— С упоением несправедливой обидой Лоретта принялась представлять финансовый отчет о делах Школы, достаточно детальный, чтоб удовлетворить хоть ангела Судного дня. Живописуй Лоретта в красках самые что ни на есть неприглядные подробности своей интимной жизни, и то Алексе было бы не так неудобно. В самом деле, парочка-тройка пикантных новостей могли бы помочь восстановить утраченную близость между старыми школьными подружками. Как-то давным-давно Алекса даже присутствовала в той же комнате, когда Лоретта кувыркалась в койке с лаборантом с геологии. Или наоборот? В любом случае секретов друг от дружки у них все равно что не было. Но поднять такую тему, как личный доход, и столь… вопиюще, а затем так ее… обсасывать… просто ужас. Алекса была шокирована до глубины души.
В конце концов начинало проясняться, к чему клонит Лоретта со своими откровениями; на горизонте замаячила цель. Школа держалась на плаву благодаря гранту от Фонда Баланчина. Не считая ежегодного взноса в сорок тысяч долларов, Фонд выплачивал стипендию тридцати двум подающим надежды первокурсникам. Каждый год школе приходилось устраивать отлов достойных кандидатов, так как грант предоставлялся при условии, что соотношение между учащимися за плату и на стипендии должно поддерживаться на уровне шестьдесят к сорока.
— Видишь теперь, — сказала Лоретта нервно гоняя вверх-вниз до молнии большой бегунок, — почему звонок твой оказался так кстати.
— Нет, совершенно не вижу.
Уж не на спонсорскую ли помощь, упаси Господи, та рассчитывает? Алекса попыталась вспомнить, что такого могла ляпнуть по телефону, чтоб у Лоретты сложилось настолько превратное представление о налоговой вилке Джи. Уж по крайней мере адрес их ни на что такое не намекал: 87-я западная стрит — район вполне скромный.
— Ты же говорила, что работаешь в собесе, — произнесла Лоретта, явно выкладывая все карты.
Бегунок молнии, достигнув афелия, начал спуск. Алекса, совершенно утеряв нить рассуждений, следила за ним с искренним недоумением.
— Алекса, ну как ты не понимаешь! Ты могла бы для нас такую розыскную работу наладить!
— Ни за что не поверю, чтобы со всего Нью-Йорка, да не набрать тридцать два кандидата. Ты же сама говорила, что к вам в очередь записываются!
— Записываются — те, кто могут платить. Проблема-то в том, чтобы найти кандидатов на стипендии, которые проходили бы по медпоказателям. Головастых детишек в трущобах полно, особенно если знать, какие тесты давать; но уже к десяти-одиннадцати годам здоровье у всех испорчено напрочь. Дешевая синтетпища плюс гиподинамия. — Бегунок, взбираясь вверх, защемил оранжевую синтетшерсть. — Грант поступает от Фонда Баланчина, о Боже, что я наделала, так что должна быть хотя бы видимость балетной перспективы. Потенциально.
Бегунок крепко заклинило. От ерзанья лореттиных плечей расстегнутый верх платья медленно разошелся; образовалось глубокое декольте.
— Будем посмотреть, — пообещала Алекса. Лоретта сделала последний отчаянный рывок. Что-то громко треснуло. Она поднялась со скамейки и натужно, оперно хохотнула.
— Отремонтируемся внутри, хорошо?
По пути в кабинет Лоретта сыпала вопросами, задать которые до настоящего момента пренебрегала: каким спортом увлекается Танкред, что смотрит, какие предметы у него идут лучше и к чему стремится, если стремится вообще.
— Последнее время он только и говорит, что о китобойном промысле. Мы стараемся на него не давить.
— А сюда он сам захотел?
— Он вообще не в курсе, это мы с Джи… в смысле, с Джином — мы с мужем зовем друг друга по инициалам… решили, короче, пусть лучше спокойно доучится семестр, где учится.
— ГШ-сто шестьдесят шесть, — произнесла Лоретта, лишь бы показать, что заявление прочла.
— Для начальных классов это школа вполне приличная, но потом…
— Разумеется. Демократия демократией, но тут они перегнули.
— Это точно, — уступила Алекса.
Они добрались до берлоги, совсем не похожей ни на кабинет, ни на спальню, ни даже на кафешку. Верхнюю свою половину Лоретта упрятала в темно-бордовый свитер, а нижнюю — объемистее, и весьма, — за дубовый стол. Алекса тут же почувствовала, что расположена к ней куда более дружески.
