Или еще на какую-нибудь дрянь… А он просто не успел об этом узнать. Ребят там, на месте, похватали, поскольку видеть того, что они увидели, посторонним нельзя, а всех остальных — в лагере, на всякий случай. Пока не встревожились, не начали искать, не сообщили в район… Логично. Очень похоже на правду. А то — чеченцы, колумбийцы… Наши это. Наши. Свои ребята. Русские. Ладно, будем действовать так, как если бы эта версия была правильной. Тем паче, что другой у нас нет. Что же эти доктора с нами сделают? Сразу нас не пристрелили, уже хорошо. Это вселяет надежду на радужные перспективы. Самое лучшее — если продержат здесь месяца два-три, пока все дела с нами не закончат, а потом… Потом, может, выпустят? Что-то не похоже. Зачем тогда всех сажать отдельно? Или это только меня посадили отдельно? Потому что я по виду принц? Нет, они всех посадили отдельно; а камеры здесь с сортиром, постелью и вентиляцией. И даже кино про нас снимают. Слишком жирно для случайного прохожего. Столько внимания… Плохо, ой как плохо все получается… Нет, мы им нужны, и просто так нас отсюда не выпустят. И не просто так, наверно, не выпустят тоже. Ладно. Что дальше? Беспредел они не творят, не развлекаются. В смысле, руки-ноги мне пока не оторвали. А могут, судя по всему. Они выполняют чей-то приказ, а значит, действуют с определенной целью. Это дает какие-то шансы, если понять эту цель, если понять сам смысл их действий. Или не дает? Может дать. Если угадаешь. Что они хотят? Черт их знает, чего они хотят. Хотя… Нет, вряд ли. А может, они сейчас над девчонками куражатся. Запросто.
И в этом весь их поганый приказ. Тогда зачем им я? Даже рук мне не связали. Хотя прошлый раз связали. Странно. Вроде я не настолько хорошо себя вел. С чего бы такое доверие?
Прилепили на шею какую-то дрянь… Ох какая хренотень пошла… Спокойно, Женька, не горячись. Не надо кричать, не надо стучать в стены. Ты же почти что врач, психолог, вот и думай. Почти что; немножко недоделанный врач. Вот и рассуждай, психолог недоделанный. А то никогда институт не закончишь. Начнешь права качать — скрутят проволокой. Это у них запросто. Или пристрелят. Отвечать на твои вопросы здесь никто не будет. Не та ситуация.
Он вдруг почувствовал, как стало легче. Много легче. Подавляющая волю волна исчезла. Женя медленно перевернулся и встал на ноги. В металлической двери открылось окошко, там лежал кусок хлеба и грязная морковь. Витаминизированный завтрак.
Отмывая морковь, он вдруг понял, что за белая дрянь с ножками валялась на полу. Этот кусок странного, похожего на жесткую пену материала надо было носить в носу, в ноздрях. Это был фильтр — микроскопический вариант противогаза. Фильтр, не больше и не меньше. Потому и не действовал на санитаров их же собственный баллончик. Эту мысль следовало проверить.
И примерить.
Привычным уже движением плеча закрываясь от видеокамеры, Женька сполоснул белесое нечто под грязноватой стру¬й и небрежным, легким движением впихнул его в ноздрю, подтолкнув поглубже мизинцем. «Гусеница» тут же ожила. От кошмарного ощущения он едва не потерял самообладание. Нечто живое карабкалось вверх по ноздре, ощутимо перебирая лапками. Руки сами дернулись вытащить этот ужас обратно, и он еле сдержал рефлекс, да и поздно уже было, тут нужен какой-нибудь крючок, или пинцет… Пока эти лихорадочные мысли скользили у него в голове наперегонки с мягко ползущей мерзостью, «гусеница» уже остановилась. Судя по всему, она расправилась там, внутри, за носовой перегородкой так, чтобы перекрыть обе ноздри.
Дышать сразу стало легче. Женька понял, что не ошибся. Это действительно был фильтр. Нечто удивительное, полуживое-полумеханическое или просто миниатюрный пластиковый робот. Ничего подобного он прежде не видел и даже о разработках таких не слышал, а ведь ему оставался последний курс медицинского.
Суперфильтр.
Значит, это и впрямь военная база. Что-то очень секретное. Очень.
Следовательно, живыми их отсюда уже не выпустят.
Никого.
