А пока я все это делал, Мардж брала уроки скрипки за тридцать пять долларов в час. Но она ненавидела скрипку лютой ненавистью, а я любил...
* * *
Я, бывало, вытаскивал ее скрипку из футляра, играл гаммы и разучивал такие пьески, как «Дом, милый дом» и «Индюк в соломе», и это было, наверное, ужасно. А папа начинал ерзать и наконец спрашивал, неужели мне нечем заняться. Или останавливал меня и говорил: «Ну, будет. А теперь послушаем Мардж».
Я хотел быть скрипачом. Во всяком случае, я хотел быть подальше от таких работ, где каждый, кому не лень, помыкает тобой и ругает почем зря. Я хотел, чтоб мне никогда не приходилось выпрашивать у кого-нибудь деньги. Я хотел внимания к себе и восхищения и чтобы был шанс выразить себя. Я начал писать. Уж карандаш и бумагу всегда можно найти.
Как ни странно, мне удалось продать первую написанную мною вещицу, небольшую заметку о гольфе; но между первой вещью и второй прошла целая вечность. И хотя я никогда не прекращал писать, делал я это больше по привычке. А между тем папа разорился, и это было бессмысленное разорение человека за пятьдесят, который никогда не работал для кого-нибудь. Мне приходилось делать имя и одновременно содержать семью. И даже в пятнадцать, будучи учеником начального класса средней школы, я понимал, что писательством этого не потянуть. Я устроился посыльным мальчиком в лучшем отеле города. Сначала они меня брать не хотели, потому что я был слишком длинным – у них на меня формы не было. Но я все ходил к ним и простаивал в вестибюле с тоскливым взглядом; я раскопал старую пару синих саржевых брюк и нашил на них какую-то тесемку. И наконец, когда один из мальчишек ночной смены попался по дурости на сводничестве, они взяли меня. Моя смена была с десяти вечера до семи утра. С полдевятого до полчетвертого у меня были занятия в школе. Сначала я не был уверен, что выдержу. Я даже думал, что овчинка выделки не стоит. Я, знаете ли, считал, что мальчик на побегушках носит содовую и чемоданы. Первый месяц я едва заработал на карманные расходы. Когда же я сподобился узнать, что к чему, мне чуть плохо не стало. Но я не знал, что мне делать, как не знаю и сейчас; другого выхода я не видел. Нам позарез нужны были деньги, а это, как ни крути, был единственный способ добывать их. И я начал добывать. Мама мало что соображала в этих делах и, не сомневаюсь, не имела представления, откуда берутся эти пачки долларов, пятерок и десяток. Папа – другое дело, папа знал. И он презирал меня за это, хотя палец о палец не ударил, чтоб что-нибудь изменить. Сам он больше денег не добывал.
Я стал попивать. «Дайте коридорному выпить» – это было частью этикета вечеринок времен сухого закона. Выпивка была чистой сивухой, но после пары рюмок я забывал о своем позоре и о страхе, что все откроется и меня арестуют, и мог полностью сосредоточиться на делании денег. Я заряжался и кое-чем другим. Стал покупать дорогие костюмы и двадцатидолларовые туфли «Борсалинос» и «Флорсхайм». Даже купил юркий купе «дорт». Но ничто не могло заменить мне выпивку. Кое-кто из «мальчиков» – возраст был разный, до сорока пяти, – нюхал кокаин; я пару раз пробовал и сам. Но всему предпочитал спиртное.
На второй год работы я как-то свалился и провалялся в постели шесть недель. Я был почти все время в бреду, и меня попеременно бросало то в жар, то в холод. Врач назвал это малярией. Я так полагаю, им просто в голову не могло прийти, что мальчишка шестнадцати лет может быть в белой горячке. Наступил кризис двадцать девятого года, и мне пришлось выкупать свое место; это обошлось в сотню плюс два с половиной доллара за ночную смену. Я принялся выколачивать деньгу с еще большим напрягом. На четвертый год я превратился в развалину – туберкулез, алкоголизм, нервное истощение.
