В школе говорили, что трахаться очень полезно для здоровья; но ей, похоже, все было по нулю. Он коснулся правой ее пятки — мягкой и розовой, как у младенца, потому что она никуда не выходила.
Леда отдернула ногу. Она открыла глаза.
Заведение Уайта находилось черте где, в самом центре, за углом от здания Демократической Национальной Конвенции (бывший пирс 19), которое для индустрии удовольствий являлось тем же, чем мюзик-холл “Радио-сити” — для индустрии развлечений: самое большое, самое умеренное и самое удивительное. Эб, урожденный ньюйоркец, ни разу в жизни не заходил в расцвеченное неоном влагалище (семьдесят футов в высоту и сорок в ширину, главный ориентир), служившее входом. Для таких, как Эб, кто отказывался впечатляться хамством столь масштабным, все то же самое, только на полтона ниже, было доступно в проулках (район прозвали “Бостон”), и здесь, в самой гуще всего, что разрешено, влачили свое противоестественное и анахроничное существование пять-шесть нелегальных промыслов.
После долгого стука дверь отворила девочка, вероятно, та же самая, что подходила к телефону; хотя сейчас она прикидывалась немой. Она никак не могла быть старше Бено — от силы лет двенадцать, — но движения у нее были безжизненные, вымученные, как у отчаявшейся домохозяйки с изрядным стажем замужества.
Преодолев едва ощутимое сопротивление девочки, Эб шагнул в полутемное фойе и притворил за собой дверь. Внутри у Уайта он еще никогда не был; даже адреса не знал бы, если бы не пришлось как-то раз самому заняться развозкой, когда Уайт явился в морг, сверх меры закинувшись какой-то дурью. Вот, значит, на какой рынок тот экспортировал товар. Смотрелось, мягко говоря, не слишком изысканно.
— Мне нужен мистер Уайт, — сказал Эб девочке. “Может, она, — подумал он, — еще один его побочный бизнес”.
Она вскинула к губам узкую несчастную ладошку.
Над головой послышался грохот и лязг, и сквозь сумрак лестничного колодца спланировал, один-одинешенек, листок папиросной кальки. Следом спланировал голос Уайта:
— Хольт, это ты?
— Именно, черт его дери! — Эб начал подниматься по лестнице, но Уайт, с необыкновенной легкостью в голове и тяжестью в ногах, уже грохотал ему навстречу.
Уайт хлопнул Эба по плечу, подтверждая факт его присутствия и заодно удерживаясь прямо. С “йес!” тот явно переусердствовал и в данный момент едва ли был вполне телесен.
— Мне надо забрать его, — произнес Эб. — Я сказал девочке по телефону. Мне по фиг, что ты там на этом теряешь, я должен его забрать.
Уайт сосредоточенно снял ладонь с плеча Эба и поместил на перила.
— Да. Ну. Это никак. Нет.
— Вот так надо. — (Ладонь к горлу.)
— Мелисса, — проговорил Уайт. — Не могла бы ты… Не будешь ли так добра… Дорогая, я попозже зайду.
Девочка неохотно побрела наверх, будто бы там ее поджидало определенное личное будущее.
— Моя дочь, — с грустной улыбкой пояснил Уайт, когда та поравнялась с ним. Он вытянул руку потрепать ее по голове, но промахнулся на несколько дюймов.
— Обсудим у меня в кабинете, хорошо?
Эб помог ему спуститься. Уайт направился к двери в дальнем конце вестибюля.
— Заперто? — вслух поинтересовался он. Эб толкнул дверь. Оказалось не заперто.
— Я раздумывал, — задумчиво произнес Уайт, все так же стоя перед раскрытой дверью, загораживая Эбу проход, — когда ты звонил. Должен же человек, во всем этом шуме и гаме, хоть минуточку спокойно…
Кабинет Уайта выглядел точно так же, как адвокатская контора, куда Эб вламывался с толпой на излете бунтов черте сколько лет назад. Его искренне озадачил тот факт, что обыденные процессы обнищания и запустения завели куда дальше, нежели на то была способна вся его подростковая деструктивность.