— Надеюсь, ты не думаешь, что я сую нос не в свои дела…
— Никоим образом.
— А мистер Миллер? Он чем занимается?
— Системами термогигиены.
— О.
(Джи в этот момент добавил бы: “Зарабатываю на хлеб насущный борьбой с энтропией”. Стоит ли ей?)
— Ну, у наших детей родители по большей части из гуманитариев. Вроде нас с тобой. Если Танкреда примут в Лоуэнскую школу, сомневаюсь, чтоб он пошел по стопам отца, в технику. Мистер Миллер это понимает?
— Мы об этом думали. Смех, да и только… — В доказательство она хохотнула разок, скупо, через нос. — Это ведь Джи хочет отправить Танка сюда. А моя первая мысль была насчет Стювесанта.
— Заявление посылала?
— Да. Жду ответа.
— Это, конечно, дешевле…
— Денежную сторону вопроса мы постарались в расчет не брать. Джи ведь в Стювесанте и учился, но воспоминания у него не самые радужные. А мне хоть учиться и более-менее нравилось, все-таки это не настолько радикальней обогатило мою жизнь, чем Джи, чтоб оправдывать собственную бесполезность.
— Бесполезность?
— Да, по сравнению с инженером. Тоже мне гуманитарии мы с тобой! Я кручусь по собесовским делам, ты учишь детишек тому же, чему когда-то учились и мы, а зачем? В лучшем случае, чтобы стали собесовскими работниками или учителями.
Лоретта сочувственно покачала головой. Казалось, она с трудом сдерживается, чтобы не улыбаться.
— Но муж твой не согласен?
— Он-то? Он думает, его жизнь тоже зазря. — На этот раз смех был вполне искренним.
Лоретта, выдержав последнюю секунду уклончивого молчания, тоже рассмеялась.
Потом они выпили кофе — из натуральных зерен, которые Лоретта смолола вручную — с маленькими твердыми печеньицами, покрытыми сосновыми орешками. Импортировались те из Южной Америки.
3
Когда маркоманская кампания близилась к концу, император Марк Аврелий написал: “Оглянись на прошедшее: сколько переворотов пережили уже государства! Можно предвидеть и будущее. Ведь оно будет совершенно в том же роде и не выйдет из ритма происходящего ныне. Поэтому и безразлично, будешь ли ты наблюдать человеческую жизнь в течение сорока лет или же десяти тысяч лет. Ибо что увидишь ты нового?”
“Дорогая Рут”, — написала Алекса шариковой ручкой (дело было после одиннадцати, Джи уже спал) на пустых страницах в хвосте давнего танковского курсовика (пятый класс; о Луне). Справа она не забыла вклеить дату: 12 апреля, 2025. Теперь страница была сбалансирована. Алекса мысленно опробовала несколько вариантов начала, но все были слишком уж церемонные. А обычная ее интродукция — расшаркиванья, что так долго не отвечала, — на этот раз не годилась чисто по факту.
(Что бы сказал Берни? “Внеси ясность, — сказал бы он, — напиши, что на самом деле чувствуешь”.)
“Сразу чтобы внести ясность…”
Ручка медленно ползла по бумаге, выводя крупные, без наклона буквы.
“… должна сказать, я изрядно ошарашена твоим р. з. насчет Танка. Ты и этот твой тон, вещаю, мол, от имени и по поручению Духа Человеческого! Тебя хлебом не корми, дай только над ценностями моими поизгалятъся”.
Какая залипуха, плотная и вязкая; шарик едва продирается.
“Что касается Танка, судьба его до сих пор в подвешенном состоянии. В идеальном случае мы хотели бы послать его куда-нибудь (подешевле), где ему по крохам втюхивали б от всех искусств, наук, ремесел и…”
Она задумалась; последнее звено ряда никак не вставало на место.
За стенкой взревел новый “монсановский” ролик:
— В туфлях вы просто чудо! В туфлях вы такая…
— Потише сделай! — крикнула она сыну и вписала: “… фасонов, какие есть, пока он не подрастет достаточно, чтобы самому решить, что ему нравится”. Но с тем же успехом я могла бы уже подать на него заяву по собесовской линии, чем обрекать на такое, с позволения сказать, образование. За Лоуэнскую школу могу сказать одно: бестолковых спецов широкого профиля там не выпускают! Этих я по своей работе навидалась — так из них самые дельные улицы метут, и то нелегально.