Мардж к тому времени обручилась с Уолтером, и надо было поддерживать семью. Я уверен – и продолжаю быть уверенным по сию пору, – что дома даже не догадывались, насколько я болен. Мне приходилось выкручиваться самому. Я напился в «Майнерал уэллз» и лишился тех небольших денег, что имел, чудом не угодив за решетку. Я так полагаю, они просто боялись, что я подохну у них на руках, что близко к истине...
Многое выпало из памяти, но, как бы то ни было, устроился я в конце концов ночным сторожем на нефтепровод, который тянули от Ирана к заливу. В тот вечер, когда мой класс праздновал окончание школы, я сидел на генераторе где-то у черта на куличках в техасских песках, а у меня под ногами гремучая змея завороженно вслушивалась, как я ору и проклинаю ее на чем свет стоит. Раньше я всякую ползучую нечисть не боялся. Но после этого, после этих двух лет, от одного вида какой-нибудь сколопендры или муравья мне становится плохо и я от неожиданности невольно вскрикиваю. Видите ли, от них не было покоя. Стоило мне броситься на койку днем – и они тут как тут, те, что пострашнее реальных. Они наседали на меня со всех сторон – гремучие змеи, тарантулы, огромные черно-белые тарантулы размером с блюдце, шерсть как у кроликов, десятидюймовые многоножки, скорпионы, пауки и фаланги. Они прямо кишели вокруг; они были повсюду, куда бы я ни посмотрел, – на голове, на боках, на ногах. И потом, прежде чем я мог прыгнуть на них, да, да, всегда, прежде чем я мог прыгнуть на них – это случалось тысячи раз, десятки раз на дню, но ни разу мне не удавалось прыгнуть так, чтобы не было поздно, – появлялось новое подкрепление, новое кольцо этой нечисти. Оно ползло, карабкалось, забиралось на верх первого кольца. А затем новое кольцо карабкалось, наползало, наваливалось на верх следующего. А потом еще, и еще, и еще, и ЕЩЕ! ЕЩЕ! ЕЩЕ!
Бог ты мой...
И все это карабкалось на мою койку. Они взбирались все выше и выше вокруг меня. Они кишели, стягиваясь в шевелящуюся стену. Стягивались. Стягивались. И наконец – наконец – оставался только крошечный просвет (они всегда оставляли крупицу света, чтоб было видно их). И тогда вся эта шевелящаяся гора начинала оседать, оседать. Я умолял их. Я рассказывал им всякие байки. Я пел им. Я умолял их, и пел, и рассказывал всякие байки. И все одним духом. А потом они всей своей массой обрушивались на меня, и от их тяжести у меня останавливалось сердце, и я не мог дышать...
– И чего это они зажали этого несчастного ублюдка?
– Эй, да он парень ничего. Я и сам прошел через это. Давай, доходяга. Завязывай с этим.
– Ему в самый раз сейчас дернуть. Есть у кого водяра?
– Есть канистра с горючим, ему в самый раз.
– Давай лей ему в глотку... Эй ты, доходяга, разевай пасть, прими! Эй! Ты что, ничего лучшего не придумал, как подыхать в палатке?
По ночам, когда я шел осматривать трубу, они были со мной, тут как тут, и реальные и другие, и я никогда не мог отличить одних от других. У меня было тридцать генераторов для нефти, газа и воды; канавокопатель и драглайн; так что мне приходилось шевелиться. И я не знал, когда безопасно проходить сквозь то, что впереди, а когда нет. Иногда – чаще всего – ноги проходили сквозь их тела. Но иногда напоминающая по форме алмаз голова вдруг стукнет о мой восемнадцатидюймовый ботинок или огромная мохнатая масса заедет прямо в морду. И тогда я спотыкался, поворачивал назад и бежал, колотя в канистры с топливом, вскарабкивался на трубу, ударяясь о генераторы, – и бежал, бежал, бежал, пока не падал.
