые и находятся в затянувшейся служебной командировке, что их плоть, очищенная сном от песка, восстала, что их горячие и живые тела маются на узких постелях офицерского общежития, и завтра будет готов новый танк...
А тем, кто спит сейчас в военном городке, пусть им всю ночь снятся женщины, и это будет хорошо. Надо, чтобы мужчинам почаще снились женщины, тогда им не будет сниться война. Только вот где они, эти женщины? Где твоя женщина, Лабух? А? Лабух принялся вспоминать знакомых женщин, но вспоминались, как ни странно, те, с кем он так толком и не познакомился. О Дайане почему-то не думалось. Он словно зачеркнул ее, выбросил из прошлого, а значит, и из будущего тоже. Музыка рано или поздно заканчивается, и жизнь — тоже. Только вот сама по себе жизнь состоит из неоконченных историй, и в этом ее отличие от искусства.
Он встал, осторожно ступая, чтобы не разбудить постояльцев, прошел на кухню, закурил и долго смотрел в окно. Что можно увидеть из полуподвала? Небо, да верхние этажи соседних домов. Это если смотреть вдаль и вверх. А если нет, то чьи-нибудь ноги, и больше ничего. Человек, стало быть, стоит ногами на земле, но лицо его обращено к небу. Интересно, кто это сказал? Кто-то ведь сказал, и другим человекам понравилось, и они принялись повторять это на разные лады. Только ведь, на самом деле, люди редко обращают свое лицо к небу. Если все время глазеть в пространство, то недолго споткнуться и упасть. Лабух почувствовал, что действительно хочет спать. Он выключил кухонный плафон, прошел в комнату и тихонько лег. Теперь он изо всех сил старался думать о медленном полете на дирижабле, или, как в прошлую ночь, дирипаре. Это был, в общем-то, хороший сон, и Лабух не прочь был увидеть его еще раз. Только прыгать на этот раз он бы не стал. Обломил бы провокатора-деда.
Но вместо уютного салона, облицованного деревянными панелями, почему-то возникло и сомкнулось вокруг Лабуха тесное, обшитое грязно-белым антирадиационным подбоем заброневое пространство танковой башни. Слева, по ту сторону пушечного казенника, на месте наводчика скрючился Мышонок, а где-то внизу и впереди, отгороженный от них конвейером со снарядами, в отсеке механика-водителя обретался Чапа. Лабух посмотрел в глазок командирского прицела и увидел простирающееся до горизонта холмистое пространство Ржавых Земель.
«Как это нас угораздило? — подумал он, — надо же, Ржавые Земли! А куда подевался настоящий экипаж?»
И понял, что настоящий экипаж:, и подполковник Буслаев, и башнер, и механик, все они спят, может быть, в этих вот, перемешанных с железом и человеческим прахом, песках. За спиной ровно рычал танковый дизель, на приборах горели огоньки, пахло краской, разогретым смазочным маслом, и еще чем-то техническим и военным. Как ни странно, было уютно, словно Лабух со товарищи полжизни провел в танке.
Зачем мы здесь? И как нам отсюда выбираться?
Но выбираться, похоже, было поздно, потому что в зеленоватом поле зрения прицела прямо из песка стали подниматься смутные фигуры клятых ветеранов. Они выстраивались ровными дугами, и было неясно, куда обращены их лица, да и были ли у них лица? Лабух вдруг понял, что клятые медленно и согласованно двигаются, образуя огромную спираль, центром которой являлся танк, что сейчас спираль начнет сжиматься, и клятые похоронят их в себе. Внезапно, перекрывая звук дизеля, грянул марш, и движения клятых потеряли целеустремленность. Над Ржавыми Землями, на холме, где вчера родилась железная тварь, раскорячившись стоял дед Федя и что есть мочи наяривал на баяне что-то героическое. Клятые опять зашевелились. В их движении угадывалась новая спираль, центром которой на этот раз был дед со своим баяном. Лабух стащил с головы танковый шлем и наконец расслышал, что же такое играет дед. Дед играл старинный спиричуэл, играл в хорошем маршевом темпе, умело подвякивая синкопированными аккордами. И еще дед пел. Голос у него оказался на удивление мощный, настоящий «черный голос» с хорошо выраженными блюзовыми интонациями. Негритянская музыка в исполнении деда Феди неожиданно приобрела истинно казацкую удаль и размах. Это, конечно, стоило послушать! Казалось, на пыльных холмах Ржавых Земель возникли чернолицые и белозубые красные конники в пыльных островерхих шлемах, с боевыми банджо наперевес. Их кони выделывали совершенно неприличные для порядочной верховой лошади штуки, что почему-то абсолютно никого не смущало. Ни клятых, ни Лабуха, и уж, конечно, ни самого исполнителя.
Когда святые в рай идут,
Когда святые в рай идут,
Хочу, о Боже, быть я с ними,
Когда святые в рай идут!
— Боже праведный! — понял Лабух. — Да это же негритянский похоронный марш! Он же их отпевает. Ай да дед! Мог бы выбрать что-нибудь попристойнее, ну да ладно, ему слышнее.
А над мертвыми холмами весело гремело:
Они идут, они поют,
Они идут, они поют,
А впереди идет их пастырь,
Мокасы модные на нём!
