Выбежал, да так и обомлел – предала она меня! Отдала свою любовь глуздырю несмышленому со странным нечеловечьим взглядом. Все видели, как она его к себе прижимала; попробуй-ка обидь – глаза выцарапает! Меня не заметила даже, прошла мимо со своей драгоценной ношей.
– Чужак… Чужак… – шептались бабы, а мне это слово было что бальзам на рану – пусть ненавидят его, пусть гонят, как меня гнали! Последнее тепло он у меня украл, последнюю веру!
Его и гнали, и ненавидели, а пуще боялись – дикий рос мальчонка, словно нежить болотная. Прятался от чужих глаз, да не так, как я. Страха не ведал… Пяти лет один в трясины ходил, а на тех, что донимали, цыкал зло. Все ему врагами были, но задевать опасались – мал волчок, а зубки острые, может и поранить ненароком…
Я злился на мальчишку и страшился его… А больше – завидовал. От зависти и решил хоть в чем-то его лучше стать – добыл из отцова сундука телятину с вырезными рунами, принялся втихаря грамоте учиться. Дело у меня не сразу и не споро, но двинулось – освоил помаленьку значки непонятные, коими пестрела телятина, в слова их складывать навострился…
Раз так увлекся, что не услышал дверного скрипа, не заметил позднего гостя. А гость почитаем был, не меньше Старейшины… Из уважения к годам почтенным да мудрости великой кликали его Стариком, а истинное имя давно запамятовали… Пришел он тогда на слабый свет, что со двора увидал, испугался – случилось дурное, коли посреди ночи кто-то лучину жжет; а застал меня над рунами – так замер в дверях, наблюдая, как ковыряю палочкой по телятине, силюсь знакомые значки повторить. Глядел-глядел, а потом сказал:
– У тебя, отрок, ум есть и память… Пойдешь жить ко мне, письменам и счету учиться?
У меня с перепугу дыхание зашлось… Телятина на пол попадала, руки затряслись… Стыдно стало, а за что – понять не мог… Залопотал я, оправдываясь, слов его не слушая, а когда уразумел их – совсем напугался. Как же я, никчемный да глупый, с этаким мудрецом жить буду? Ведь дня он не выдержит – погонит прочь! Родные отец с матерью еле терпели…
А так хотелось пойти со Стариком, постичь его премудрости…
Высился он надо мной – суровый, белый, с бородой до пояса, с глазами-изумрудами – терпеливо ответа дожидался. Напрасно – я и слова вымолвить не мог, лишь мычал, будто безъязыкий.
Старик плечами пожал, на посох оперся, собрался уходить. Ожгло огнем прозрение – не будет мне жизни без его науки! Неужто промаюсь в темной родительской избе, по значкам слова собирая? Хотелось сразу слова складывать, самому руны писать, на все вопросы ответы знать…
Я шлепнулся перед Стариком на колени, ухватил его за край рубахи, промычал через силу:
– Возьми меня! Век богов за тебя молить буду! Возьми…
– Пошли… – ответил он просто.
Я и пошел. Руны взял да пошел через все печище, насмешек не слыша, по сторонам не глядя…
С этого момента перевернулась моя жизнь, заиграла красками светлыми, яркими… И мир вокруг оказался вовсе не таков, каким раньше виделся, – всему свое объяснение нашлось. Старик мне лениться не давал – по весне зорями таскал к Сновидице, заставлял с ней вместе травы собирать, свойства да время сбора их запоминать. Каждой траве лишь одно время подходило…
Ночами вытягивал на двор, тыкал пальцем в небо, бормотал:
– Гляди, сынок. Видишь, блестят звезды ярко средь лета – знать, к жаре. Млечный путь горит точно огнем – доброго дня ждать надобно… Коли заметишь возле звезд круги черные – быть дождю да ненастью… А в кою сторону лучи от звезд длиньше – оттуда и Позвизд придет…
Говорил Старик быстро, дважды не повторял – с раза запоминать надобно было. Я запоминал и здоровьем крепчал. Видать, обиделась хвороба, что забыл про нее за новыми делами, вот и отстала…
А однажды, по зиме, достал Старик из большого сундука заботливо обернутые бересты да телятину с чудными, мне неведомыми рунами…
– Вот, – сказал, – вся жизнь Приболотья нашего, от Болота до сего дня. Что мной писано, а что людьми, давно почившими, даже имени своего не оставившими… Читай, разбирай да людей понимать учись. Научишься – бояться перестанешь…
Верил я ему тогда иль нет, сейчас уж не упомню, а от тех рун оторваться не мог. Вставали из закорючек и черточек великие деяния, поднимались мудрые, сильные люди, смотрели добрые, могучие боги… Как мечталось хоть глазочком на те времена глянуть, хоть словечком с могучим Болотом перемолвиться!
