Чудо, что он вообще как-то работает, что не возьмет просто и…”
Вторая страница второго письма подошла к концу. Перечитав, Алекса осознала, что сестре такого не отправишь. Отношения их, и без того натянутые, такой дозы искренности просто не переживут. Фразу, тем не менее, она дописала: “… развалится”.
Через четверть тысячелетия после “Размышлений” и за пятнадцать веков до “Заката Европы” Сальвиан, марсельский священник, описал процесс, посредством которого свободные римские граждане постепенно низводились до положения рабов. Правящие классы наиболее выгодным для себя образом сформулировали законы о налогообложении и мошеннически претворяли те в жизнь образом еще более выгодным. Вся тяжесть содержания армии — а римская армия, естественно, была огромной, государство в государстве — ложилась на плечи бедноты. Бедняки еще больше беднели. В конце концов, доведенные до крайней степени нужды, некоторые бежали из своих деревень к варварам, пусть даже от варваров (по замечанию Сальвиана) ужасающе пахло. Остальные — те, кто жили далеко от границы империй, — обращались в “бегаудов”, или доморощенных вандалов. Большинство же, тем не менее, привязанные к земле собственностью и семьями, вынуждены были принимать условия богатых “потентиоре”, которым закладывали свои дома, земли, имущество и, в конце концов, свободу своих детей. Рождаемость упала. Вся Италия превратилась в пустыню. Снова и снова императоры вынуждены были приглашать из-за границы варваров поцивилизованней, чтобы “колонизировали” заброшенные фермы.
Городам же в то время доставалось еще более лихо, чем даже сельской местности. Сжигаемые и разграбляемые сперва варварами, а потом войсками (набиравшимися в основном тоже из уроженцев придунайских земель), которых посылали прогнать захватчиков, города, если можно так сказать, пребывали главным образом в руинах. “Хотя, несомненно, никто не хотел умирать, — пишет Сальвиан, — все же никто и не делал ничего, дабы смерти избегнуть”, — и он приветствует вторжение готов в Галлию и Испанию как освобождение от деспотизма совершенно прогнившего правительства.
“Дорогой мои Гаргилий” , — писала Алекса.
“Денек выдался еще тот, и вот уж какую неделю подряд. Дождь, грязь и слухи о том, что Радагез к северу от города, к западу от города, к востоку от города, повсюду сразу. Среди рабов бурление и ропот, но пока записываться в будущие наши победители сбежали только двое. В целом у нас не так уж все и плохо по сравнению с соседями. У Аркадия не осталось вообще никого, кроме той его кухарки, с явно превратным представлением о чесноке (вот уж кому самое место у варваров!), и египтяночки, которую привезла Мириам. Бедняжка не говорит ни на одном известном языке и, вероятно, не в курсе, что скоро конец света. Что до наших беглых, то первый — это Патроб, который всегда был смутьян, так что невелика потеря. Не хочется тебя расстраивать, но второй — это Тимарх, на которого ты возлагал такие надежды. У него случился очередной приступ волнения, и он разбил левую руку борцу у бассейна. Так что ему оставалось только бежать. Или, может, наоборот: разбить статую — это был прощальный жест. Как бы то ни было, Сильван говорит, починить статую можно, хотя следы, конечно, останутся.
Дорогой, я по-прежнему неколебимо уверена в нашей армии, но лучше, по-моему, будет виллу закрыть, пока слухи немного не успокоятся. Сильван — кому еще могу я сейчас довериться? — поможет мне закопать в укромном месте (как мы обсуждали в прошлый раз) столовое серебро, кроватные стойки и три оставшиеся кувшина с фалернским. Книги, те, что мне дороги, я заберу с собой. Хоть бы какая крошечная хорошая новость! А так душой и телом крепка. Если бы только ты не был за столько миль…— Она вычеркнула “миль” и вписала “стадий”. — …стадий от меня”.
На секундочку, на мгновение ока жизнь ее представилась Алексе в зеркале искусства с точностью до наоборот. Исчезла современная домохозяйка, примеряющая на себя классические одеяния; прошлое застыло, обернулось явью, и Алексе четко представилась через бездну лет та, другая Алекса — унылая сверстница, как правило, без труда избегаемая, женщина с пронзительным голосом и в нелепом платье, от которой и брак, и карьера требовали немногого, но и то она была не в состоянии дать. Неудачница или (что, может, еще хуже) посредственность.