Добрых людей тогда было днем с огнем не сыскать, это как пить дать. Я заколачивал пятьдесят центов в час, работая по двенадцать часов в день, семь дней в неделю за вычетом доллара в день на харчи. Так что я остался там и после того, как немного оклемался; когда тоска по дому вытеснила все остальное. Сто пятьдесят баксов в месяц чистыми отправлял домой; так что я остался.
Через два года – чуть больше двух лет за несколько дней до Дня благодарения, мы плюнули на работу, и я дунул домой. Я заявился в самый День благодарения. Все наши были у Мардж на обеде, я едва на ногах держался, а в доме хоть шаром покати. Я кое-как привел себя в порядок и переоделся. Через час я выкупил свое место в отеле и вновь заделался мальчиком на побегушках.
Да, как говорят юристы, я должен все это увязать. Я подвел под это фундамент, а может, закладываю его под что-то другое.
В отеле я протрубил еще года полтора, и тут меня снова жареный петух в голову клюнул. Мне надо было передохнуть. Фрэнки в то лето стукнуло тринадцать, она была крупная для своего возраста, и я устроил ее разносчицей в кафе. Но я не мог спокойно смотреть, как она бродит во сне, как к ней тянутся всякие гады с мерзкими предложениями, как ее ругают и оскорбляют; через несколько недель я велел ей бросить эту работу. Так все и было к этому моменту. Нам надо было что-то срочно предпринять, но что именно, никто не знал.
И тогда как-то вечером в библиотеке, где я убивал время, на глаза мне попадается «Тексис манфли», а на первой странице заголовок: «Нефть. Зарисовки с натуры... Джеймса Диллона». Я написал этот рассказ чуть не год назад в одну отчаянную ночь на Пекосе – я писал его при свете фонаря, снежная крупа хлестала по дешевенькому блокноту, а руки прикрывали обрезанные на пальцах перчатки. Я отослал его в город с машиной, привезшей провизию, и тут же забыл о нем.
Я позвонил редактору, мы проболтали с ним весь день – это такой журнал. Деньгами он мне заплатить не мог, но дал кучу советов, все они в основном сводились к тому, что мне надо бы продолжить образование.
Только как? Ну-у-у – вот тут он мог бы, пожалуй, мне помочь. Его альма-матер в Небраске. У него там уйма друзей на факультете. Так что если ему удастся добиться стипендии в счет платы за обучение...
Я рассказал вечером об этом папе. Наверное, мне хотелось уколоть его. Что бы я ни делал, всегда сводилось к одному, что я и сам всегда знал в глубине сердца, – что я маленький, а он большой.
– Конечно, поезжай, – сказал он. – Не откладывая в долгий ящик. Поезжай.
– А как насчет тебя?
– Я как-нибудь обойдусь. В конце концов, мне жизнь будет не в жизнь, если я буду думать, что помешал тебе воспользоваться подвернувшимся случаем.
А мама и Фрэнки?
А что мама, у мамы в Небраске живет сестра. Она с Фрэнки может на какое-то время остановиться у нее. Только у меня к этому душа не лежала; я знал, что за фрукт ее сестра, но... Только случай распорядился за нас. В одно прекрасное утро я сообразил, что умудрился загнать кварту виски типу из федерального бюро, одному из тех агентов по борьбе с нелегальной торговлей спиртным, что не подмажешь никакими деньгами. На меня был выписан ордер на арест. В полдень мы уже слиняли из города. Направление – Небраска.
Итак, подведем итог...
