И, как ни странно, в сборочном было довольно людно. Смена закончилась, в проходах и на стальных галереях начал скапливаться народ. Здесь были и смешливые молоденькие девчонки-электромонтажницы в вызывающе-коротеньких белых халатиках, и серьезные молодые люди, скорее всего, инженеры, и основательные пожилые рабочие и, как ни странно, дети. На Старом Танковом оказалось неожиданно много народа. На заводе не просто работали — на заводе жили! Лабух с товарищами расположились на небольшой платформе у торцевой стенки рядом с автоматом с газированной водой.
«Что же им играть? — растерянно думал Лабух. — Ведь это же не рок-тусовка, это люди, которые занимаются своим делом и, наверное, считают его очень важным. Вряд ли им интересны изыски и гримасы современного рока или попсы. Но они слышащие, это совершенно очевидно! Видимо, глухари не смогли или не захотели добраться до работников Старого Танкового завода. Может быть, и сунулись разок, но нарвались на клятых ветеранов в Ржавых Землях, а если как-то обошли полосу отчуждения, то уже на Полигоне их встретили обрадованные тем, что увидели, наконец, врага, просто ветераны, и на этом вторжение закончилось. Второй попытки, скорее всего, не было. Глухари, надо сказать, очень даже себя берегут, нам бы у них поучиться. Ну ладно, начнем потихоньку, а там поймаем резонанс, и все будет как надо».
Собравшиеся на концерт обитатели Старого Танкового, как и полагается всякой уважающей себя публике, негромко переговаривались, грызли семечки, аккуратно — цех все-таки — сбрасывая шелуху в бумажные кулечки. Девчонки-работницы с откровенным интересом разглядывали музыкантов. Пришельцев извне, из другого мира, непохожего на замкнутый на себя мирок Старого Танкового, мира, где совершается яркая, искрящаяся жизнь, в которой и любовь, и заботы — все другое. Жизнь, в которую так хочется уйти, но боязно, ах как боязно. И некоторые, самые отчаянные, наверное, уходят, и кто-то из этих некоторых возвращается, растратив всю свою отчаянность на городские пустяки, и Старый Танковый молча принимает их обратно.
Как-то сами собой пальцы Лабуха принялись неторопливо, как бы между делом, наигрывать негромкое, вкрадчивое и томительное начало «Самбы для тебя». Мышонок с Чапой осторожно вступили, оставаясь при этом где-то в сторонке, потому что это была музыка для двоих — для гитариста и публики-женщины, которой надо шептать, обещать, уговаривать, чтобы, в конце концов, влюбить в себя хотя бы на время, пока звучит гитара. И Лабух всем своим напрягшимся и все-таки бережным телом почувствовал, как цех, ставший теперь залом, расслабился и вошел в музыку. Теперь это была самба вдвоем, и Лабух начал импровизировать. Сначала медленно, слегка раскачивая зал, потом все быстрее и быстрее, так что женщина, для которой он играл, забыла, наконец, про свою убогую жизнь, про вечное кружение между домом и работой. Он снимал усталость и обыденность, словно кожуру с луковицы — до слез. И когда понял, что женщина устала, снова принялся за обещания и уговоры. Не было больше цеха, не было Старого Танкового завода, где люди рождались, жили, строили танки, старели и здесь же, наверное, умирали, а был огромный, теплый мир любви и понимания. Так бывает только в далеких-далеких странах, а может быть, на каких-нибудь чудных островах, которые нам, увы, никогда не увидеть...
Теперь зал был взят. Взят осторожно и не больно, теперь можно было играть, теперь им верили. И они играли, сначала инструментальные вещи, потом, по просьбам зала, — песни, потом они поиграли вместе с небольшим местным духовым оркестриком — вот уж точно, где слышащие, там и звукари! Потом их попросили сыграть на танцах, и они играли без перерыва до позднего вечера. Наверное, они играли бы и до утра, но в цехе появился солидный господин в строгом костюме и галстуке — начальник — и напомнил, что завтра с утра все должны быть на работе. И тотчас же возник бард. Он появился незаметно, и над гомоном и гвалтом разгоряченных танцами людей всплыл простенький гитарный перебор. На сей раз бард был молод, слегка бородат, играя, он все время скашивал глаза на струны, словно боялся забыть вечные бардовские три аккорда.