— И все же, — сказала она себе.
И все же: разве не на таких, как она, держится мир?
Длилось это не более секунды. Вопрос восстановил комфортную перспективу, и послание Гаргилию Алекса завершит какой-нибудь взаправдашней нежностью, да так, что мороз по коже. Она напишет…
Но ручка исчезла. Ручки не было ни на столе, ни на коврике, ни в кармане.
Сверху зашумело.
Без двух минут полночь. У нее есть полное право пожаловаться; только она не знает, кто живет вверху, да и сверху ли доносится шум. “Дзынь-дзынь, — и, помедлив, снова, — дзынь-дзынь”.
— Алекса?
Кто зовет ее? Голос (женский?) казался совершенно незнаком. В комнате не было ни души.
— Алекса.
В дверях стоял Танкред, ну вылитый купидончик, в завязанной на бедрах старой шелковистой шали, лимонное на шоколадном.
— Ты меня напугал.
Левая рука ее автоматически вскинулась к губам; там, вновь материализовавшись, и была шариковая ручка.
— Я не мог заснуть. Сколько времени?
Он бесшумно шагнул к столу и замер, опустив ладонь на подлокотник кресла; плечи его оказались на одном уровне с ее, глаза смотрели, не мигая, словно лазерные лучи.
— Полночь.
— Можно, в карты сыграем?
— А что завтра?
— Да нормально я встану. Честное слово.
Джи, когда просил об одолжении, всегда улыбался; Танкред, лучше соображавший в тактике, оставался совершенно серьезен.
— Ладно, доставай карты. Одна партия — и спать; мне тоже пора.
Пока Танкред ходил за картами, Алекса выдрала свои страницы из “Что для меня значит Луна”. Между листов вывалилась и спланировала на коврик журнальная вырезка. Нагнувшись, Алекса подняла чью-то фотографию.
— Что ты писала? — поинтересовался Танкред, умело начиная тасовать.
— Ничего. Стих.
— Я тоже написал стих, — признался он и расспросов не продолжал.
Она сняла. Он принялся раздавать.
Она все разглядывала лицо на фотографии. Несмотря на возраст, то казалось странно лишенным жизненного опыта — как будто очень молодого актера загримировали под глубокого старика. Глаза смотрели прямо в камеру с невозмутимостью звезды.
— Кто это? — в конце концов была вынуждена спросить она.
— Это? Ты не знаешь, кто это? Догадайся.
— Какой-нибудь певец? — (Неужели Дон Херши? Уже?)
— Последний астронавт. Ну, из троих, которые первые летали на Луну. Остальные двое давно умерли. — Танк забрал у нее вырезку и сунул на место в курсовик. — Этот, наверно, уже тоже. Твой ход.
4
С римских времен залив Морбиан на южном побережье Бретани славился своими непревзойденными устрицами. Но в конце 1980-х устрицеводы Локмарьи (остров Бель-Иль) запаниковали, обнаружив, что зародыши, высаженные на отмель, поражает хворь и что вскоре даже те устрицы, для которых эти воды родные, совершенно утрачивают вкусовые качества. Исследователи, нанятые департаментом Морбиан, выявили источник инфекции; им оказались сточные воды, сбрасываемые в устье Луары, милях в шестидесяти от побережья. (Ирония судьбы: завод, осуществлявший сброс, принадлежал фармацевтическому концерну, который и финансировал исследование.) Когда это обнаружилось, морбианские устрицы, увы, уже вымерли. Тем не менее, находясь при смерти, моллюски завещали человечеству свой последний бесценный дар — мономолекулярный жемчуг, морбианин.
“Пфицеровская” синтетическая версия незамедлительно стала самым популярным препаратом (в тех странах, где морбианин не был запрещен) — как правило, в облагораживающей комбинации с чем-нибудь традиционным. С наркотизирующими добавками это был оралин с кофеином — коффе или “йес!”; с транквилизаторами — “притуши фитилек”. В первозданном же виде его употребляли всего, наверно, полмиллиона человек — интеллектуальная элита, практиковавшая исторический анализ.
Чистый морбианин вызывает чрезвычайно яркие грезы наяву, в которых привычные субъект-объектные отношения поставлены с ног на голову. При приеме обыкновенных галлюциногенов “я” остается неизменным — а окружающий мир, как во сне, претерпевает трансформации. С морбианином же пейзаж и т.д. и т.п. — после некоего “установочного” периода — изменчивы не более, чем обыденный мир повседневности, а принявший осознает мельчайшие свои действия в этом пейзаже как свободный, спонтанный, сознательный выбор. Стало возможным грезить ответственно.