— Речь вот о чем, — произнес Эб, подойдя к Уайту поближе и говоря громко, чтобы исключить малейшее непонимание. — Выходит так, что та, за которой ты приезжал прошлой ночью, была на самом деле застрахована родителями, в Аризоне, и сама ничего не знала. В больничном архиве об этом ничего не было, но, оказывается, есть компьютер, который сводит данные по всем больницам и сверяет с “некрухой”. Это всплыло только утром, а в морг позвонили в полдень.
Уайт угрюмо потянул за прядь своих редких мышастых волос.
— Ну, скажи им, сам знаешь, скажи, что сожгли уже.
— Не могу. Официально мы обязаны держать их двадцать четыре часа, как раз на такой случай. Просто никогда не случается. Кто бы мог подумать, в смысле, это настолько маловероятно, так ведь? Ладно, в любом случае речь о том, что я должен забрать тело назад. Немедленно.
— Невозможно.
— Что, кто-то уже?..
Уайт кивнул.
— А вдруг можно как-то еще подлатать? В смысле… э-э… насколько серьезно…
— Нет. Нет. Не думаю. Никак.
— Послушай, Уайт, если меня накроют, я в одиночку тонуть не стану. Сам понимаешь. Будут же вопросы всякие.
Уайт неопределенно кивнул. Казалось, он то куда-то уходит, то опять возвращается.
— Ну, тогда глянь сам. — Он вручил Эбу древний медный ключ. На цепочке болтался пластиковый символ “инь” и “янь”. Уайт указал на четырехэтажную железную картотеку у дальней стенки. — Туда.
Откатываться и освобождать дверной проем картотека не желала, пока Эб, хорошенько подумав, не наклонился и не снял колесики с запора. Ручки на двери не было, только потускневший диск замка со словом “Чикаго”. Ключ вошел вихляясь, и сцепление пришлось давить.
Тело было разбросано по всему пятнистому линолеуму. Тяжелый, напоминающий розы аромат скрывал запах разложения. Нет, это за последствия неудачной операции не выдашь; в любом случае, похоже, не хватало головы.
Чтоб увидеть это, он потратил час.
Уайт замер в дверном проеме, игнорируя, в знак уважения к чувствам Эба, наличие расчлененного и выпотрошенного трупа.
— Понимаешь, пока я ездил в больницу, он уже ждал здесь. Приезжий, и один из лучших моих… Я всегда разрешаю им забрать что хочется. Прости.
Пока Уайт снова запирал комнату, Эб вспомнил об одной вещи, которая понадобится ему в любом случае, вне зависимости от тела. Он надеялся, та не пропала вместе с головой.
Левую руку они нашли в гробу из эрзац-сосны, вместе с идентификационным жетоном. Он попытался убедить себя, будто пока есть имя, вдруг да найдется, куда его привесить.
Уайт ощутил эбов новый оптимизм и, не разделяя его, приободрил:
— Могло быть и хуже.
Эб нахмурился. Надежда была еще слишком эфемерной, чтоб явно ее формулировать.
Но Уайт уже отдрейфовывал по воле своего личного бриза.
— Кстати, Эб, а ты занимался когда-нибудь йогой?
— Еще чего! — хохотнул Эб.
— А надо бы. Просто удивительно, сколько всего… я-то халтурно, и это я сам, наверно, виноват, но все равно связываешься с… Трудно объяснить.
Уайт обнаружил, что остался в кабинете один.
— Куда это ты? — спросил он.