«Несерьезный какой-то бард, — с неожиданной обидой подумал Лабух, — такой может наиграть дорогу разве что из прихожей на кухню. Правду говорят, что многие барды имеют кухонное происхождение. И даже гордятся этим».
Но бард неожиданно подмигнул им, качнул гитарным грифом и заиграл.
Под пальцами ощущая
Стальную пронзительность струн,
Сыграю я на прощание
Остывающему костру.
Сыграю песню лиловую,
Как угли в серой золе,
Не первую и не новую
Песню на этой земле.
О том, как стареют скитальцы
И расходятся по домам,
Как гибкость теряют пальцы,
Прежде послушные нам.
Спросят меня: «О ком ты?»
А я отвечу: «Да так...
О тех, кто умер в окопах,
И не дождался атак».
Лабух увидел, как движения слушателей замедлились, превратились в сонное шевеление, на площадку опустилась радуга с пробегающими вдоль волнами света, и музыканты, отделившись от публики, неожиданно оказались внутри радуги. А бард продолжал.
И расскажу, как славно,
Хоть вроде бы и не в тон,
В небе луна плавает,
Словно в стакане лимон.
Струны, смутившись, трону я
И, пальцами души задев,
Песню сыграю лимонную,
Как солнечный летний день.
О том, как дороги пахнут,
Как тени по ним скользят,
Сияющий мир распахнут,
И нежность слепит глаза...
Спросят меня: «О чем ты?»
А я отвечу: «Да так,
О том, как, взрослея, проселки
В проезжий сливаются тракт».
Забавно и весело было смотреть на мир из радуги, идти не хотелось, но дорога была наиграна, и музыканты потихоньку зашагали по ней, осторожно ступая каждый по своей цветовой дорожке. У Лабуха под ногами оказалась узкая травянисто-зеленая полоса, Мышонок весело вышагивал немного поодаль, раритетные сапоги бодро топтали оранжевую тропинку. Чапе почему-то выпало тащиться по густо-синему, он все время ворчал, что, дескать, не голубой он, Чапа, и никогда не поголубеет, и со стороны барда это просто издевательство — наиграть ему, боевому барабанщику, дорогу такого позорного цвета.
И в голосе чуть осипшем
Север смешав и юг,
Я песню неистово-синюю,
Ударив по струнам, спою.
Как море сине-искристое
За кормой корабля дрожит,
И солнце летит икринкою
Синь-рыбы по имени Жизнь.
«Сейчас цветные полосы разойдутся, и мы расстанемся, — с сожалением подумал Лабух, — у каждого свой дом и своя дорога к нему».
Но радуга оставалась радугой и не собиралась расклеиваться на отдельные цвета, а снизу, уже еле слышно, доносился голос барда.
Спросят меня: «О чем ты?»
А я отвечу: «Да так...»
И песню сыграю черную,
Как земные цвета пролистав,
Поезд дальнего следования
Окнами в ночь глядит,
Я песню пою последнюю
О том, что пора сходить...
И незнаком полустанок,
И в окнах не светит огонь,
Я допою устало
И тихо оставлю вагон.
Песня кончилась. Возвращение состоялось, потому что вся компания очутилась на темной улице неподалеку от никогда не закрывающихся, навеки сломанных ворот, за которыми начинался знакомый Лабухов двор.
— Хорошо, что бард появился, а то ночью, через Полигон, а потом опять через Ржавые Земли... — Да тамошние оглоеды глиняные все бы сожрали. Весь наш гонорар, с нами заодно.