Ивс Вагнер улыбался. Эльза шла рядом и что-то говорила, что-то смешное и не очень важное— рассказывала про университет. Они ступали по опавшим листьям старого парка, по дорожкам, где увядшие желтые пятна шуршат под ногами, а серый булыжник зарастает мхом, где через ручей перекинут мостик из темных от времени, почти черных досок. Здесь было тихо и спокойно, и Эльза прижималась к нему чуть сильнее, чем это разрешалось проницательными взглядами встречных матрон. Он бережно, едва касаясь, поддерживал ее локоть. Это было чудо, потому что его пальцы как будто невзначай поглаживали ее кожу, и она не отнимала руки, хотя не могла этого не чувствовать, но сладостный миг продолжался, и светлый локон на ее шее скользнул по его губам. Ее волосы никогда не лежали в порядке — что-нибудь да растреплется. Белые, ровные зубы и голубые глаза, в которых плясала веселая искорка, яркие, чуть припухлые губы и нежное пожатие ее руки. Он снова сходил с ума. Голова кружилась. Она была рядом, совсем рядом, и можно было прикоснуться к ее щеке, можно было слушать ее голос, ее дыхание, ощущать ее теплоту. Ее строгая, классической формы юбка колыхалась в такт размашистым шагам, дразня ненасытные взгляд идеальными, влекущими коленями.
Он ласково отер с ее руки кровавое пятнышко. Здесь кожа была не такой нежной, здесь ожог, но это ничего. Главное, что Эльза жива, идет рядом с ним, и этот день, последний день, их осенний день в парке… Почему так, нет, не надо, совсем не последний, это сегодня, это очень хороший день, и надо ее обнять, пока солнышко, пока не включили над ней электрические лампы, просто обнять как можно крепче… Прекрасное лицо Эльзы было рядом, совсем рядом с ним. Она была так близко, и кленовый лист в ее руках выделялся ярким, желтым, пронзительным пятном, он был привязан к запястью тонкой веревочкой, и на нем проступали цифры, но не стоит об этом думать, главное, не надо их читать; ветер, ты слушай ветер в листве, где только что щебетали птицы. Осень. Погода постепенно портится, и это плохо, потому что обнять ее в дождь становится невозможно. Никак невозможно, потому что Ивс любил ее, очень любил, а она была такой хрупкой, такой тоненькой… А мокрая кожа может соскользнуть, лопнуть, сняться под его пальцами, обнажая кроваво-розовую плоть, а ему нельзя, не хочется это вспоминать. Но она смеялась. Слава богу, она шла рядом с ним и смеялась, и тормошила его, заглядывала ему в глаза, а он старался отвести взгляд от ее сморщенных ногтей, но все это мелькнуло и ушло, металлическая скрепка сдавила сердце, и он, наконец, потянулся ее обнять, зная, что этого нельзя, ни в коем случае нельзя делать, что мир вокруг может рассыпаться, как эти легкие листья, и уже рассыпается, но она выскользнула у него из рук, увернулась, упорхнула, как осенняя пташка, и вдруг сама скользнула к нему под плащ, обнимая, крепко обнимая его там, под одеждой, прижимаясь к нему своим худеньким, измученным телом, и чтобы защитить ее, он готов был выплеснуть, по капле выцедить всю свою кровь и силу, но кровь текла по ее лицу, заливая пустые глазницы, нет, нет, боже мой, конечно нет, это дождевые капли, это пошел дождь, обычный кислотный дождь, или это такая вода красного цвета? Нет, это настоящая, чистая вода с неба, какой хороший день сегодня, и они стоят вдвоем, совсем рядом, стоят под деревом в парке, и капли дождя, как слезы, текут по ее лицу, совсем близко от его губ, и он тянется поцеловать этот серебристый, дрожащий хрусталь на ресницах и находит ее губы — мягкие, теплые, ласковые. Боже, он, наконец, находит ее губы, и она отвечает, нежно и трепетно отвечает на его поцелуй и прижимается к нему, и бьется, бьется, содрогается в последней агонии, разрывая свою грудь лающим кашлем, а он ничем, ничем не может ей помочь, потому что от циклона «Фэй» нет лекарства, и ее кожа начинает опадать, как старая, морщинистая кора, открывая кровавые сгустки язв. Боже мой, нет, это невозможно, невозможно, нет, они же в парке, это дождь или слезы, просто слезы, это нельзя вынести, и он ничего не мог сделать, она уже умерла, она давным-давно умерла, и это он, только он виноват в ее смерти, нет, нет, нет, трубку прокусила крыса, и не может кровавая глазница так смотреть, не должна, и бирка с номером не ее, потому что ту желтую бирку при нем отвязали, когда он стрелял из пистолета в пол, и осколки кафельной плитки поранили ей руку, мертвую руку со сморщенными ногтями, а его оттаскивали, выламывая из пальцев пистолет…
Ивс очнулся и сел.
Занавеска на окне колыхалась.
Сквозняк. Ветер. Ночь.
Он уткнулся лицом в простыню, вытирая слезы и холодный пот. Прокусив фильтр, вставил в зубы трясущуюся сигарету, слепо нашарил на столе спички и дважды уронил коробок.