Дом 420 по 65-й восточной стрит изначально строился как кооператив “люкс”, но, подобно большинству таких же, на рубеже веков был поделен на множество мини-гостиниц, по две-три на этаж. Гостиницы эти сдавали в понедельный наем комнаты или меньшую жилплощадь одиночным постояльцам — тем, кто либо предпочитал гостиничную жизнь, либо как иногородний не мог претендовать на собесовскую общагу. Капелл делил свою комнату в “Колтоне” (названном так в честь актрисы, которой, по преданию, принадлежали все двенадцать номеров на этаже в восьмидесятые — девяностые) с другим таким же бывшим зеком, но поскольку Люси отправлялся на работу в свой исправительный центр рано утром, а после работы курсировал в районе пирса 19, рассчитывая на халяву снять телок, то пересекались они с Капеллом нечасто, что обоих устраивало. Место, конечно, не самое дешевое, но где еще, спрашивается, найдешь жилплощадь, столь уютно напоминающую их камеры в Синг-Синге: такую маленькую, такую аскетичную, такую темную?
Комната была оборудована двойным полом в “сокращательском” стиле девяностых. Прежде чем отбыть на работу, Люси всегда тщательнейшим образом прибирался, а потом раскатывал пол. Когда Капелл добирался домой из больницы, его встречало великолепье пустоты: стены; окно с бумазейной занавеской; потолок с одиночным, заподлицо вделанным плафоном лампы; навощенный паркет. Единственным украшением служила полоска лепнины, обегающая комнату по периметру на уровне — как казалось, если пол поднят, — глаз.
Он был дома; и дома его тихо ждала (о чудо!), сразу за дверью, прикрученная к стене — “Ямаха оф Америка”, диагональ 28 дюймов, лучше не найдешь ни за какие деньги, да и дешевле тоже. (Все прокатные и кабельные услуги Капелл оплачивал сам, так как Люси телевизор не любил.)
Что попало Капелл не смотрел. Он берегся для программ, которые серьезно его цепляли. Поскольку первая из таких начиналась только в 10:30, час — два в промежутке он подметал, чистил с песком, вощил, полировал и вообще всячески холил и лелеял пол, точно так же, как в течение девятнадцати лет дважды в сутки, утром и вечером, драил бетон камеры. После чего, умиротворенный, он откатывал блестящий пол над своей кроватью и с чувством исполненного долга ложился, готовый воспринимать. Казалось, тело его исчезает.
Как только ящик оживал, Капелл ну прямо преображался. В 10:30 он становился Эриком Лэйвером, молодым адвокатом-идеалистом, с идеалистическими представлениями о добре и зле, приблизить которые к реальности не сумели даже два катастрофических брака (а на горизонте маячил третий). Впрочем, с недавнего времени, как он подключился к делу Форреста… Это была “Правда, и только правда”.
В 11:30 по плану Капелла предусматривалась дефекация, пока передавали новости, спорт и погоду.
Далее: “Пока Земля еще вертится” — натуральный эпос, так что в разные дни аудитории предлагались разные персоналии. Сегодня, в качестве Билла Харпера, Капелл был озабочен по поводу четырнадцатилетней падчерицы Мойры, девицы со своими сложностями, которая при бурной ссоре за завтраком заявила, что лесбиянка. Как будто этого было мало, жена его, стоило поделиться с ней новостью, стала настойчиво утверждать, что и сама когда-то любила другую женщину. Кто могла быть та другая женщина, он опасался, что уже знает.
Увлекали его не сюжеты, а лица актеров, их голоса, жесты; размеренные, открытые, полнотелые движения. Пока их самих трогали свои воображаемые проблемы, Капелла это устраивало. Что ему было нужно, это лицезреть подлинные эмоции — слезы на глазах; хватанье за грудки; губы, раскрытые для поцелуя, искривленные в ухмылке или озабоченно поджатые; дрожь в голосе.
Он сидел на матрасе, откинувшись на подушки, в четырех футах перед экраном, дышал быстро и неглубоко, полностью отдавшись мерцанию и шуму, исторгаемыми ящиком, которые и составляли — куда более, чем какие бы то ни было собственные его действия, — стержень всего капелловского существования, единственный источник счастья, какое он ведал и помнил.