Всю зиму я над рунами сидел, а весной случилось нежданное… Средь погожего вешнего дня заколотился кто-то в нашу дверь, задышал тяжко у порога…
Старик дела отложил, прислушался.
– Войди, кто бы ни был и какие бы вести ни нес! – велел пришельцу неведомому.
Двери распахнулись, заклубился на пороге морозный пар, а посреди него – знакомец да обидчик мой прежний – погодок Хорек… На меня он и не глянул, в ноги Старику бухнулся:
– Спаси, родимец! Разбери по совести! Останови! Отец мамку… Убьет!
Старик поглядел на его исполошное лицо да на трясущиеся руки, поморщился:
– А родичи на что? Неужто не могут ревнивца приструнить? Отец-то, небось, опять за старое взялся?
Хорек всхлипнул, кивнул. Я его ни разу таким не видел, да и к лучшему – не из тех он, кто свои слабости прощает. Отыграются на моих боках его слезы… Лучше бы я сразу ушел, его не замечая…
Старик сопел, недовольно покряхтывал, не хотел на мороз выходить. Старость всем нелегка, а после восьми десятков весен вовсе невмоготу становится… Кряхтел он, корчился и вдруг повеселел неожиданно:
– Вот, Хитрец, и тебе дело сыскалось…
А дабы не счел я его слова шуткой, швырнул на мои плечи теплый полушубок.
Хорек уставился на меня точно баран на новые ворота, даже плакать перестал. Я не меньше его труханул и растерялся, но Старику перечить не посмел – вышел за дверь. Хорек за мной… Так и добрались до его избы – я впереди, с глазами словно плошки, он – на два шага поотстав, с высохшими дорожками слез на толстых щеках…
У крыльца уж толпился народ, судачил – убьет Клемень жену иль не убьет… А из-за дверей так кричали да гремели, словно не двое в избе дрались – дюжина. Подмывало меня плюнуть на все и опрометью прочь кинуться, но не смел Старика подвести – что о нем подумать могут, коли я от дела убегу?
Я к самым дверям протиснулся, вслушался – хоть что разобрать…
– Убью, змея!!! – гремел Клемень, а Сипачиха лишь плакала да выла. Горестно так, что шевельнулась обида и боль за нее – готов я был разорвать на куски изувера, ее бить решившегося…
Наш род от женщин пошел – ими славен! Нельзя сосуд драгоценный, в коем жизнь человеческая зарождается, кулаками бутузить!
– А ну отпирай! – завопил я.
Родичи за спиной стихли. Я их не видел, чуял лишь – крутят пальцами у висков: дурень, мол, не в свое дело лезет… Сами они таковы! Силой взять боятся, а умом да хитростью – кишка тонка! Да ладно, этого добра я уж у Старика понабрался… Главное, не подвели бы, когда сила на силу пойдет, – не сдюжить мне супротив Хорькова отца…
Набрал я в грудь воздуху побольше, заорал, стараясь голос погрубее сделать:
– Давай, Клемень! Лупи ее, стерву! А ты, змея, сюда выйди – я-то тебя похлеще мужа проучу! Вовек не забудешь! Иди сюда, говорю, а то пожалеешь!
Сперва Клемень не услышал меня, а после затих, прислушиваясь. Тут я уж совсем расстарался:
– Гадюка ползучая! Бей ее, Клемень! Лупи!