Только тут Лабух заметил, что руки у Мышонка оттянуты двумя здоровенными окороками, заботливо упакованными в коричневую бумагу и перевязанными киперной лентой.
«Свинина у них точно своя, — подумал Лабух. — А деньги они и сами-то бог знает когда видели. Вот и расплатились чем могли. И то сказать, не курсовыми же пулеметами с них брать, что мы, деловые, что ли.
— И вот еще, начальник дал, — Чапа вытащил откуда-то из зарослей боевых барабанов изящно изогнутую литровую фляжку из нержавейки. — Чистый продукт, они им оптические оси танковых прицелов промывают, ихний шеф сам мне сказал.
И тут Лабух сообразил, что Мышонок и Чапа после бардовской песни остались с ним, хотя, по всем правилам, им надлежало бы отправиться домой. К себе домой, а не к Лабуху в гости. В этом было что-то неправильное, но барды никогда не ошибались, и если бард счел, что Лабухов подвальчик — их общий дом, то, значит, так оно и есть на самом деле. Лабух повернулся к друзьям. Мышонок и Чапа смотрели на него, понимая, что придется рассказывать все как есть.
— Ну, ты, Лабух, извини, конечно, что я сразу тебе не сказал, — начал Мышонок, — но только нет у нас с Чапой больше дома. Понимаешь, мы жили с ребятами в бывшем ДК железнодорожников, ну там, если свернуть в боковую ветку ближе к той стороне стежка, то и выйдешь прямо к парадному. Там еще когда-то была детская железная дорога...
Лабух помнил ДК железнодорожников, как не помнить, там он впервые выступал как рок-автор, хотя концерт проводили барды. Большинство выступавших тогда юнцов вышли из подворотников, как, впрочем, и сам Лабух, и неумело, но с чувством пели бардовские песни, аккомпанируя себе на семиструнках. Один только Лабух явился с банджо и на весь зал провозгласил: «Хэлло, шкипер, ты что — дремлешь? Мигает на пульте сигнал „Взлет“. И стоит ли помнить грешную землю тем, кто на грешном небе живет?» Судьба Райслинга, слепого лабуха космоса, о котором вчерашний подворотник прочитал в купленной из-под полы книжке, крепко зацепила его. А еще был Тимоти Сойер со своим никелированным банджо...
Неважно, что все это оказалось выдумкой. А может, кому-то было надо, чтобы это считали выдумкой?
И по детской железной дороге Лабуху так и не удалось прокатиться, хотя очень хотелось. Слева от ДК, над кустами северной низкорослой акации красовалась надпись: «Детская железная дорога», и в одном только этом названии было куда больше чуда, чем во всех сказках про хитрых дураков и капризных царевен...
— У нас там образовалось что-то вроде коммуны, — продолжал Мышонок. — Помнишь, как в старые времена хиппари жили? Ну, мы, конечно, не какие-то там раздолбанные хиппари, а честные боевые музыканты, но все равно, вместе выживать куда легче. Да и порепетировать всегда есть с кем. Подворотники к нам не совались, понимали, что ловить нечего, кроме неприятностей на татуированные задницы, да и музпехи до поры до времени не беспокоили — рядом Старые Пути да вокзал, так что побаивались глухари к нам соваться. И женщины с нами жили, как без женщин. А где женщины, там — дети. Мы с детишками музыкой занимались, ну и, конечно, чтобы они постоять за себя умели, об этом тоже не забывали. Даже из соседних кварталов к нам детей приводили — учиться. В общем, хорошая это была жизнь, Лабух. Правильная и нужная. Деловые, и те нас зауважали. В конце концов, глухарям надоело нас терпеть, и они послали-таки музпехов. И тогда сам понимаешь, что стало. Детишек всех забрали, плакали детишки, а им, глухарям, что, они же глухари...