Контуры альтернативного мира определяются суммой знаний объекта о желаемой исторической эпохе и “фиксируются” в установочный период. Если не производить постоянных изысканий, жизнь, порожденная воображением, может оказаться однообразной, как порнуха по ящику ранним вечером. Немудрено, что большинство предпочитали умеренный оралиновый кайф, эйфорическую иллюзию свободы двигаться в любом произвольном направлении.
Тем не менее, некоторые считали, что имеет смысл поусердствовать ради более трудоемких услад чистой воли. Веком раньше такие же, как они, обзаводились массой бесполезных дипломов по гуманитарным наукам, толпами наполняли высшие учебные заведения. Теперь же, с появлением морбианина, высокоученым историкам нашлось наконец, куда применить всю ту историю, что они без конца изучали.
В среде аналитиков часто дебатировалось, что есть исторический анализ — лучший способ разрешения своих проблем или же бегства от них. Элементы искупительного развлечения и психотерапии сплелись в неразрывное целое. Прошлое превратилось в своего рода необъятный духовно-гимнастический зал: одни предпочитали потогонствовать в атлетическом уголке вроде Французской революции или покорения Перу, другие же лакомливо трепыхались на нью-йоркском батуте Дельмонико или венецианском — Казановы.
Как только “устанавливалась” конкретная эпоха — обычно с помощью квалифицированного эксперта, — покинуть ее представлялось не более возможным, чем выйти из месяца июня. Алекса, например, была ограничена промежутком длительностью менее восьмидесяти лет, с рождения в 334 г. н. э. (дата совпадала, и отнюдь не случайно, с номером одного из домов на 11-й стрит, за которые она отвечала по линии собеса) и до чудесного розового заката, когда Алекса — пережившая двух мужей, недавно вернувшаяся из провинции, где провела чуть ли не всю жизнь, — должна была скончаться от удара, и чрезвычайно удачно, буквально за пару дней до Падения Рима. Если она пыталась, когда установлен контакт, выйти в ту или другую сторону за временные рамки, до 334 или после 410, то испытывала лишь слабенький пасторальный дребезг — листья, облака, водяные часы не в фокусе, запах гниющих дынь, — словно тестовые картинки на каком-нибудь извечном телеканале.
Утром в пятницу, невзирая на погоду, Алекса отправилась на монорельсе в центр и прибыла к конторе Берни за десять минут до назначенного срока. В пластфиленке уличной двери была пробита внушительная дыра, с мебелью же внутри творился полный бедлам. Кушетку распотрошили; набивка живописно декорировала развал.
— Слава Богу, — жизнерадостно отметил Берни, заметая поролон и штукатурку, — до кабинета они не добрались. Тогда могло бы быть серьезно.
— Какой оптимизм.
— Ну, как по-моему, так это лучший из возможных миров. — Несомненно, он утешился какой-то химией; но посреди такого развала почему бы и нет?
— Вы знаете, кто это? — Она подняла со скамейки ком штукатурки и бросила ему в мусорную корзину.
— Вроде бы. Две девицы, которых повесил на меня Совет, давным-давно угрожали навести тут порядок. Надеюсь, что это они, — тогда Совет раскошелится покрыть расходы.
Как большинство психоаналитиков, Берни Шоу жил не на гонорары. Но, в отличие от большинства, он и не преподавал. Вместо этого ему регулярно подкидывали халтуру от Молодежного совета Адской кухни — в качестве лектора и консультанта. Дядя Берни состоял в правлении совета ассоциированным членом.
— Собственно, это то же самое, что исторический анализ, — объяснял он на званых вечерах (а благодаря тому же самому дядюшке его зазывали на весьма представительные вечера), — только не надо ни истории, ни анализа.
Когда корзинка набилась до краев, манеры Берни тут же стали без изъяна профессиональными, и Алекса проследовала за ним во внутренний, надежно защищенный от вандалов кабинет. Лицо его сгустилось в красивую неподвижную маску. Голос снизился до монотонного баритона. Руки смерзлись в гладкий, без единой щелочки каменный ком предупредительности, который он поместил в центр стола.