Может, Стювесант — это действительно так плохо, как ты говоришь; не школа, а Мория какая-нибудь, алтарь, воздвигнутый специально для заклания единственного чада моего. Иногда мне тоже так кажется. Но еще я думаю — остальное время, — что как раз какая-нибудь такая искупительная жертва и необходима. Джи ты не любишь, но это на нем и таких, как он, технологический мир наш только и держится. Как по-твоему, что выбрала бы римская матрона, если бы перед ней стоял выбор, на кого учить сына — на актера или на солдата? Это я, конечно, уж слишком, но ты ведь понимаешь, о чем речь. (Так?)”
Не факт, осознала она, что Рут поймет, о чем речь. Да и она не до конца была уверена, что речь именно о том.
В самом начале Первой мировой войны, когда немцы наступали к Марне, а австрийцы с боями продвигались на север Польши, бывший школьный учитель тридцати четырех лет от роду, снимавший меблированные комнаты в Мюнхене, вчерне завершил первую редакцию книги, которой в 1919 году суждено было стать всегерманским бестселлером. Во введении он писал:
Мы цивилизованные люди, а не люди готики или рококо; мы должны считаться с жесткими и холодными фактами поздней жизни, параллелью которой являются не перикловские Афины, а Рим эпохи Цезаря. Для западноевропейского человека уже нечего ожидать великой живописи или музыки. Его архитектонические возможности вот уже сто лет как исчерпаны. Ему осталось только территориальное расширение. Но я не вижу вреда в том, что рассудительное и преисполненное неограниченных надежд поколение заблаговременно узнает, что часть этих надежд должна рушиться. Пусть это будут самые дорогие надежды; кто чего-нибудь стоит, тот сумеет преодолеть свое разочарование. Это не та гордость, которая отличала римлян. Я считаю это учение благодетельным для подрастающего поколения, ибо оно показывает, что возможно и, следовательно, необходимо и что не принадлежит к внутренним возможностям данной эпохи. Если под влиянием этой книги представители нового поколения займутся техникой вместо лирики, мореплаванием вместо живописи, политикой вместо теории познания — они совершат то, что соответствует моим желаниям, и ничего лучшего им пожелать нельзя.
“Дорогая Рут”, — опять начала она, с новой страницы.
“Каждый раз как пишу тебе, убеждена, что ты не понимаешь ни слова. (Собственно, в половине случаев, когда письмо дописано, я его даже не отсылаю.) И не в том дело, что я просто считаю тебя дурой — хотя, наверно, считаю, — а в том, что ты так здорово насобачилась в этой не самой легкой нечестности, которую зовешь “верой”, что больше не способна видеть мир, каким он есть.
И все же… (с тобой никогда не обходится без спасительного “и все же”)… я продолжаю сама напрашиваться на твое непонимание — точно так же, как без конца напрашиваюсь к Мириам. Мириам — вы еще не представлены? — это последнее мое преображение “тебя”. Наихристианнейшая, сексапильнейшая евреечка; как иных манят гладиаторские бои, так ее — ересь. В худшие моменты она может быть сентенциозна прямо как иногда ты; но временами я убеждена, что она действительно испытывает… не знаю, как и назвать… но по-другому, чем я. Может, дело в чем-то эдаком высокодуховном — хотя от одного слова меня передергивает. Например, гуляем мы по саду, любуемся на колибри или еще — что, а Мириам погружается в свои мысли, и кажется, те так и мерцают, словно огонек в алебастровом светильнике.
Иногда, правда, возникает подозрение, а вдруг я все выдумываю. Глубокомысленно молчать рано или поздно выучивается любой дурак. Чтобы задуть огонек в светильнике, достаточно одного слова. До чего же убийственно серьезна эта ваша высокодуховностъ, и твоя, и ее! “Плетенье корзин”, подумать только.
И все же… я с радостью (это признание) собрала бы чемодан и улетела бы куда-нибудь в Айдахо, и научилась бы тихо сидеть и плести корзины или еще какое-нибудь такое фуфло, только бы развязаться со всей этой здешней жизнью. Научиться дышать! Иногда в Нью-Йорке мне просто страшно — а противно почти всегда, — и чем старше становлюсь, тем реже и реже дают о себе знать те моменты Цивилизации, что призваны компенсировать опасность и боль, без которых здешняя жизнь уже немыслима. Да, я с радостью стала бы жить по-твоему (мне все представляется, это было бы примерно то же самое, как дать себя изнасиловать огромному, немому и, в конечном итоге, нежному ниггеру), только я знаю, так никогда не будет. Соответственно, мне важно знать, что ты там, в глуши, искупаешь мои городские грехи. Как столпник.