Думаю, я уже кое-что рассказал. Как я оказался в Небраске и встретил Роберту. Почему я с ней и все такое. Отчего все у нас вверх ногами. И отчего у меня... у нас этот ад сейчас. И почему, наконец, нам никогда из него не выкарабкаться, разве что впасть в нечто еще худшее. Я не говорил о Мардж? Лучшее, что можно о ней сказать, – вообще промолчать. Насколько я себя помню, Мардж почти всегда предпочитала закрывать глаза на те факты, которые ей не хотелось признавать. А в двенадцать, когда у нас в семье все вдруг повернулось к лучшему, у нее из головы напрочь вылетело – словно корова языком слизнула – всякое воспоминание о той отчаянной нищете, в которой она жила прежде. Будто ничего и не было – полное забвение. Может, это и не по-братски, но сказать надо. У нее была болезнь Брайта. Года два она была полным инвалидом, даже в школе не могла учиться. Она все забывала и не могла вспомнить. Я не должен был бы так на нее тянуть, потому что с ужасающей ясностью помню, как началась эта болезнь. Как говорили у нас нефтяники, вываляйся хоть в навозе, хоть в меду, все одно тошно. Когда я увидел ее последний раз пару лет назад, я не знал, чего мне хочется больше: погладить ее по головке или свернуть ей шею. Сейчас, боюсь, решение было бы однозначным.
Бывают никчемные люди; она такой уродилась. Она не знает цену времени и деньгам. И – и она еще всем и каждому говорит, что младше меня на три года! Если она разойдется с Уолтером, ума не приложу, как мы будем. Она же свалится на нашу голову, это как пить дать. Я же сам первый позову ее. Я буду настаивать, ведь она мне сестра и я люблю ее. Только как мы все тут будем сосуществовать – это выше моего разумения. Мама три четверти своего времени будет убивать на приготовление ей чего-нибудь вкусненького, а оставшуюся четверть возиться с ее тряпками. А Роберта совсем спятит и будет неделями кипеть от ревности и досады: «Нет уж, послушай, Джеймс Диллон; если ты думать, я хоть на одну минуту останусь с твоей распрекрасной сестренкой...»
Нет, даже думать об этом не хочу. Куда ни сунься, повсюду будут разбросаны турецкие сигареты. Ванная вечно красная от хны; в пепельницах жвачки, на всех стаканах следы от губной помады, и журналы с кинозвездами на полу и на диване. Попробуй тут писать или читать. В доме вечно вертится очередной «красавчик» и «самый рафинированный человек на свете»;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29
* * *
Я, бывало, вытаскивал ее скрипку из футляра, играл гаммы и разучивал такие пьески, как «Дом, милый дом» и «Индюк в соломе», и это было, наверное, ужасно. А папа начинал ерзать и наконец спрашивал, неужели мне нечем заняться. Или останавливал меня и говорил: «Ну, будет. А теперь послушаем Мардж».
Я хотел быть скрипачом. Во всяком случае, я хотел быть подальше от таких работ, где каждый, кому не лень, помыкает тобой и ругает почем зря. Я хотел, чтоб мне никогда не приходилось выпрашивать у кого-нибудь деньги. Я хотел внимания к себе и восхищения и чтобы был шанс выразить себя. Я начал писать. Уж карандаш и бумагу всегда можно найти.
Как ни странно, мне удалось продать первую написанную мною вещицу, небольшую заметку о гольфе; но между первой вещью и второй прошла целая вечность. И хотя я никогда не прекращал писать, делал я это больше по привычке. А между тем папа разорился, и это было бессмысленное разорение человека за пятьдесят, который никогда не работал для кого-нибудь. Мне приходилось делать имя и одновременно содержать семью. И даже в пятнадцать, будучи учеником начального класса средней школы, я понимал, что писательством этого не потянуть. Я устроился посыльным мальчиком в лучшем отеле города. Сначала они меня брать не хотели, потому что я был слишком длинным – у них на меня формы не было. Но я все ходил к ним и простаивал в вестибюле с тоскливым взглядом; я раскопал старую пару синих саржевых брюк и нашил на них какую-то тесемку. И наконец, когда один из мальчишек ночной смены попался по дурости на сводничестве, они взяли меня. Моя смена была с десяти вечера до семи утра. С полдевятого до полчетвертого у меня были занятия в школе. Сначала я не был уверен, что выдержу. Я даже думал, что овчинка выделки не стоит. Я, знаете ли, считал, что мальчик на побегушках носит содовую и чемоданы. Первый месяц я едва заработал на карманные расходы. Когда же я сподобился узнать, что к чему, мне чуть плохо не стало. Но я не знал, что мне делать, как не знаю и сейчас; другого выхода я не видел. Нам позарез нужны были деньги, а это, как ни крути, был единственный способ добывать их. И я начал добывать. Мама мало что соображала в этих делах и, не сомневаюсь, не имела представления, откуда берутся эти пачки долларов, пятерок и десяток. Папа – другое дело, папа знал. И он презирал меня за это, хотя палец о палец не ударил, чтоб что-нибудь изменить. Сам он больше денег не добывал.