От страха у меня голос и впрямь сиплым стал. Клемень не признал, выкликнул через дверь:
– Ты кто такой, чтоб мне да моей жене указывать?
– Ха, твоей! Может, она больше мне жена, чем тебе, дурню набитому!
Клемень и без того крепким умом не отличался, а теперь вовсе озверел. Оно понятно – что жену лупцевать, когда стоит да смеется на пороге ее полюбовник?!
Дверь чуть вместе с притолкой не вылетела – так распахнулась… Клемень вывалился на крыльцо, уставился осоловевшими от гнева да медовухи глазами на меня, а потом по толпе ими зашарил – никак не мог понять, кто над ним издевался… Тут меня ум-то и покинул… Не мудрено ошалеть со страху, когда нависает над тобой детина в полтора аршина ростом да хочет тебя живьем в землю врыть…
Поморгал я на него глазами, да и ляпнул:
– Доброго здоровья тебе, хозяин…
Глупее не придумаешь, но с перепугу и большую глупость сотворить недолго.
Голосок меня подвел – засипел. Клемень понял – обманули, рыкнул, ринулся на меня. Боги страшного не попустили – попятился я да зацепился за щербину в доске, шлепнулся наземь. А Клемень мимо пролетел – родичам в руки. Те долго думать и мяться не стали – съездили пару раз по осоловевшей роже да скрутили буяну ручищи за спиной… Я на них глядел, холодным потом обливался, не замечал одобрительных взглядов, на меня устремленных…
Хорек поволок бесчувственное тело отца обратно в избу, народ расходиться стал, о моей хитрости болтая, как вдруг выскочила из избы женщина. Маленькая, измятая, с кровавыми пятнами на рваном сернике – не сразу и признал в ней Сипачиху.
– Миленький, – бухнулась мне в ноги, – родимый! Да хранят тебя боги!
– Мама! – Хорек отца бросил, к ней подскочил.
– Кланяйся, сынок! Кланяйся… – гнула она его голову исцарапанными в кровь руками.
Хорек поднял ее заботливо, повел к крыльцу, а у самого порога оглянулся:
– Прости за прежнее. Коли нужда какая будет – обращайся, не подведу.
Он, и верно, начал за мной тенью ходить, любых обидчиков отваживать, да только перестали меня обижать. Слухи у нас, в Приболотье, что ветер – летят, не усмотришь. Вскоре по всем печищам расползлась весть о новом мудреце, что самого большого мужика повалил… Я поверить не мог, как быстро из убогого и никчемного в мудреца превратился, лишь дивился непостижимости людской…
А люди ко мне приходить стали. Кто с бедой, кто за советом, а кто просто о жизни посудачить, вопросы задать. Я тушевался сперва, а после привык, даже загордился собой – таким нужным человеком стал! Старик про удачи мои слушал с полатей – хворый лежал, – улыбался в бороду. Так и помер с улыбкой…
А едва умер он – позвали меня к Старейшине.
Горе глаза застит – не видел я, когда шел, ни роскоши, ни простора в доме Старейшины. Да и челяди, за спиной шепчущейся, не замечал… Очнулся лишь от властного голоса, словно гром надо мной прогремевшего. Вскинул голову, утер слезы с глаз и обомлел. Сидел передо мной сам Старейшина – могучий, грозный, всеми приболотными печищами почитаемый… Мало того что сам он страшил, так еще нависала над его головой оскаленная волчья пасть, словно предупреждая – не любит здешний хозяин шутить и болтать попусту.
А у ног мужа пристроилась невысокая ладная женщина. Глаза теплые, фигура мягкая, кожа – бархат заморский! Все ведали – жена у Старейшины красавица, да мне ее видеть не доводилось прежде, вот и остолбенел от такой красы…
– Наслышаны мы о твоем горе. – Голос у Правящей оказался глубоким, ласковым. Грел, будто весеннее солнышко, без жара. – Плачем с тобою вместе, но не для печали звали тебя – для радости…
Я плохо соображал, хлопал глазами, пялился на оскаленную волчью морду. Женщина улыбнулась, продолжила:
– Вчера, на заре, разрешилась я от бремени. И, уже не сдерживая гордость, закончила:
– Мальчиком!