Ящик научил Капелла читать. Ящик научил его смеяться. Ящик показал самим лицевым мускулам его, как выражать боль, страх, гнев и радость. От ящика он узнал, какими словами пользоваться во всех тупиковых ситуациях другой его, внешней жизни. И хотя Капелл никогда не читал, не смеялся, не хмурился, не говорил, не вышагивал, да и вообще не делал ничего так же хорошо, как его экранные воплощения, все равно в конечном итоге они неплохо о нем заботились, иначе он не припадал бы сейчас к живительному источнику.
Искал — и находил — он нечто гораздо большее чем искусство; искусство он отведывал в вечерний прайм-тайм, но оно ничего ему не давало. Нет, главное было — возвращаться после трудового дня к лицу, которое можно узнавать и любить, собственному или чьему-то еще. Или если не любить, тогда какое-нибудь другое, столь же сильное чувство. Точно знать, что на следующий день он будет ощущать то же самое, и через неделю. В другие века эту функцию выполняла религия: рассказывала людям историю их жизни, а спустя некоторое время повторяла рассказ.
Как-то раз сериал, за которым Капелл следил по “Си-Би-Эс”, шесть месяцев подряд имел рейтинг столь катастрофический, что его прикрыли. Как ощущал бы потерю и томился духом насильно обращенный в новую веру язычник (пока новый бог не научится населять формы, покинутые богом умершим) — точно так же Капелл глядел на незнакомые лица, каждое утро в течение часа населявшие экран его “Ямахи”. Как будто посмотрелся в зеркало и не нашел собственного отражения. Впервые на месяц подряд боль в плече обострилась настолько чудовищно, что он чуть было не выпал из ритма работы в “Бельвью”. Потом, медленно, уже как молодой доктор Лэндри, он принялся вновь открывать грани собственной личности.
В 2:45, когда крутили рекламный ролик омлета “Ситуяйция”, в дверь Капелла начал с дикими воплями ломиться Эб. Мод как раз подъехала в обсервационный центр навестить ребенка ее золовки — куда того отправили решением суда. Она еще была не в курсе, что ребенка ведет доктор Лэндри.
— Капелл! — голосил Эб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Леда отдернула ногу. Она открыла глаза.
Заведение Уайта находилось черте где, в самом центре, за углом от здания Демократической Национальной Конвенции (бывший пирс 19), которое для индустрии удовольствий являлось тем же, чем мюзик-холл “Радио-сити” — для индустрии развлечений: самое большое, самое умеренное и самое удивительное. Эб, урожденный ньюйоркец, ни разу в жизни не заходил в расцвеченное неоном влагалище (семьдесят футов в высоту и сорок в ширину, главный ориентир), служившее входом. Для таких, как Эб, кто отказывался впечатляться хамством столь масштабным, все то же самое, только на полтона ниже, было доступно в проулках (район прозвали “Бостон”), и здесь, в самой гуще всего, что разрешено, влачили свое противоестественное и анахроничное существование пять-шесть нелегальных промыслов.
После долгого стука дверь отворила девочка, вероятно, та же самая, что подходила к телефону; хотя сейчас она прикидывалась немой. Она никак не могла быть старше Бено — от силы лет двенадцать, — но движения у нее были безжизненные, вымученные, как у отчаявшейся домохозяйки с изрядным стажем замужества.
Преодолев едва ощутимое сопротивление девочки, Эб шагнул в полутемное фойе и притворил за собой дверь. Внутри у Уайта он еще никогда не был; даже адреса не знал бы, если бы не пришлось как-то раз самому заняться развозкой, когда Уайт явился в морг, сверх меры закинувшись какой-то дурью. Вот, значит, на какой рынок тот экспортировал товар. Смотрелось, мягко говоря, не слишком изысканно.
— Мне нужен мистер Уайт, — сказал Эб девочке. “Может, она, — подумал он, — еще один его побочный бизнес”.
Она вскинула к губам узкую несчастную ладошку.