Мы, конечно, оборонялись как могли, только вот музпехов было многовато, и те, кто еще держался, решили уходить. Я прорвался к черному ходу и двинул к Гнилой Свалке, туда музпехи, слава Мориссону, за мной не сунулись. А Чапу обложили со всех сторон, только и слышно было, как он их молотит, как Чапа выбрался — не знаю. Пусть он сам расскажет.
— Как выбрался? — Чапа запустил пятерню в седеющую шевелюру. — Сделал вид, что сдаюсь, а сам по-быстрому свернул малую ударную — и в люк под сценой. А потом через подвалы и канализацию в бункеры, их под Старым Городом полным-полно, и все друг с другом связаны. Добрался до тоннелей метро, а выходов наружу нет, завалено все. Ну, скажу я вам, и нагляделся я в этих подземельях, пока на свет ясный выбрался. Спасибо слепым Диггерам, подобрали меня, когда я в воздушный колодец, поддувало по-ихнему, свалился.
— Там же темно, — Мышонка интересовали подробности. — Как ты мог чего-то наглядеться?
— Там не везде темно, — невозмутимо парировал Чапа. — А потом, я же не в прямом смысле говорю. Вот ты, Лабух, видел когда-нибудь хоть одного слепого диггера? Нет, конечно. Их вообще мало кто из верхних видел. А я вот не только видел, но и подружился с ними. Они, между прочим, замечательные ребята, вовсе, кстати, не слепые, просто яркого света не переносят. Зато слух у них — я себя там чуть ли не глухарем чувствовал. Они весь Город на слух знают. Каждый квартал у них звучит по-своему, каждый дом, каждый человек.
— Они что, звукари? — Лабух заинтересовался. — Может, у них и барды свои есть? И попса, и рок? Что они играют?
— У них, знаешь ли, своя музыка. Я ее поначалу не слышал, а потом как-то врубился и начал слышать. Дудочки у них такие, из костей сделаны, вот на них они и играют. И еще у них есть тихие барабаны. Здорово играют, только вот я ни одного звука повторить не могу. Не тот у нас слух, Лабух! Но твоя музыка им понравилась. Они слышали, как ты клятым играл, и утром сегодня тоже. По музыке тебя и отыскали. Вывели меня на дикий рынок, а потом я знакомых деловых встретил, ихние детишки к нам раньше учиться ходили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
«Что же им играть? — растерянно думал Лабух. — Ведь это же не рок-тусовка, это люди, которые занимаются своим делом и, наверное, считают его очень важным. Вряд ли им интересны изыски и гримасы современного рока или попсы. Но они слышащие, это совершенно очевидно! Видимо, глухари не смогли или не захотели добраться до работников Старого Танкового завода. Может быть, и сунулись разок, но нарвались на клятых ветеранов в Ржавых Землях, а если как-то обошли полосу отчуждения, то уже на Полигоне их встретили обрадованные тем, что увидели, наконец, врага, просто ветераны, и на этом вторжение закончилось. Второй попытки, скорее всего, не было. Глухари, надо сказать, очень даже себя берегут, нам бы у них поучиться. Ну ладно, начнем потихоньку, а там поймаем резонанс, и все будет как надо».
Собравшиеся на концерт обитатели Старого Танкового, как и полагается всякой уважающей себя публике, негромко переговаривались, грызли семечки, аккуратно — цех все-таки — сбрасывая шелуху в бумажные кулечки. Девчонки-работницы с откровенным интересом разглядывали музыкантов. Пришельцев извне, из другого мира, непохожего на замкнутый на себя мирок Старого Танкового, мира, где совершается яркая, искрящаяся жизнь, в которой и любовь, и заботы — все другое. Жизнь, в которую так хочется уйти, но боязно, ах как боязно. И некоторые, самые отчаянные, наверное, уходят, и кто-то из этих некоторых возвращается, растратив всю свою отчаянность на городские пустяки, и Старый Танковый молча принимает их обратно.