Они уставились друг на друга поверх этого каменного кома и принялись обсуждать Алексину духовную жизнь — сперва деньги, потом секс, потом что останется по мелочи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
Вторая страница второго письма подошла к концу. Перечитав, Алекса осознала, что сестре такого не отправишь. Отношения их, и без того натянутые, такой дозы искренности просто не переживут. Фразу, тем не менее, она дописала: “… развалится”.
Через четверть тысячелетия после “Размышлений” и за пятнадцать веков до “Заката Европы” Сальвиан, марсельский священник, описал процесс, посредством которого свободные римские граждане постепенно низводились до положения рабов. Правящие классы наиболее выгодным для себя образом сформулировали законы о налогообложении и мошеннически претворяли те в жизнь образом еще более выгодным. Вся тяжесть содержания армии — а римская армия, естественно, была огромной, государство в государстве — ложилась на плечи бедноты. Бедняки еще больше беднели. В конце концов, доведенные до крайней степени нужды, некоторые бежали из своих деревень к варварам, пусть даже от варваров (по замечанию Сальвиана) ужасающе пахло. Остальные — те, кто жили далеко от границы империй, — обращались в “бегаудов”, или доморощенных вандалов. Большинство же, тем не менее, привязанные к земле собственностью и семьями, вынуждены были принимать условия богатых “потентиоре”, которым закладывали свои дома, земли, имущество и, в конце концов, свободу своих детей. Рождаемость упала. Вся Италия превратилась в пустыню. Снова и снова императоры вынуждены были приглашать из-за границы варваров поцивилизованней, чтобы “колонизировали” заброшенные фермы.
Городам же в то время доставалось еще более лихо, чем даже сельской местности. Сжигаемые и разграбляемые сперва варварами, а потом войсками (набиравшимися в основном тоже из уроженцев придунайских земель), которых посылали прогнать захватчиков, города, если можно так сказать, пребывали главным образом в руинах. “Хотя, несомненно, никто не хотел умирать, — пишет Сальвиан, — все же никто и не делал ничего, дабы смерти избегнуть”, — и он приветствует вторжение готов в Галлию и Испанию как освобождение от деспотизма совершенно прогнившего правительства.
“Дорогой мои Гаргилий” , — писала Алекса.
“Денек выдался еще тот, и вот уж какую неделю подряд. Дождь, грязь и слухи о том, что Радагез к северу от города, к западу от города, к востоку от города, повсюду сразу. Среди рабов бурление и ропот, но пока записываться в будущие наши победители сбежали только двое. В целом у нас не так уж все и плохо по сравнению с соседями. У Аркадия не осталось вообще никого, кроме той его кухарки, с явно превратным представлением о чесноке (вот уж кому самое место у варваров!), и египтяночки, которую привезла Мириам. Бедняжка не говорит ни на одном известном языке и, вероятно, не в курсе, что скоро конец света. Что до наших беглых, то первый — это Патроб, который всегда был смутьян, так что невелика потеря. Не хочется тебя расстраивать, но второй — это Тимарх, на которого ты возлагал такие надежды. У него случился очередной приступ волнения, и он разбил левую руку борцу у бассейна. Так что ему оставалось только бежать. Или, может, наоборот: разбить статую — это был прощальный жест. Как бы то ни было, Сильван говорит, починить статую можно, хотя следы, конечно, останутся.
Дорогой, я по-прежнему неколебимо уверена в нашей армии, но лучше, по-моему, будет виллу закрыть, пока слухи немного не успокоятся. Сильван — кому еще могу я сейчас довериться? — поможет мне закопать в укромном месте (как мы обсуждали в прошлый раз) столовое серебро, кроватные стойки и три оставшиеся кувшина с фалернским. Книги, те, что мне дороги, я заберу с собой. Хоть бы какая крошечная хорошая новость! А так душой и телом крепка. Если бы только ты не был за столько миль…— Она вычеркнула “миль” и вписала “стадий”. — …стадий от меня”.
На секундочку, на мгновение ока жизнь ее представилась Алексе в зеркале искусства с точностью до наоборот. Исчезла современная домохозяйка, примеряющая на себя классические одеяния; прошлое застыло, обернулось явью, и Алексе четко представилась через бездну лет та, другая Алекса — унылая сверстница, как правило, без труда избегаемая, женщина с пронзительным голосом и в нелепом платье, от которой и брак, и карьера требовали немногого, но и то она была не в состоянии дать. Неудачница или (что, может, еще хуже) посредственность.
— И все же, — сказала она себе.