Я стал попивать. «Дайте коридорному выпить» – это было частью этикета вечеринок времен сухого закона. Выпивка была чистой сивухой, но после пары рюмок я забывал о своем позоре и о страхе, что все откроется и меня арестуют, и мог полностью сосредоточиться на делании денег. Я заряжался и кое-чем другим. Стал покупать дорогие костюмы и двадцатидолларовые туфли «Борсалинос» и «Флорсхайм». Даже купил юркий купе «дорт». Но ничто не могло заменить мне выпивку. Кое-кто из «мальчиков» – возраст был разный, до сорока пяти, – нюхал кокаин; я пару раз пробовал и сам. Но всему предпочитал спиртное.
На второй год работы я как-то свалился и провалялся в постели шесть недель. Я был почти все время в бреду, и меня попеременно бросало то в жар, то в холод. Врач назвал это малярией. Я так полагаю, им просто в голову не могло прийти, что мальчишка шестнадцати лет может быть в белой горячке. Наступил кризис двадцать девятого года, и мне пришлось выкупать свое место; это обошлось в сотню плюс два с половиной доллара за ночную смену. Я принялся выколачивать деньгу с еще большим напрягом. На четвертый год я превратился в развалину – туберкулез, алкоголизм, нервное истощение.
Мардж к тому времени обручилась с Уолтером, и надо было поддерживать семью. Я уверен – и продолжаю быть уверенным по сию пору, – что дома даже не догадывались, насколько я болен. Мне приходилось выкручиваться самому. Я напился в «Майнерал уэллз» и лишился тех небольших денег, что имел, чудом не угодив за решетку. Я так полагаю, они просто боялись, что я подохну у них на руках, что близко к истине...
Многое выпало из памяти, но, как бы то ни было, устроился я в конце концов ночным сторожем на нефтепровод, который тянули от Ирана к заливу. В тот вечер, когда мой класс праздновал окончание школы, я сидел на генераторе где-то у черта на куличках в техасских песках, а у меня под ногами гремучая змея завороженно вслушивалась, как я ору и проклинаю ее на чем свет стоит. Раньше я всякую ползучую нечисть не боялся. Но после этого, после этих двух лет, от одного вида какой-нибудь сколопендры или муравья мне становится плохо и я от неожиданности невольно вскрикиваю. Видите ли, от них не было покоя. Стоило мне броситься на койку днем – и они тут как тут, те, что пострашнее реальных. Они наседали на меня со всех сторон – гремучие змеи, тарантулы, огромные черно-белые тарантулы размером с блюдце, шерсть как у кроликов, десятидюймовые многоножки, скорпионы, пауки и фаланги. Они прямо кишели вокруг; они были повсюду, куда бы я ни посмотрел, – на голове, на боках, на ногах. И потом, прежде чем я мог прыгнуть на них, да, да, всегда, прежде чем я мог прыгнуть на них – это случалось тысячи раз, десятки раз на дню, но ни разу мне не удавалось прыгнуть так, чтобы не было поздно, – появлялось новое подкрепление, новое кольцо этой нечисти. Оно ползло, карабкалось, забиралось на верх первого кольца. А затем новое кольцо карабкалось, наползало, наваливалось на верх следующего. А потом еще, и еще, и еще, и ЕЩЕ! ЕЩЕ! ЕЩЕ!