Как-то сами собой пальцы Лабуха принялись неторопливо, как бы между делом, наигрывать негромкое, вкрадчивое и томительное начало «Самбы для тебя». Мышонок с Чапой осторожно вступили, оставаясь при этом где-то в сторонке, потому что это была музыка для двоих — для гитариста и публики-женщины, которой надо шептать, обещать, уговаривать, чтобы, в конце концов, влюбить в себя хотя бы на время, пока звучит гитара. И Лабух всем своим напрягшимся и все-таки бережным телом почувствовал, как цех, ставший теперь залом, расслабился и вошел в музыку. Теперь это была самба вдвоем, и Лабух начал импровизировать. Сначала медленно, слегка раскачивая зал, потом все быстрее и быстрее, так что женщина, для которой он играл, забыла, наконец, про свою убогую жизнь, про вечное кружение между домом и работой. Он снимал усталость и обыденность, словно кожуру с луковицы — до слез. И когда понял, что женщина устала, снова принялся за обещания и уговоры. Не было больше цеха, не было Старого Танкового завода, где люди рождались, жили, строили танки, старели и здесь же, наверное, умирали, а был огромный, теплый мир любви и понимания. Так бывает только в далеких-далеких странах, а может быть, на каких-нибудь чудных островах, которые нам, увы, никогда не увидеть...
Теперь зал был взят. Взят осторожно и не больно, теперь можно было играть, теперь им верили. И они играли, сначала инструментальные вещи, потом, по просьбам зала, — песни, потом они поиграли вместе с небольшим местным духовым оркестриком — вот уж точно, где слышащие, там и звукари! Потом их попросили сыграть на танцах, и они играли без перерыва до позднего вечера. Наверное, они играли бы и до утра, но в цехе появился солидный господин в строгом костюме и галстуке — начальник — и напомнил, что завтра с утра все должны быть на работе. И тотчас же возник бард. Он появился незаметно, и над гомоном и гвалтом разгоряченных танцами людей всплыл простенький гитарный перебор. На сей раз бард был молод, слегка бородат, играя, он все время скашивал глаза на струны, словно боялся забыть вечные бардовские три аккорда.
«Несерьезный какой-то бард, — с неожиданной обидой подумал Лабух, — такой может наиграть дорогу разве что из прихожей на кухню. Правду говорят, что многие барды имеют кухонное происхождение. И даже гордятся этим».
Но бард неожиданно подмигнул им, качнул гитарным грифом и заиграл.
Под пальцами ощущая
Стальную пронзительность струн,
Сыграю я на прощание
Остывающему костру.
Сыграю песню лиловую,
Как угли в серой золе,
Не первую и не новую
Песню на этой земле.
О том, как стареют скитальцы
И расходятся по домам,
Как гибкость теряют пальцы,
Прежде послушные нам.
Спросят меня: «О ком ты?»
А я отвечу: «Да так...
О тех, кто умер в окопах,
И не дождался атак».
Лабух увидел, как движения слушателей замедлились, превратились в сонное шевеление, на площадку опустилась радуга с пробегающими вдоль волнами света, и музыканты, отделившись от публики, неожиданно оказались внутри радуги. А бард продолжал.
И расскажу, как славно,
Хоть вроде бы и не в тон,
В небе луна плавает,
Словно в стакане лимон.
Струны, смутившись, трону я
И, пальцами души задев,
Песню сыграю лимонную,
Как солнечный летний день.
О том, как дороги пахнут,
Как тени по ним скользят,
Сияющий мир распахнут,
И нежность слепит глаза...
Спросят меня: «О чем ты?»
А я отвечу: «Да так,
О том, как, взрослея, проселки
В проезжий сливаются тракт».