Над головой послышался грохот и лязг, и сквозь сумрак лестничного колодца спланировал, один-одинешенек, листок папиросной кальки. Следом спланировал голос Уайта:
— Хольт, это ты?
— Именно, черт его дери! — Эб начал подниматься по лестнице, но Уайт, с необыкновенной легкостью в голове и тяжестью в ногах, уже грохотал ему навстречу.
Уайт хлопнул Эба по плечу, подтверждая факт его присутствия и заодно удерживаясь прямо. С “йес!” тот явно переусердствовал и в данный момент едва ли был вполне телесен.
— Мне надо забрать его, — произнес Эб. — Я сказал девочке по телефону. Мне по фиг, что ты там на этом теряешь, я должен его забрать.
Уайт сосредоточенно снял ладонь с плеча Эба и поместил на перила.
— Да. Ну. Это никак. Нет.
— Вот так надо. — (Ладонь к горлу.)
— Мелисса, — проговорил Уайт. — Не могла бы ты… Не будешь ли так добра… Дорогая, я попозже зайду.
Девочка неохотно побрела наверх, будто бы там ее поджидало определенное личное будущее.
— Моя дочь, — с грустной улыбкой пояснил Уайт, когда та поравнялась с ним. Он вытянул руку потрепать ее по голове, но промахнулся на несколько дюймов.
— Обсудим у меня в кабинете, хорошо?
Эб помог ему спуститься. Уайт направился к двери в дальнем конце вестибюля.
— Заперто? — вслух поинтересовался он. Эб толкнул дверь. Оказалось не заперто.
— Я раздумывал, — задумчиво произнес Уайт, все так же стоя перед раскрытой дверью, загораживая Эбу проход, — когда ты звонил. Должен же человек, во всем этом шуме и гаме, хоть минуточку спокойно…
Кабинет Уайта выглядел точно так же, как адвокатская контора, куда Эб вламывался с толпой на излете бунтов черте сколько лет назад. Его искренне озадачил тот факт, что обыденные процессы обнищания и запустения завели куда дальше, нежели на то была способна вся его подростковая деструктивность.
— Речь вот о чем, — произнес Эб, подойдя к Уайту поближе и говоря громко, чтобы исключить малейшее непонимание. — Выходит так, что та, за которой ты приезжал прошлой ночью, была на самом деле застрахована родителями, в Аризоне, и сама ничего не знала. В больничном архиве об этом ничего не было, но, оказывается, есть компьютер, который сводит данные по всем больницам и сверяет с “некрухой”. Это всплыло только утром, а в морг позвонили в полдень.
Уайт угрюмо потянул за прядь своих редких мышастых волос.
— Ну, скажи им, сам знаешь, скажи, что сожгли уже.
— Не могу. Официально мы обязаны держать их двадцать четыре часа, как раз на такой случай. Просто никогда не случается. Кто бы мог подумать, в смысле, это настолько маловероятно, так ведь? Ладно, в любом случае речь о том, что я должен забрать тело назад. Немедленно.
— Невозможно.
— Что, кто-то уже?..
Уайт кивнул.
— А вдруг можно как-то еще подлатать? В смысле… э-э… насколько серьезно…
— Нет. Нет. Не думаю. Никак.
— Послушай, Уайт, если меня накроют, я в одиночку тонуть не стану. Сам понимаешь. Будут же вопросы всякие.
Уайт неопределенно кивнул. Казалось, он то куда-то уходит, то опять возвращается.
— Ну, тогда глянь сам. — Он вручил Эбу древний медный ключ. На цепочке болтался пластиковый символ “инь” и “янь”. Уайт указал на четырехэтажную железную картотеку у дальней стенки. — Туда.
Откатываться и освобождать дверной проем картотека не желала, пока Эб, хорошенько подумав, не наклонился и не снял колесики с запора. Ручки на двери не было, только потускневший диск замка со словом “Чикаго”. Ключ вошел вихляясь, и сцепление пришлось давить.