Бог ты мой...
И все это карабкалось на мою койку. Они взбирались все выше и выше вокруг меня. Они кишели, стягиваясь в шевелящуюся стену. Стягивались. Стягивались. И наконец – наконец – оставался только крошечный просвет (они всегда оставляли крупицу света, чтоб было видно их). И тогда вся эта шевелящаяся гора начинала оседать, оседать. Я умолял их. Я рассказывал им всякие байки. Я пел им. Я умолял их, и пел, и рассказывал всякие байки. И все одним духом. А потом они всей своей массой обрушивались на меня, и от их тяжести у меня останавливалось сердце, и я не мог дышать...
– И чего это они зажали этого несчастного ублюдка?
– Эй, да он парень ничего. Я и сам прошел через это. Давай, доходяга. Завязывай с этим.
– Ему в самый раз сейчас дернуть. Есть у кого водяра?
– Есть канистра с горючим, ему в самый раз.
– Давай лей ему в глотку... Эй ты, доходяга, разевай пасть, прими! Эй! Ты что, ничего лучшего не придумал, как подыхать в палатке?
По ночам, когда я шел осматривать трубу, они были со мной, тут как тут, и реальные и другие, и я никогда не мог отличить одних от других. У меня было тридцать генераторов для нефти, газа и воды; канавокопатель и драглайн; так что мне приходилось шевелиться. И я не знал, когда безопасно проходить сквозь то, что впереди, а когда нет. Иногда – чаще всего – ноги проходили сквозь их тела. Но иногда напоминающая по форме алмаз голова вдруг стукнет о мой восемнадцатидюймовый ботинок или огромная мохнатая масса заедет прямо в морду. И тогда я спотыкался, поворачивал назад и бежал, колотя в канистры с топливом, вскарабкивался на трубу, ударяясь о генераторы, – и бежал, бежал, бежал, пока не падал.
Добрых людей тогда было днем с огнем не сыскать, это как пить дать. Я заколачивал пятьдесят центов в час, работая по двенадцать часов в день, семь дней в неделю за вычетом доллара в день на харчи. Так что я остался там и после того, как немного оклемался; когда тоска по дому вытеснила все остальное. Сто пятьдесят баксов в месяц чистыми отправлял домой; так что я остался.
Через два года – чуть больше двух лет за несколько дней до Дня благодарения, мы плюнули на работу, и я дунул домой. Я заявился в самый День благодарения. Все наши были у Мардж на обеде, я едва на ногах держался, а в доме хоть шаром покати. Я кое-как привел себя в порядок и переоделся. Через час я выкупил свое место в отеле и вновь заделался мальчиком на побегушках.
Да, как говорят юристы, я должен все это увязать. Я подвел под это фундамент, а может, закладываю его под что-то другое.
В отеле я протрубил еще года полтора, и тут меня снова жареный петух в голову клюнул. Мне надо было передохнуть. Фрэнки в то лето стукнуло тринадцать, она была крупная для своего возраста, и я устроил ее разносчицей в кафе. Но я не мог спокойно смотреть, как она бродит во сне, как к ней тянутся всякие гады с мерзкими предложениями, как ее ругают и оскорбляют; через несколько недель я велел ей бросить эту работу. Так все и было к этому моменту. Нам надо было что-то срочно предпринять, но что именно, никто не знал.
И тогда как-то вечером в библиотеке, где я убивал время, на глаза мне попадается «Тексис манфли», а на первой странице заголовок: «Нефть. Зарисовки с натуры... Джеймса Диллона». Я написал этот рассказ чуть не год назад в одну отчаянную ночь на Пекосе – я писал его при свете фонаря, снежная крупа хлестала по дешевенькому блокноту, а руки прикрывали обрезанные на пальцах перчатки. Я отослал его в город с машиной, привезшей провизию, и тут же забыл о нем.