Забавно и весело было смотреть на мир из радуги, идти не хотелось, но дорога была наиграна, и музыканты потихоньку зашагали по ней, осторожно ступая каждый по своей цветовой дорожке. У Лабуха под ногами оказалась узкая травянисто-зеленая полоса, Мышонок весело вышагивал немного поодаль, раритетные сапоги бодро топтали оранжевую тропинку. Чапе почему-то выпало тащиться по густо-синему, он все время ворчал, что, дескать, не голубой он, Чапа, и никогда не поголубеет, и со стороны барда это просто издевательство — наиграть ему, боевому барабанщику, дорогу такого позорного цвета.
И в голосе чуть осипшем
Север смешав и юг,
Я песню неистово-синюю,
Ударив по струнам, спою.
Как море сине-искристое
За кормой корабля дрожит,
И солнце летит икринкою
Синь-рыбы по имени Жизнь.
«Сейчас цветные полосы разойдутся, и мы расстанемся, — с сожалением подумал Лабух, — у каждого свой дом и своя дорога к нему».
Но радуга оставалась радугой и не собиралась расклеиваться на отдельные цвета, а снизу, уже еле слышно, доносился голос барда.
Спросят меня: «О чем ты?»
А я отвечу: «Да так...»
И песню сыграю черную,
Как земные цвета пролистав,
Поезд дальнего следования
Окнами в ночь глядит,
Я песню пою последнюю
О том, что пора сходить...
И незнаком полустанок,
И в окнах не светит огонь,
Я допою устало
И тихо оставлю вагон.
Песня кончилась. Возвращение состоялось, потому что вся компания очутилась на темной улице неподалеку от никогда не закрывающихся, навеки сломанных ворот, за которыми начинался знакомый Лабухов двор.
— Хорошо, что бард появился, а то ночью, через Полигон, а потом опять через Ржавые Земли... — Да тамошние оглоеды глиняные все бы сожрали. Весь наш гонорар, с нами заодно.
Только тут Лабух заметил, что руки у Мышонка оттянуты двумя здоровенными окороками, заботливо упакованными в коричневую бумагу и перевязанными киперной лентой.
«Свинина у них точно своя, — подумал Лабух. — А деньги они и сами-то бог знает когда видели. Вот и расплатились чем могли. И то сказать, не курсовыми же пулеметами с них брать, что мы, деловые, что ли.
— И вот еще, начальник дал, — Чапа вытащил откуда-то из зарослей боевых барабанов изящно изогнутую литровую фляжку из нержавейки. — Чистый продукт, они им оптические оси танковых прицелов промывают, ихний шеф сам мне сказал.
И тут Лабух сообразил, что Мышонок и Чапа после бардовской песни остались с ним, хотя, по всем правилам, им надлежало бы отправиться домой. К себе домой, а не к Лабуху в гости. В этом было что-то неправильное, но барды никогда не ошибались, и если бард счел, что Лабухов подвальчик — их общий дом, то, значит, так оно и есть на самом деле. Лабух повернулся к друзьям. Мышонок и Чапа смотрели на него, понимая, что придется рассказывать все как есть.
— Ну, ты, Лабух, извини, конечно, что я сразу тебе не сказал, — начал Мышонок, — но только нет у нас с Чапой больше дома. Понимаешь, мы жили с ребятами в бывшем ДК железнодорожников, ну там, если свернуть в боковую ветку ближе к той стороне стежка, то и выйдешь прямо к парадному. Там еще когда-то была детская железная дорога...
Лабух помнил ДК железнодорожников, как не помнить, там он впервые выступал как рок-автор, хотя концерт проводили барды. Большинство выступавших тогда юнцов вышли из подворотников, как, впрочем, и сам Лабух, и неумело, но с чувством пели бардовские песни, аккомпанируя себе на семиструнках. Один только Лабух явился с банджо и на весь зал провозгласил: «Хэлло, шкипер, ты что — дремлешь? Мигает на пульте сигнал „Взлет“. И стоит ли помнить грешную землю тем, кто на грешном небе живет?» Судьба Райслинга, слепого лабуха космоса, о котором вчерашний подворотник прочитал в купленной из-под полы книжке, крепко зацепила его. А еще был Тимоти Сойер со своим никелированным банджо...