Тело было разбросано по всему пятнистому линолеуму. Тяжелый, напоминающий розы аромат скрывал запах разложения. Нет, это за последствия неудачной операции не выдашь; в любом случае, похоже, не хватало головы.
Чтоб увидеть это, он потратил час.
Уайт замер в дверном проеме, игнорируя, в знак уважения к чувствам Эба, наличие расчлененного и выпотрошенного трупа.
— Понимаешь, пока я ездил в больницу, он уже ждал здесь. Приезжий, и один из лучших моих… Я всегда разрешаю им забрать что хочется. Прости.
Пока Уайт снова запирал комнату, Эб вспомнил об одной вещи, которая понадобится ему в любом случае, вне зависимости от тела. Он надеялся, та не пропала вместе с головой.
Левую руку они нашли в гробу из эрзац-сосны, вместе с идентификационным жетоном. Он попытался убедить себя, будто пока есть имя, вдруг да найдется, куда его привесить.
Уайт ощутил эбов новый оптимизм и, не разделяя его, приободрил:
— Могло быть и хуже.
Эб нахмурился. Надежда была еще слишком эфемерной, чтоб явно ее формулировать.
Но Уайт уже отдрейфовывал по воле своего личного бриза.
— Кстати, Эб, а ты занимался когда-нибудь йогой?
— Еще чего! — хохотнул Эб.
— А надо бы. Просто удивительно, сколько всего… я-то халтурно, и это я сам, наверно, виноват, но все равно связываешься с… Трудно объяснить.
Уайт обнаружил, что остался в кабинете один.
— Куда это ты? — спросил он.
Дом 420 по 65-й восточной стрит изначально строился как кооператив “люкс”, но, подобно большинству таких же, на рубеже веков был поделен на множество мини-гостиниц, по две-три на этаж. Гостиницы эти сдавали в понедельный наем комнаты или меньшую жилплощадь одиночным постояльцам — тем, кто либо предпочитал гостиничную жизнь, либо как иногородний не мог претендовать на собесовскую общагу. Капелл делил свою комнату в “Колтоне” (названном так в честь актрисы, которой, по преданию, принадлежали все двенадцать номеров на этаже в восьмидесятые — девяностые) с другим таким же бывшим зеком, но поскольку Люси отправлялся на работу в свой исправительный центр рано утром, а после работы курсировал в районе пирса 19, рассчитывая на халяву снять телок, то пересекались они с Капеллом нечасто, что обоих устраивало. Место, конечно, не самое дешевое, но где еще, спрашивается, найдешь жилплощадь, столь уютно напоминающую их камеры в Синг-Синге: такую маленькую, такую аскетичную, такую темную?
Комната была оборудована двойным полом в “сокращательском” стиле девяностых. Прежде чем отбыть на работу, Люси всегда тщательнейшим образом прибирался, а потом раскатывал пол. Когда Капелл добирался домой из больницы, его встречало великолепье пустоты: стены; окно с бумазейной занавеской; потолок с одиночным, заподлицо вделанным плафоном лампы; навощенный паркет. Единственным украшением служила полоска лепнины, обегающая комнату по периметру на уровне — как казалось, если пол поднят, — глаз.
Он был дома; и дома его тихо ждала (о чудо!), сразу за дверью, прикрученная к стене — “Ямаха оф Америка”, диагональ 28 дюймов, лучше не найдешь ни за какие деньги, да и дешевле тоже. (Все прокатные и кабельные услуги Капелл оплачивал сам, так как Люси телевизор не любил.)
Что попало Капелл не смотрел. Он берегся для программ, которые серьезно его цепляли. Поскольку первая из таких начиналась только в 10:30, час — два в промежутке он подметал, чистил с песком, вощил, полировал и вообще всячески холил и лелеял пол, точно так же, как в течение девятнадцати лет дважды в сутки, утром и вечером, драил бетон камеры. После чего, умиротворенный, он откатывал блестящий пол над своей кроватью и с чувством исполненного долга ложился, готовый воспринимать. Казалось, тело его исчезает.