И все же: разве не на таких, как она, держится мир?
Длилось это не более секунды. Вопрос восстановил комфортную перспективу, и послание Гаргилию Алекса завершит какой-нибудь взаправдашней нежностью, да так, что мороз по коже. Она напишет…
Но ручка исчезла. Ручки не было ни на столе, ни на коврике, ни в кармане.
Сверху зашумело.
Без двух минут полночь. У нее есть полное право пожаловаться; только она не знает, кто живет вверху, да и сверху ли доносится шум. “Дзынь-дзынь, — и, помедлив, снова, — дзынь-дзынь”.
— Алекса?
Кто зовет ее? Голос (женский?) казался совершенно незнаком. В комнате не было ни души.
— Алекса.
В дверях стоял Танкред, ну вылитый купидончик, в завязанной на бедрах старой шелковистой шали, лимонное на шоколадном.
— Ты меня напугал.
Левая рука ее автоматически вскинулась к губам; там, вновь материализовавшись, и была шариковая ручка.
— Я не мог заснуть. Сколько времени?
Он бесшумно шагнул к столу и замер, опустив ладонь на подлокотник кресла; плечи его оказались на одном уровне с ее, глаза смотрели, не мигая, словно лазерные лучи.
— Полночь.
— Можно, в карты сыграем?
— А что завтра?
— Да нормально я встану. Честное слово.
Джи, когда просил об одолжении, всегда улыбался; Танкред, лучше соображавший в тактике, оставался совершенно серьезен.
— Ладно, доставай карты. Одна партия — и спать; мне тоже пора.
Пока Танкред ходил за картами, Алекса выдрала свои страницы из “Что для меня значит Луна”. Между листов вывалилась и спланировала на коврик журнальная вырезка. Нагнувшись, Алекса подняла чью-то фотографию.
— Что ты писала? — поинтересовался Танкред, умело начиная тасовать.
— Ничего. Стих.
— Я тоже написал стих, — признался он и расспросов не продолжал.
Она сняла. Он принялся раздавать.
Она все разглядывала лицо на фотографии. Несмотря на возраст, то казалось странно лишенным жизненного опыта — как будто очень молодого актера загримировали под глубокого старика. Глаза смотрели прямо в камеру с невозмутимостью звезды.
— Кто это? — в конце концов была вынуждена спросить она.
— Это? Ты не знаешь, кто это? Догадайся.
— Какой-нибудь певец? — (Неужели Дон Херши? Уже?)
— Последний астронавт. Ну, из троих, которые первые летали на Луну. Остальные двое давно умерли. — Танк забрал у нее вырезку и сунул на место в курсовик. — Этот, наверно, уже тоже. Твой ход.
4
С римских времен залив Морбиан на южном побережье Бретани славился своими непревзойденными устрицами. Но в конце 1980-х устрицеводы Локмарьи (остров Бель-Иль) запаниковали, обнаружив, что зародыши, высаженные на отмель, поражает хворь и что вскоре даже те устрицы, для которых эти воды родные, совершенно утрачивают вкусовые качества. Исследователи, нанятые департаментом Морбиан, выявили источник инфекции; им оказались сточные воды, сбрасываемые в устье Луары, милях в шестидесяти от побережья. (Ирония судьбы: завод, осуществлявший сброс, принадлежал фармацевтическому концерну, который и финансировал исследование.) Когда это обнаружилось, морбианские устрицы, увы, уже вымерли. Тем не менее, находясь при смерти, моллюски завещали человечеству свой последний бесценный дар — мономолекулярный жемчуг, морбианин.
“Пфицеровская” синтетическая версия незамедлительно стала самым популярным препаратом (в тех странах, где морбианин не был запрещен) — как правило, в облагораживающей комбинации с чем-нибудь традиционным. С наркотизирующими добавками это был оралин с кофеином — коффе или “йес!”; с транквилизаторами — “притуши фитилек”. В первозданном же виде его употребляли всего, наверно, полмиллиона человек — интеллектуальная элита, практиковавшая исторический анализ.
Чистый морбианин вызывает чрезвычайно яркие грезы наяву, в которых привычные субъект-объектные отношения поставлены с ног на голову. При приеме обыкновенных галлюциногенов “я” остается неизменным — а окружающий мир, как во сне, претерпевает трансформации. С морбианином же пейзаж и т.д. и т.п. — после некоего “установочного” периода — изменчивы не более, чем обыденный мир повседневности, а принявший осознает мельчайшие свои действия в этом пейзаже как свободный, спонтанный, сознательный выбор. Стало возможным грезить ответственно.