А я, собой занятый, и не знал ничего!
Старейшина остановил ее, едва шевельнув пальцами.
– Боги сжалились – подарили мне сына, когда уж совсем отчаялся. Он для меня – божий дар. Люди о тебе многое болтают, славят и ум твой, и смекалку. Тебе и честь оказываю – нареку сына тем именем, какое изберешь! Да учить его будешь всему, чему сам учен!
Он смотрел пристально, буравил взором, словно ждал от меня чего-то… Чего?
Я силился уразуметь и не мог. Горе еще сжимало сердце, а, радость поверх него легла – вовсе примяла…
– Благодари, тупица! – цыкнули откуда-то сзади. Я оглянулся… Поплыли стены, смешались лица, даже боли от падения не почуял. Очнулся я в опустевшем доме Старика. Качалось пред глазами сморщенное лицо Сновидицы, пахло травами. Захотелось рассказать ей все, да язык не слушался.
Она заговорила первой:
– Эх, Хитрец, неведомо, спас тебя Старейшина иль погубил. Даже я не знаю. Ведаю только, что этому мальчику имя не надобно. Много у него будет имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном – и звучно, и красиво…
– Каких имен? Почему много? – удалось прохрипеть мне. Сновидица бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем.
– Пей, пей да не слушай глупую ведьму.
Я покорно всосал внутрь отвратительную вонючую жидкость. Отлегла тяжесть с души, поплыли перед глазами видения…
Снился мне Старик в призрачно-белых одеждах. «Славен, – говорил он и улыбался. – Славен…»
А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось – мял его на слух и так, и этак, прикидывал: «Славен, Славен, Славен…»
– Верно болтают люди – умен ты, – сказал наконец. – Быть тебе при моем сыне наставником…
Разве мог я когда о такой чести мечтать?! Не мудрено, что всю душу в мальчонку вкладывал, – самолюбие да тщеславие свое тешил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82
– Чужак… Чужак… – шептались бабы, а мне это слово было что бальзам на рану – пусть ненавидят его, пусть гонят, как меня гнали! Последнее тепло он у меня украл, последнюю веру!
Его и гнали, и ненавидели, а пуще боялись – дикий рос мальчонка, словно нежить болотная. Прятался от чужих глаз, да не так, как я. Страха не ведал… Пяти лет один в трясины ходил, а на тех, что донимали, цыкал зло. Все ему врагами были, но задевать опасались – мал волчок, а зубки острые, может и поранить ненароком…
Я злился на мальчишку и страшился его… А больше – завидовал. От зависти и решил хоть в чем-то его лучше стать – добыл из отцова сундука телятину с вырезными рунами, принялся втихаря грамоте учиться. Дело у меня не сразу и не споро, но двинулось – освоил помаленьку значки непонятные, коими пестрела телятина, в слова их складывать навострился…
Раз так увлекся, что не услышал дверного скрипа, не заметил позднего гостя. А гость почитаем был, не меньше Старейшины… Из уважения к годам почтенным да мудрости великой кликали его Стариком, а истинное имя давно запамятовали… Пришел он тогда на слабый свет, что со двора увидал, испугался – случилось дурное, коли посреди ночи кто-то лучину жжет; а застал меня над рунами – так замер в дверях, наблюдая, как ковыряю палочкой по телятине, силюсь знакомые значки повторить. Глядел-глядел, а потом сказал:
– У тебя, отрок, ум есть и память… Пойдешь жить ко мне, письменам и счету учиться?
У меня с перепугу дыхание зашлось… Телятина на пол попадала, руки затряслись… Стыдно стало, а за что – понять не мог… Залопотал я, оправдываясь, слов его не слушая, а когда уразумел их – совсем напугался. Как же я, никчемный да глупый, с этаким мудрецом жить буду? Ведь дня он не выдержит – погонит прочь! Родные отец с матерью еле терпели…
А так хотелось пойти со Стариком, постичь его премудрости…
Высился он надо мной – суровый, белый, с бородой до пояса, с глазами-изумрудами – терпеливо ответа дожидался. Напрасно – я и слова вымолвить не мог, лишь мычал, будто безъязыкий.