Между тем клятые, двигаясь по виткам спирали, неумолимо приближались к баянисту, все это было похоже на очередь за водкой, были такие в далеком Лабуховом детстве. И когда кто-то из клятых оказывался лицом к лицу с дедом, в небо уносился язык бледного пламени. Тело клятого пылью осыпалось к ногам музыканта, холм рос и рос, возносясь над Ржавыми Землями, словно огромный курган. Да это и был курган. Наконец Ржавые Земли опустели, дед прекратил играть, забросил баян за спину и, увязая в прахе и песке, спустился с высоченного холма к танку. Лабух повернул тугую рукоятку люка и выбрался на свет Божий.
— Ну что, молодежь, струхнули? Эх вы, думать надо! Они же неупокоенные, а вы их танком! А я — молодец! — подбоченился дед. — Экий я, право, молодец!
Лабух, Мышонок и Чапа стояли на холмистой песчаной равнине рядом с целым и невредимым танком. Дед весело посмотрел на них, потом скомандовал:
— Ну, чего встали, пошли!
— А может, мы, того... поедем? — неуверенно спросил Чапа, махнув рукой в сторону танка. — Как-никак, средство передвижения.
— Нельзя, — сурово ответил дед, — нельзя железом по праху, не полагается. Так что давайте-ка, ребятки, ножками, нечего лениться.
И они, осторожно ступая по песку, пошли за дедом к узенькой щербатой полоске города, видневшейся на горизонте. Ходьба успокаивала, и Лабух почувствовал, что начинает дремать на ходу. Город медленно приближался, всплывая над Ржавыми Землями, черно-белый, как выгоревшая старинная фотография. То тут, то там на песке виднелись неглубокие круглые ямки с осыпавшимися краями, от которых к кургану тянулись невнятные следы клятых. Потом стали попадаться участки твердой высохшей глины, и идти стало легче. Наконец они благополучно миновали обрывки спиралей Бруно, потом какие-то заброшенные проходные, вышли к маленькому запущенному скверику на окраине Старого Города и, не сговариваясь, повалились на зеленую траву.
«Ну все, теперь, наконец, можно всласть выспаться», — подумал Лабух и проснулся.
ДЕНЬ ТРЕТИЙ
Глава 11. Проснуться с дождем
Остро пахло мокрыми листьями, деревянной лодкой и травой, запах смешивался с застоявшимся табачным духом, насквозь пропитавшим Лабухово жилище, и эта странная смесь двух видов горечи вызывала ностальгию. За окошком шел дождь.
Лабух босиком прошлепал к двери и слегка приоткрыл ее. И сразу комната наполнилась плеском, капаньем и прочими тихими голосами летнего утреннего дождя. Сколько же песен сложено про дождь, сколько музыки нашуршали-назвенели маленькие зеркальные земляничины, падающие с неба? Там, высоко в небесах, клубится земляничная поляна, и созревшие капли в срок осыпаются за землю. А еще у дождя есть сердце, потому что существует такая песня «Сердце дождя», в дождь можно прыгать, и дождь некому остановить. Была когда-то такая группа — «Дождливые короли», а может, их название переводилось как «Королевский дождь». Красивые времена, красивые названия. И музыку хотелось играть красивую...
Дождь — это сон неба, как и сны, дожди бывают страшными, похожими на тихо кричащий десант с нераскрывшимися парашютами, неистовыми, как средневековая сабельная сеча, осторожно-брезгливыми, как кошачья поступь по мокрой дорожке, гипнотически вкрадчивыми... Дождь есть любовь, сказал когда-то один стареющий хиппи и, может быть, не соврал...
Хорошо, что сегодня с утра идет дождь. А еще хорошо, что сегодня не надо никуда идти, не надо ни с кем драться, Не надо никому играть, а можно просто сидеть и слушать небо. И тихонько подыгрывать дождю.
Лабух осторожно достал из шкафа акустическую гитару, подстроил, и зашелестел струнами, напевая почти беззвучно, чтобы не спугнуть дождь:
Когда на город сны сойдут,
В тумане тает горсть огней,
Поет тихонько старый шут
Напев Дождливых королей...
Чуть влажным, немного расплывающимся, словно тушь на ресницах, голосом вступила скрипка, наигрывая простенькую мелодию, слегка кокетничая и свингуя. Привет, Дождь, это я, Скрипка, ну что, поиграем?
...Они приходят к нам во сне,
Заходят в дом с пустых полей,
А утром тает в тишине
Напев Дождливых королей...
Голос скрипки взлетел, заострился на миг, словно мокрая осока, потом тоненькой колонковой кисточкой, шутя и играя, принялся украшать простенькие слова старой песенки замысловатыми виньетками...
Старый Король, усталый Король,
Слабый Король, славный Король...
Это же шутка, игра в наперстки. Три аккорда, как три Наперстка, угадай, Дождь, под каким из них прячется горо-йина моего сердца?
Века над городом пройдут,
Но тише! В предрассветной мгле,
Поет тихонько старый шут
Напев Дождливых королей.
Не здесь, и не здесь, и здесь тоже нет. Как печально, что ты не угадал, ну что же, значит, нам придется расстаться, прощай, Дождь, в следующий раз будь повнимательней! И Дождь отозвался замирающим пичикатто: «Кап... кап... кап...»
Лабух совсем было растворился в дожде, но недовольный голос Мышонка живо вернул его к действительности:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48