Контуры альтернативного мира определяются суммой знаний объекта о желаемой исторической эпохе и “фиксируются” в установочный период. Если не производить постоянных изысканий, жизнь, порожденная воображением, может оказаться однообразной, как порнуха по ящику ранним вечером. Немудрено, что большинство предпочитали умеренный оралиновый кайф, эйфорическую иллюзию свободы двигаться в любом произвольном направлении.
Тем не менее, некоторые считали, что имеет смысл поусердствовать ради более трудоемких услад чистой воли. Веком раньше такие же, как они, обзаводились массой бесполезных дипломов по гуманитарным наукам, толпами наполняли высшие учебные заведения. Теперь же, с появлением морбианина, высокоученым историкам нашлось наконец, куда применить всю ту историю, что они без конца изучали.
В среде аналитиков часто дебатировалось, что есть исторический анализ — лучший способ разрешения своих проблем или же бегства от них. Элементы искупительного развлечения и психотерапии сплелись в неразрывное целое. Прошлое превратилось в своего рода необъятный духовно-гимнастический зал: одни предпочитали потогонствовать в атлетическом уголке вроде Французской революции или покорения Перу, другие же лакомливо трепыхались на нью-йоркском батуте Дельмонико или венецианском — Казановы.
Как только “устанавливалась” конкретная эпоха — обычно с помощью квалифицированного эксперта, — покинуть ее представлялось не более возможным, чем выйти из месяца июня. Алекса, например, была ограничена промежутком длительностью менее восьмидесяти лет, с рождения в 334 г. н. э. (дата совпадала, и отнюдь не случайно, с номером одного из домов на 11-й стрит, за которые она отвечала по линии собеса) и до чудесного розового заката, когда Алекса — пережившая двух мужей, недавно вернувшаяся из провинции, где провела чуть ли не всю жизнь, — должна была скончаться от удара, и чрезвычайно удачно, буквально за пару дней до Падения Рима. Если она пыталась, когда установлен контакт, выйти в ту или другую сторону за временные рамки, до 334 или после 410, то испытывала лишь слабенький пасторальный дребезг — листья, облака, водяные часы не в фокусе, запах гниющих дынь, — словно тестовые картинки на каком-нибудь извечном телеканале.
Утром в пятницу, невзирая на погоду, Алекса отправилась на монорельсе в центр и прибыла к конторе Берни за десять минут до назначенного срока. В пластфиленке уличной двери была пробита внушительная дыра, с мебелью же внутри творился полный бедлам. Кушетку распотрошили; набивка живописно декорировала развал.
— Слава Богу, — жизнерадостно отметил Берни, заметая поролон и штукатурку, — до кабинета они не добрались. Тогда могло бы быть серьезно.
— Какой оптимизм.
— Ну, как по-моему, так это лучший из возможных миров. — Несомненно, он утешился какой-то химией; но посреди такого развала почему бы и нет?
— Вы знаете, кто это? — Она подняла со скамейки ком штукатурки и бросила ему в мусорную корзину.
— Вроде бы. Две девицы, которых повесил на меня Совет, давным-давно угрожали навести тут порядок. Надеюсь, что это они, — тогда Совет раскошелится покрыть расходы.
Как большинство психоаналитиков, Берни Шоу жил не на гонорары. Но, в отличие от большинства, он и не преподавал. Вместо этого ему регулярно подкидывали халтуру от Молодежного совета Адской кухни — в качестве лектора и консультанта. Дядя Берни состоял в правлении совета ассоциированным членом.
— Собственно, это то же самое, что исторический анализ, — объяснял он на званых вечерах (а благодаря тому же самому дядюшке его зазывали на весьма представительные вечера), — только не надо ни истории, ни анализа.
Когда корзинка набилась до краев, манеры Берни тут же стали без изъяна профессиональными, и Алекса проследовала за ним во внутренний, надежно защищенный от вандалов кабинет. Лицо его сгустилось в красивую неподвижную маску. Голос снизился до монотонного баритона. Руки смерзлись в гладкий, без единой щелочки каменный ком предупредительности, который он поместил в центр стола.
Они уставились друг на друга поверх этого каменного кома и принялись обсуждать Алексину духовную жизнь — сперва деньги, потом секс, потом что останется по мелочи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40