Тем временем я стану исполнят то, что представляется мне моим долгом. (В конце концов, мы же с тобой адмиральские дочери!) Город погружается в трясину — ну так в трясину он всегда и погружался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
В конце концов начинало проясняться, к чему клонит Лоретта со своими откровениями; на горизонте замаячила цель. Школа держалась на плаву благодаря гранту от Фонда Баланчина. Не считая ежегодного взноса в сорок тысяч долларов, Фонд выплачивал стипендию тридцати двум подающим надежды первокурсникам. Каждый год школе приходилось устраивать отлов достойных кандидатов, так как грант предоставлялся при условии, что соотношение между учащимися за плату и на стипендии должно поддерживаться на уровне шестьдесят к сорока.
— Видишь теперь, — сказала Лоретта нервно гоняя вверх-вниз до молнии большой бегунок, — почему звонок твой оказался так кстати.
— Нет, совершенно не вижу.
Уж не на спонсорскую ли помощь, упаси Господи, та рассчитывает? Алекса попыталась вспомнить, что такого могла ляпнуть по телефону, чтоб у Лоретты сложилось настолько превратное представление о налоговой вилке Джи. Уж по крайней мере адрес их ни на что такое не намекал: 87-я западная стрит — район вполне скромный.
— Ты же говорила, что работаешь в собесе, — произнесла Лоретта, явно выкладывая все карты.
Бегунок молнии, достигнув афелия, начал спуск. Алекса, совершенно утеряв нить рассуждений, следила за ним с искренним недоумением.
— Алекса, ну как ты не понимаешь! Ты могла бы для нас такую розыскную работу наладить!
— Ни за что не поверю, чтобы со всего Нью-Йорка, да не набрать тридцать два кандидата. Ты же сама говорила, что к вам в очередь записываются!
— Записываются — те, кто могут платить. Проблема-то в том, чтобы найти кандидатов на стипендии, которые проходили бы по медпоказателям. Головастых детишек в трущобах полно, особенно если знать, какие тесты давать; но уже к десяти-одиннадцати годам здоровье у всех испорчено напрочь. Дешевая синтетпища плюс гиподинамия. — Бегунок, взбираясь вверх, защемил оранжевую синтетшерсть. — Грант поступает от Фонда Баланчина, о Боже, что я наделала, так что должна быть хотя бы видимость балетной перспективы. Потенциально.
Бегунок крепко заклинило. От ерзанья лореттиных плечей расстегнутый верх платья медленно разошелся; образовалось глубокое декольте.
— Будем посмотреть, — пообещала Алекса. Лоретта сделала последний отчаянный рывок. Что-то громко треснуло. Она поднялась со скамейки и натужно, оперно хохотнула.
— Отремонтируемся внутри, хорошо?
По пути в кабинет Лоретта сыпала вопросами, задать которые до настоящего момента пренебрегала: каким спортом увлекается Танкред, что смотрит, какие предметы у него идут лучше и к чему стремится, если стремится вообще.
— Последнее время он только и говорит, что о китобойном промысле. Мы стараемся на него не давить.
— А сюда он сам захотел?
— Он вообще не в курсе, это мы с Джи… в смысле, с Джином — мы с мужем зовем друг друга по инициалам… решили, короче, пусть лучше спокойно доучится семестр, где учится.
— ГШ-сто шестьдесят шесть, — произнесла Лоретта, лишь бы показать, что заявление прочла.
— Для начальных классов это школа вполне приличная, но потом…
— Разумеется. Демократия демократией, но тут они перегнули.
— Это точно, — уступила Алекса.
Они добрались до берлоги, совсем не похожей ни на кабинет, ни на спальню, ни даже на кафешку. Верхнюю свою половину Лоретта упрятала в темно-бордовый свитер, а нижнюю — объемистее, и весьма, — за дубовый стол. Алекса тут же почувствовала, что расположена к ней куда более дружески.
— Надеюсь, ты не думаешь, что я сую нос не в свои дела…
— Никоим образом.
— А мистер Миллер? Он чем занимается?
— Системами термогигиены.
— О.
(Джи в этот момент добавил бы: “Зарабатываю на хлеб насущный борьбой с энтропией”. Стоит ли ей?)