Старик плечами пожал, на посох оперся, собрался уходить. Ожгло огнем прозрение – не будет мне жизни без его науки! Неужто промаюсь в темной родительской избе, по значкам слова собирая? Хотелось сразу слова складывать, самому руны писать, на все вопросы ответы знать…
Я шлепнулся перед Стариком на колени, ухватил его за край рубахи, промычал через силу:
– Возьми меня! Век богов за тебя молить буду! Возьми…
– Пошли… – ответил он просто.
Я и пошел. Руны взял да пошел через все печище, насмешек не слыша, по сторонам не глядя…
С этого момента перевернулась моя жизнь, заиграла красками светлыми, яркими… И мир вокруг оказался вовсе не таков, каким раньше виделся, – всему свое объяснение нашлось. Старик мне лениться не давал – по весне зорями таскал к Сновидице, заставлял с ней вместе травы собирать, свойства да время сбора их запоминать. Каждой траве лишь одно время подходило…
Ночами вытягивал на двор, тыкал пальцем в небо, бормотал:
– Гляди, сынок. Видишь, блестят звезды ярко средь лета – знать, к жаре. Млечный путь горит точно огнем – доброго дня ждать надобно… Коли заметишь возле звезд круги черные – быть дождю да ненастью… А в кою сторону лучи от звезд длиньше – оттуда и Позвизд придет…
Говорил Старик быстро, дважды не повторял – с раза запоминать надобно было. Я запоминал и здоровьем крепчал. Видать, обиделась хвороба, что забыл про нее за новыми делами, вот и отстала…
А однажды, по зиме, достал Старик из большого сундука заботливо обернутые бересты да телятину с чудными, мне неведомыми рунами…
– Вот, – сказал, – вся жизнь Приболотья нашего, от Болота до сего дня. Что мной писано, а что людьми, давно почившими, даже имени своего не оставившими… Читай, разбирай да людей понимать учись. Научишься – бояться перестанешь…
Верил я ему тогда иль нет, сейчас уж не упомню, а от тех рун оторваться не мог. Вставали из закорючек и черточек великие деяния, поднимались мудрые, сильные люди, смотрели добрые, могучие боги… Как мечталось хоть глазочком на те времена глянуть, хоть словечком с могучим Болотом перемолвиться!
Всю зиму я над рунами сидел, а весной случилось нежданное… Средь погожего вешнего дня заколотился кто-то в нашу дверь, задышал тяжко у порога…
Старик дела отложил, прислушался.
– Войди, кто бы ни был и какие бы вести ни нес! – велел пришельцу неведомому.
Двери распахнулись, заклубился на пороге морозный пар, а посреди него – знакомец да обидчик мой прежний – погодок Хорек… На меня он и не глянул, в ноги Старику бухнулся:
– Спаси, родимец! Разбери по совести! Останови! Отец мамку… Убьет!
Старик поглядел на его исполошное лицо да на трясущиеся руки, поморщился:
– А родичи на что? Неужто не могут ревнивца приструнить? Отец-то, небось, опять за старое взялся?
Хорек всхлипнул, кивнул. Я его ни разу таким не видел, да и к лучшему – не из тех он, кто свои слабости прощает. Отыграются на моих боках его слезы… Лучше бы я сразу ушел, его не замечая…
Старик сопел, недовольно покряхтывал, не хотел на мороз выходить. Старость всем нелегка, а после восьми десятков весен вовсе невмоготу становится… Кряхтел он, корчился и вдруг повеселел неожиданно:
– Вот, Хитрец, и тебе дело сыскалось…
А дабы не счел я его слова шуткой, швырнул на мои плечи теплый полушубок.