Неважно, что все это оказалось выдумкой. А может, кому-то было надо, чтобы это считали выдумкой?
И по детской железной дороге Лабуху так и не удалось прокатиться, хотя очень хотелось. Слева от ДК, над кустами северной низкорослой акации красовалась надпись: «Детская железная дорога», и в одном только этом названии было куда больше чуда, чем во всех сказках про хитрых дураков и капризных царевен...
— У нас там образовалось что-то вроде коммуны, — продолжал Мышонок. — Помнишь, как в старые времена хиппари жили? Ну, мы, конечно, не какие-то там раздолбанные хиппари, а честные боевые музыканты, но все равно, вместе выживать куда легче. Да и порепетировать всегда есть с кем. Подворотники к нам не совались, понимали, что ловить нечего, кроме неприятностей на татуированные задницы, да и музпехи до поры до времени не беспокоили — рядом Старые Пути да вокзал, так что побаивались глухари к нам соваться. И женщины с нами жили, как без женщин. А где женщины, там — дети. Мы с детишками музыкой занимались, ну и, конечно, чтобы они постоять за себя умели, об этом тоже не забывали. Даже из соседних кварталов к нам детей приводили — учиться. В общем, хорошая это была жизнь, Лабух. Правильная и нужная. Деловые, и те нас зауважали. В конце концов, глухарям надоело нас терпеть, и они послали-таки музпехов. И тогда сам понимаешь, что стало. Детишек всех забрали, плакали детишки, а им, глухарям, что, они же глухари...
Мы, конечно, оборонялись как могли, только вот музпехов было многовато, и те, кто еще держался, решили уходить. Я прорвался к черному ходу и двинул к Гнилой Свалке, туда музпехи, слава Мориссону, за мной не сунулись. А Чапу обложили со всех сторон, только и слышно было, как он их молотит, как Чапа выбрался — не знаю. Пусть он сам расскажет.
— Как выбрался? — Чапа запустил пятерню в седеющую шевелюру. — Сделал вид, что сдаюсь, а сам по-быстрому свернул малую ударную — и в люк под сценой. А потом через подвалы и канализацию в бункеры, их под Старым Городом полным-полно, и все друг с другом связаны. Добрался до тоннелей метро, а выходов наружу нет, завалено все. Ну, скажу я вам, и нагляделся я в этих подземельях, пока на свет ясный выбрался. Спасибо слепым Диггерам, подобрали меня, когда я в воздушный колодец, поддувало по-ихнему, свалился.
— Там же темно, — Мышонка интересовали подробности. — Как ты мог чего-то наглядеться?
— Там не везде темно, — невозмутимо парировал Чапа. — А потом, я же не в прямом смысле говорю. Вот ты, Лабух, видел когда-нибудь хоть одного слепого диггера? Нет, конечно. Их вообще мало кто из верхних видел. А я вот не только видел, но и подружился с ними. Они, между прочим, замечательные ребята, вовсе, кстати, не слепые, просто яркого света не переносят. Зато слух у них — я себя там чуть ли не глухарем чувствовал. Они весь Город на слух знают. Каждый квартал у них звучит по-своему, каждый дом, каждый человек.
— Они что, звукари? — Лабух заинтересовался. — Может, у них и барды свои есть? И попса, и рок? Что они играют?
— У них, знаешь ли, своя музыка. Я ее поначалу не слышал, а потом как-то врубился и начал слышать. Дудочки у них такие, из костей сделаны, вот на них они и играют. И еще у них есть тихие барабаны. Здорово играют, только вот я ни одного звука повторить не могу. Не тот у нас слух, Лабух! Но твоя музыка им понравилась. Они слышали, как ты клятым играл, и утром сегодня тоже. По музыке тебя и отыскали. Вывели меня на дикий рынок, а потом я знакомых деловых встретил, ихние детишки к нам раньше учиться ходили.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48