— Ну, у наших детей родители по большей части из гуманитариев. Вроде нас с тобой. Если Танкреда примут в Лоуэнскую школу, сомневаюсь, чтоб он пошел по стопам отца, в технику. Мистер Миллер это понимает?
— Мы об этом думали. Смех, да и только… — В доказательство она хохотнула разок, скупо, через нос. — Это ведь Джи хочет отправить Танка сюда. А моя первая мысль была насчет Стювесанта.
— Заявление посылала?
— Да. Жду ответа.
— Это, конечно, дешевле…
— Денежную сторону вопроса мы постарались в расчет не брать. Джи ведь в Стювесанте и учился, но воспоминания у него не самые радужные. А мне хоть учиться и более-менее нравилось, все-таки это не настолько радикальней обогатило мою жизнь, чем Джи, чтоб оправдывать собственную бесполезность.
— Бесполезность?
— Да, по сравнению с инженером. Тоже мне гуманитарии мы с тобой! Я кручусь по собесовским делам, ты учишь детишек тому же, чему когда-то учились и мы, а зачем? В лучшем случае, чтобы стали собесовскими работниками или учителями.
Лоретта сочувственно покачала головой. Казалось, она с трудом сдерживается, чтобы не улыбаться.
— Но муж твой не согласен?
— Он-то? Он думает, его жизнь тоже зазря. — На этот раз смех был вполне искренним.
Лоретта, выдержав последнюю секунду уклончивого молчания, тоже рассмеялась.
Потом они выпили кофе — из натуральных зерен, которые Лоретта смолола вручную — с маленькими твердыми печеньицами, покрытыми сосновыми орешками. Импортировались те из Южной Америки.
3
Когда маркоманская кампания близилась к концу, император Марк Аврелий написал: “Оглянись на прошедшее: сколько переворотов пережили уже государства! Можно предвидеть и будущее. Ведь оно будет совершенно в том же роде и не выйдет из ритма происходящего ныне. Поэтому и безразлично, будешь ли ты наблюдать человеческую жизнь в течение сорока лет или же десяти тысяч лет. Ибо что увидишь ты нового?”
“Дорогая Рут”, — написала Алекса шариковой ручкой (дело было после одиннадцати, Джи уже спал) на пустых страницах в хвосте давнего танковского курсовика (пятый класс; о Луне). Справа она не забыла вклеить дату: 12 апреля, 2025. Теперь страница была сбалансирована. Алекса мысленно опробовала несколько вариантов начала, но все были слишком уж церемонные. А обычная ее интродукция — расшаркиванья, что так долго не отвечала, — на этот раз не годилась чисто по факту.
(Что бы сказал Берни? “Внеси ясность, — сказал бы он, — напиши, что на самом деле чувствуешь”.)
“Сразу чтобы внести ясность…”
Ручка медленно ползла по бумаге, выводя крупные, без наклона буквы.
“… должна сказать, я изрядно ошарашена твоим р. з. насчет Танка. Ты и этот твой тон, вещаю, мол, от имени и по поручению Духа Человеческого! Тебя хлебом не корми, дай только над ценностями моими поизгалятъся”.
Какая залипуха, плотная и вязкая; шарик едва продирается.
“Что касается Танка, судьба его до сих пор в подвешенном состоянии. В идеальном случае мы хотели бы послать его куда-нибудь (подешевле), где ему по крохам втюхивали б от всех искусств, наук, ремесел и…”
Она задумалась; последнее звено ряда никак не вставало на место.
За стенкой взревел новый “монсановский” ролик:
— В туфлях вы просто чудо! В туфлях вы такая…
— Потише сделай! — крикнула она сыну и вписала: “… фасонов, какие есть, пока он не подрастет достаточно, чтобы самому решить, что ему нравится”. Но с тем же успехом я могла бы уже подать на него заяву по собесовской линии, чем обрекать на такое, с позволения сказать, образование. За Лоуэнскую школу могу сказать одно: бестолковых спецов широкого профиля там не выпускают! Этих я по своей работе навидалась — так из них самые дельные улицы метут, и то нелегально.
Может, Стювесант — это действительно так плохо, как ты говоришь; не школа, а Мория какая-нибудь, алтарь, воздвигнутый специально для заклания единственного чада моего. Иногда мне тоже так кажется. Но еще я думаю — остальное время, — что как раз какая-нибудь такая искупительная жертва и необходима. Джи ты не любишь, но это на нем и таких, как он, технологический мир наш только и держится. Как по-твоему, что выбрала бы римская матрона, если бы перед ней стоял выбор, на кого учить сына — на актера или на солдата? Это я, конечно, уж слишком, но ты ведь понимаешь, о чем речь. (Так?)”