Хорек уставился на меня точно баран на новые ворота, даже плакать перестал. Я не меньше его труханул и растерялся, но Старику перечить не посмел – вышел за дверь. Хорек за мной… Так и добрались до его избы – я впереди, с глазами словно плошки, он – на два шага поотстав, с высохшими дорожками слез на толстых щеках…
У крыльца уж толпился народ, судачил – убьет Клемень жену иль не убьет… А из-за дверей так кричали да гремели, словно не двое в избе дрались – дюжина. Подмывало меня плюнуть на все и опрометью прочь кинуться, но не смел Старика подвести – что о нем подумать могут, коли я от дела убегу?
Я к самым дверям протиснулся, вслушался – хоть что разобрать…
– Убью, змея!!! – гремел Клемень, а Сипачиха лишь плакала да выла. Горестно так, что шевельнулась обида и боль за нее – готов я был разорвать на куски изувера, ее бить решившегося…
Наш род от женщин пошел – ими славен! Нельзя сосуд драгоценный, в коем жизнь человеческая зарождается, кулаками бутузить!
– А ну отпирай! – завопил я.
Родичи за спиной стихли. Я их не видел, чуял лишь – крутят пальцами у висков: дурень, мол, не в свое дело лезет… Сами они таковы! Силой взять боятся, а умом да хитростью – кишка тонка! Да ладно, этого добра я уж у Старика понабрался… Главное, не подвели бы, когда сила на силу пойдет, – не сдюжить мне супротив Хорькова отца…
Набрал я в грудь воздуху побольше, заорал, стараясь голос погрубее сделать:
– Давай, Клемень! Лупи ее, стерву! А ты, змея, сюда выйди – я-то тебя похлеще мужа проучу! Вовек не забудешь! Иди сюда, говорю, а то пожалеешь!
Сперва Клемень не услышал меня, а после затих, прислушиваясь. Тут я уж совсем расстарался:
– Гадюка ползучая! Бей ее, Клемень! Лупи!
От страха у меня голос и впрямь сиплым стал. Клемень не признал, выкликнул через дверь:
– Ты кто такой, чтоб мне да моей жене указывать?
– Ха, твоей! Может, она больше мне жена, чем тебе, дурню набитому!
Клемень и без того крепким умом не отличался, а теперь вовсе озверел. Оно понятно – что жену лупцевать, когда стоит да смеется на пороге ее полюбовник?!
Дверь чуть вместе с притолкой не вылетела – так распахнулась… Клемень вывалился на крыльцо, уставился осоловевшими от гнева да медовухи глазами на меня, а потом по толпе ими зашарил – никак не мог понять, кто над ним издевался… Тут меня ум-то и покинул… Не мудрено ошалеть со страху, когда нависает над тобой детина в полтора аршина ростом да хочет тебя живьем в землю врыть…
Поморгал я на него глазами, да и ляпнул:
– Доброго здоровья тебе, хозяин…
Глупее не придумаешь, но с перепугу и большую глупость сотворить недолго.
Голосок меня подвел – засипел. Клемень понял – обманули, рыкнул, ринулся на меня. Боги страшного не попустили – попятился я да зацепился за щербину в доске, шлепнулся наземь. А Клемень мимо пролетел – родичам в руки. Те долго думать и мяться не стали – съездили пару раз по осоловевшей роже да скрутили буяну ручищи за спиной… Я на них глядел, холодным потом обливался, не замечал одобрительных взглядов, на меня устремленных…
Хорек поволок бесчувственное тело отца обратно в избу, народ расходиться стал, о моей хитрости болтая, как вдруг выскочила из избы женщина. Маленькая, измятая, с кровавыми пятнами на рваном сернике – не сразу и признал в ней Сипачиху.
– Миленький, – бухнулась мне в ноги, – родимый! Да хранят тебя боги!
– Мама! – Хорек отца бросил, к ней подскочил.
– Кланяйся, сынок! Кланяйся… – гнула она его голову исцарапанными в кровь руками.
Хорек поднял ее заботливо, повел к крыльцу, а у самого порога оглянулся:
– Прости за прежнее. Коли нужда какая будет – обращайся, не подведу.