Как только ящик оживал, Капелл ну прямо преображался. В 10:30 он становился Эриком Лэйвером, молодым адвокатом-идеалистом, с идеалистическими представлениями о добре и зле, приблизить которые к реальности не сумели даже два катастрофических брака (а на горизонте маячил третий). Впрочем, с недавнего времени, как он подключился к делу Форреста… Это была “Правда, и только правда”.
В 11:30 по плану Капелла предусматривалась дефекация, пока передавали новости, спорт и погоду.
Далее: “Пока Земля еще вертится” — натуральный эпос, так что в разные дни аудитории предлагались разные персоналии. Сегодня, в качестве Билла Харпера, Капелл был озабочен по поводу четырнадцатилетней падчерицы Мойры, девицы со своими сложностями, которая при бурной ссоре за завтраком заявила, что лесбиянка. Как будто этого было мало, жена его, стоило поделиться с ней новостью, стала настойчиво утверждать, что и сама когда-то любила другую женщину. Кто могла быть та другая женщина, он опасался, что уже знает.
Увлекали его не сюжеты, а лица актеров, их голоса, жесты; размеренные, открытые, полнотелые движения. Пока их самих трогали свои воображаемые проблемы, Капелла это устраивало. Что ему было нужно, это лицезреть подлинные эмоции — слезы на глазах; хватанье за грудки; губы, раскрытые для поцелуя, искривленные в ухмылке или озабоченно поджатые; дрожь в голосе.
Он сидел на матрасе, откинувшись на подушки, в четырех футах перед экраном, дышал быстро и неглубоко, полностью отдавшись мерцанию и шуму, исторгаемыми ящиком, которые и составляли — куда более, чем какие бы то ни было собственные его действия, — стержень всего капелловского существования, единственный источник счастья, какое он ведал и помнил.
Ящик научил Капелла читать. Ящик научил его смеяться. Ящик показал самим лицевым мускулам его, как выражать боль, страх, гнев и радость. От ящика он узнал, какими словами пользоваться во всех тупиковых ситуациях другой его, внешней жизни. И хотя Капелл никогда не читал, не смеялся, не хмурился, не говорил, не вышагивал, да и вообще не делал ничего так же хорошо, как его экранные воплощения, все равно в конечном итоге они неплохо о нем заботились, иначе он не припадал бы сейчас к живительному источнику.
Искал — и находил — он нечто гораздо большее чем искусство; искусство он отведывал в вечерний прайм-тайм, но оно ничего ему не давало. Нет, главное было — возвращаться после трудового дня к лицу, которое можно узнавать и любить, собственному или чьему-то еще. Или если не любить, тогда какое-нибудь другое, столь же сильное чувство. Точно знать, что на следующий день он будет ощущать то же самое, и через неделю. В другие века эту функцию выполняла религия: рассказывала людям историю их жизни, а спустя некоторое время повторяла рассказ.
Как-то раз сериал, за которым Капелл следил по “Си-Би-Эс”, шесть месяцев подряд имел рейтинг столь катастрофический, что его прикрыли. Как ощущал бы потерю и томился духом насильно обращенный в новую веру язычник (пока новый бог не научится населять формы, покинутые богом умершим) — точно так же Капелл глядел на незнакомые лица, каждое утро в течение часа населявшие экран его “Ямахи”. Как будто посмотрелся в зеркало и не нашел собственного отражения. Впервые на месяц подряд боль в плече обострилась настолько чудовищно, что он чуть было не выпал из ритма работы в “Бельвью”. Потом, медленно, уже как молодой доктор Лэндри, он принялся вновь открывать грани собственной личности.
В 2:45, когда крутили рекламный ролик омлета “Ситуяйция”, в дверь Капелла начал с дикими воплями ломиться Эб. Мод как раз подъехала в обсервационный центр навестить ребенка ее золовки — куда того отправили решением суда. Она еще была не в курсе, что ребенка ведет доктор Лэндри.
— Капелл! — голосил Эб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40