Не факт, осознала она, что Рут поймет, о чем речь. Да и она не до конца была уверена, что речь именно о том.
В самом начале Первой мировой войны, когда немцы наступали к Марне, а австрийцы с боями продвигались на север Польши, бывший школьный учитель тридцати четырех лет от роду, снимавший меблированные комнаты в Мюнхене, вчерне завершил первую редакцию книги, которой в 1919 году суждено было стать всегерманским бестселлером. Во введении он писал:
Мы цивилизованные люди, а не люди готики или рококо; мы должны считаться с жесткими и холодными фактами поздней жизни, параллелью которой являются не перикловские Афины, а Рим эпохи Цезаря. Для западноевропейского человека уже нечего ожидать великой живописи или музыки. Его архитектонические возможности вот уже сто лет как исчерпаны. Ему осталось только территориальное расширение. Но я не вижу вреда в том, что рассудительное и преисполненное неограниченных надежд поколение заблаговременно узнает, что часть этих надежд должна рушиться. Пусть это будут самые дорогие надежды; кто чего-нибудь стоит, тот сумеет преодолеть свое разочарование. Это не та гордость, которая отличала римлян. Я считаю это учение благодетельным для подрастающего поколения, ибо оно показывает, что возможно и, следовательно, необходимо и что не принадлежит к внутренним возможностям данной эпохи. Если под влиянием этой книги представители нового поколения займутся техникой вместо лирики, мореплаванием вместо живописи, политикой вместо теории познания — они совершат то, что соответствует моим желаниям, и ничего лучшего им пожелать нельзя.
“Дорогая Рут”, — опять начала она, с новой страницы.
“Каждый раз как пишу тебе, убеждена, что ты не понимаешь ни слова. (Собственно, в половине случаев, когда письмо дописано, я его даже не отсылаю.) И не в том дело, что я просто считаю тебя дурой — хотя, наверно, считаю, — а в том, что ты так здорово насобачилась в этой не самой легкой нечестности, которую зовешь “верой”, что больше не способна видеть мир, каким он есть.
И все же… (с тобой никогда не обходится без спасительного “и все же”)… я продолжаю сама напрашиваться на твое непонимание — точно так же, как без конца напрашиваюсь к Мириам. Мириам — вы еще не представлены? — это последнее мое преображение “тебя”. Наихристианнейшая, сексапильнейшая евреечка; как иных манят гладиаторские бои, так ее — ересь. В худшие моменты она может быть сентенциозна прямо как иногда ты; но временами я убеждена, что она действительно испытывает… не знаю, как и назвать… но по-другому, чем я. Может, дело в чем-то эдаком высокодуховном — хотя от одного слова меня передергивает. Например, гуляем мы по саду, любуемся на колибри или еще — что, а Мириам погружается в свои мысли, и кажется, те так и мерцают, словно огонек в алебастровом светильнике.
Иногда, правда, возникает подозрение, а вдруг я все выдумываю. Глубокомысленно молчать рано или поздно выучивается любой дурак. Чтобы задуть огонек в светильнике, достаточно одного слова. До чего же убийственно серьезна эта ваша высокодуховностъ, и твоя, и ее! “Плетенье корзин”, подумать только.
И все же… я с радостью (это признание) собрала бы чемодан и улетела бы куда-нибудь в Айдахо, и научилась бы тихо сидеть и плести корзины или еще какое-нибудь такое фуфло, только бы развязаться со всей этой здешней жизнью. Научиться дышать! Иногда в Нью-Йорке мне просто страшно — а противно почти всегда, — и чем старше становлюсь, тем реже и реже дают о себе знать те моменты Цивилизации, что призваны компенсировать опасность и боль, без которых здешняя жизнь уже немыслима. Да, я с радостью стала бы жить по-твоему (мне все представляется, это было бы примерно то же самое, как дать себя изнасиловать огромному, немому и, в конечном итоге, нежному ниггеру), только я знаю, так никогда не будет. Соответственно, мне важно знать, что ты там, в глуши, искупаешь мои городские грехи. Как столпник.
Тем временем я стану исполнят то, что представляется мне моим долгом. (В конце концов, мы же с тобой адмиральские дочери!) Город погружается в трясину — ну так в трясину он всегда и погружался.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40