Он, и верно, начал за мной тенью ходить, любых обидчиков отваживать, да только перестали меня обижать. Слухи у нас, в Приболотье, что ветер – летят, не усмотришь. Вскоре по всем печищам расползлась весть о новом мудреце, что самого большого мужика повалил… Я поверить не мог, как быстро из убогого и никчемного в мудреца превратился, лишь дивился непостижимости людской…
А люди ко мне приходить стали. Кто с бедой, кто за советом, а кто просто о жизни посудачить, вопросы задать. Я тушевался сперва, а после привык, даже загордился собой – таким нужным человеком стал! Старик про удачи мои слушал с полатей – хворый лежал, – улыбался в бороду. Так и помер с улыбкой…
А едва умер он – позвали меня к Старейшине.
Горе глаза застит – не видел я, когда шел, ни роскоши, ни простора в доме Старейшины. Да и челяди, за спиной шепчущейся, не замечал… Очнулся лишь от властного голоса, словно гром надо мной прогремевшего. Вскинул голову, утер слезы с глаз и обомлел. Сидел передо мной сам Старейшина – могучий, грозный, всеми приболотными печищами почитаемый… Мало того что сам он страшил, так еще нависала над его головой оскаленная волчья пасть, словно предупреждая – не любит здешний хозяин шутить и болтать попусту.
А у ног мужа пристроилась невысокая ладная женщина. Глаза теплые, фигура мягкая, кожа – бархат заморский! Все ведали – жена у Старейшины красавица, да мне ее видеть не доводилось прежде, вот и остолбенел от такой красы…
– Наслышаны мы о твоем горе. – Голос у Правящей оказался глубоким, ласковым. Грел, будто весеннее солнышко, без жара. – Плачем с тобою вместе, но не для печали звали тебя – для радости…
Я плохо соображал, хлопал глазами, пялился на оскаленную волчью морду. Женщина улыбнулась, продолжила:
– Вчера, на заре, разрешилась я от бремени. И, уже не сдерживая гордость, закончила:
– Мальчиком!
А я, собой занятый, и не знал ничего!
Старейшина остановил ее, едва шевельнув пальцами.
– Боги сжалились – подарили мне сына, когда уж совсем отчаялся. Он для меня – божий дар. Люди о тебе многое болтают, славят и ум твой, и смекалку. Тебе и честь оказываю – нареку сына тем именем, какое изберешь! Да учить его будешь всему, чему сам учен!
Он смотрел пристально, буравил взором, словно ждал от меня чего-то… Чего?
Я силился уразуметь и не мог. Горе еще сжимало сердце, а, радость поверх него легла – вовсе примяла…
– Благодари, тупица! – цыкнули откуда-то сзади. Я оглянулся… Поплыли стены, смешались лица, даже боли от падения не почуял. Очнулся я в опустевшем доме Старика. Качалось пред глазами сморщенное лицо Сновидицы, пахло травами. Захотелось рассказать ей все, да язык не слушался.
Она заговорила первой:
– Эх, Хитрец, неведомо, спас тебя Старейшина иль погубил. Даже я не знаю. Ведаю только, что этому мальчику имя не надобно. Много у него будет имен, но ты все же потешь Старейшину, назови ребенка Славеном – и звучно, и красиво…
– Каких имен? Почему много? – удалось прохрипеть мне. Сновидица бережно приподняла мою голову, поднесла к губам чашку с зельем.
– Пей, пей да не слушай глупую ведьму.
Я покорно всосал внутрь отвратительную вонючую жидкость. Отлегла тяжесть с души, поплыли перед глазами видения…
Снился мне Старик в призрачно-белых одеждах. «Славен, – говорил он и улыбался. – Славен…»
А наутро проснулся я уже с именем на устах. Старейшине оно глянулось – мял его на слух и так, и этак, прикидывал: «Славен, Славен, Славен…»
– Верно болтают люди – умен ты, – сказал наконец. – Быть тебе при моем сыне наставником…
Разве мог я когда о такой чести мечтать?! Не мудрено, что всю душу в мальчонку вкладывал, – самолюбие да тщеславие свое тешил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82