Я позвонил редактору, мы проболтали с ним весь день – это такой журнал. Деньгами он мне заплатить не мог, но дал кучу советов, все они в основном сводились к тому, что мне надо бы продолжить образование.
Только как? Ну-у-у – вот тут он мог бы, пожалуй, мне помочь. Его альма-матер в Небраске. У него там уйма друзей на факультете. Так что если ему удастся добиться стипендии в счет платы за обучение...
Я рассказал вечером об этом папе. Наверное, мне хотелось уколоть его. Что бы я ни делал, всегда сводилось к одному, что я и сам всегда знал в глубине сердца, – что я маленький, а он большой.
– Конечно, поезжай, – сказал он. – Не откладывая в долгий ящик. Поезжай.
– А как насчет тебя?
– Я как-нибудь обойдусь. В конце концов, мне жизнь будет не в жизнь, если я буду думать, что помешал тебе воспользоваться подвернувшимся случаем.
А мама и Фрэнки?
А что мама, у мамы в Небраске живет сестра. Она с Фрэнки может на какое-то время остановиться у нее. Только у меня к этому душа не лежала; я знал, что за фрукт ее сестра, но... Только случай распорядился за нас. В одно прекрасное утро я сообразил, что умудрился загнать кварту виски типу из федерального бюро, одному из тех агентов по борьбе с нелегальной торговлей спиртным, что не подмажешь никакими деньгами. На меня был выписан ордер на арест. В полдень мы уже слиняли из города. Направление – Небраска.
Итак, подведем итог...
Думаю, я уже кое-что рассказал. Как я оказался в Небраске и встретил Роберту. Почему я с ней и все такое. Отчего все у нас вверх ногами. И отчего у меня... у нас этот ад сейчас. И почему, наконец, нам никогда из него не выкарабкаться, разве что впасть в нечто еще худшее. Я не говорил о Мардж? Лучшее, что можно о ней сказать, – вообще промолчать. Насколько я себя помню, Мардж почти всегда предпочитала закрывать глаза на те факты, которые ей не хотелось признавать. А в двенадцать, когда у нас в семье все вдруг повернулось к лучшему, у нее из головы напрочь вылетело – словно корова языком слизнула – всякое воспоминание о той отчаянной нищете, в которой она жила прежде. Будто ничего и не было – полное забвение. Может, это и не по-братски, но сказать надо. У нее была болезнь Брайта. Года два она была полным инвалидом, даже в школе не могла учиться. Она все забывала и не могла вспомнить. Я не должен был бы так на нее тянуть, потому что с ужасающей ясностью помню, как началась эта болезнь. Как говорили у нас нефтяники, вываляйся хоть в навозе, хоть в меду, все одно тошно. Когда я увидел ее последний раз пару лет назад, я не знал, чего мне хочется больше: погладить ее по головке или свернуть ей шею. Сейчас, боюсь, решение было бы однозначным.
Бывают никчемные люди; она такой уродилась. Она не знает цену времени и деньгам. И – и она еще всем и каждому говорит, что младше меня на три года! Если она разойдется с Уолтером, ума не приложу, как мы будем. Она же свалится на нашу голову, это как пить дать. Я же сам первый позову ее. Я буду настаивать, ведь она мне сестра и я люблю ее. Только как мы все тут будем сосуществовать – это выше моего разумения. Мама три четверти своего времени будет убивать на приготовление ей чего-нибудь вкусненького, а оставшуюся четверть возиться с ее тряпками. А Роберта совсем спятит и будет неделями кипеть от ревности и досады: «Нет уж, послушай, Джеймс Диллон; если ты думать, я хоть на одну минуту останусь с твоей распрекрасной сестренкой...»
Нет, даже думать об этом не хочу. Куда ни сунься, повсюду будут разбросаны турецкие сигареты. Ванная вечно красная от хны; в пепельницах жвачки, на всех стаканах следы от губной помады, и журналы с кинозвездами на полу и на диване. Попробуй тут писать или читать. В доме вечно вертится очередной «красавчик» и «самый рафинированный человек на свете»;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29