Затем он долго, жадно курил, глядя на тусклые городские звезды. Холодный воздух въедался в его кожу как нашатырный спирт. Влажные глаза постепенно приобретали свой обычный, серо-стальной оттенок. На бесстрастном, застывшем лице Ивса перекатывались желваки.
Утром он был в порядке: подтянут, собран, выбрит до синевы. Утренний кофе — настоящий, но растворимый — он выпил мелкими, неторопливыми глотками, затем привычным движением надел респиратор и вышел под серый дождь.
ГЛАВА 6
Оттирая под краном очередную морковь, тщательно выдавливая черноту и подтеки начинающейся гнили, Женька снова услышал крик. Дикий, нечеловеческий, звериный. Он проникал сквозь массивную металлическую дверь и сквозь Женькино нежелание слышать. Женька уже не был уверен, Пашкин ли это голос. Что делали с ребятами эти подонки, он не знал, не мог и не пытался выяснить. До него пока очередь не дошла. Однако она наверняка движется. Каким номером он в ней стоит? Женька бросил морковь на топчан и сам сел туда же, плотно прикрыв ладонями уши. Звуки оборвались. Какое-то время он так и сидел, чуть покачиваясь, не глядя в сторону видеокамеры, практически не шевелясь. Затем осторожно убрал ладони. Криков больше не было слышно. Он не хотел задумываться над тем, что это означало. Это могло означать что угодно. Нервничать, не имея силы что-то изменить, — это непозволительная роскошь в его положении. Почему-то захотелось умыться, хотя бы сполоснуть лицо. Он встал и шагнул было к раковине, но вдруг пошатнулся. Все вокруг качнулось и поплыло. Стены камеры странно заколебались, металлическая дверь потеряла свои контуры и обрушилась ему на глаза удушливым пятном. Странная рябь плескалась везде, со всех сторон его обступали острые, царапающие сердце пятна, и Женька почувствовал, что все вокруг переворачивается и пол несется ему в глаза.
Он лежал лицом вниз.
Не сопротивляться, не шевелиться, не бороться за жизнь. Поздно. На вязкие волны это уже не походило. Сквозь него рушился ревущий, бешеный, стонущий поток. Пираньи рвали его душу на куски; пульсирующие комки слизи пожирали мозг, грызли, въедаясь все глубже и глубже, беззвучно грохотали, лопаясь где-то там, внутри, невидимыми вспышками кровяных сосудов, затягивали в омут, в водоворот, из которого выбраться будет уже невозможно. Женька тонул в мутных, багряных, душных сумерках, с трудом удерживая контроль над остатками сознания. Его ломало и корежило так, что пальцы рук судорожно подергивались; ни о какой теплоте и расслаблении не могло быть и речи. Ниагара грязной, помойной воды, удар ломом по позвоночнику, обжигающий смерч ядовитых насекомых, воплем выворачивающий внутренности. Когда-то Женька многое, действительно многое умел, он был почти профессионалом в у-шу и йоге, но это уже не имело значения. Это было в, другой жизни, в другом мире. Того Женьки больше не существовало. Некто, барахтающийся сейчас на границе мутного кошмара, не был Женькой. Безликий, почти безумный от ужаса человечек, который не хотел растворяться в пузырящемся зловонии.
Пальцы судорожно скребли пол, и он чувствовал, что еще немного, и они вцепятся, разорвут его собственное горло. Ему трудно было дышать, хотя воздух был светел и чист. Фильтр работал превосходно. Его тело выгибалось, повинуясь чужим приказам, выгибалось почти в кольцо, по которому пробегали змеиные всплески, и снова тряпкой падало на пол, и стены шатались, и нечем было дышать без легких. Он не мог ничего, он был куклой, руки и ноги которой дергались, повинуясь приказам невидимых веревочек, он был дергунчиком, картонным паяцем, что может сложиться вчетверо и разогнуться вновь, он был резиновой игрушкой, из которой то выпускали весь воздух, то надували так, что глаза его выкатывались из орбит. Он уже не мог перевернуться, не смог бы, наверное, даже поднять руку — из последних сил Женька старался не сорваться еще ниже, туда, где черной ваксой растекалось безумие. Он балансировал на тонкой, еле уловимой грани, он весь был уже в накатывающей грязи, но иногда еще оставался прежним Шаталовым Женькой из Красноярска; иногда у него получалось отбиться на какую-то долю секунды, на несколько секунд, хотя времени давно не существовало, и когда ему удавалось вынырнуть, пальцы как будто начинали подчиняться и чуть-чуть теплели, а измученный мозг жадно глотал мгновение передышки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62
И в этом весь их поганый приказ. Тогда зачем им я? Даже рук мне не связали. Хотя прошлый раз связали. Странно. Вроде я не настолько хорошо себя вел. С чего бы такое доверие?
Прилепили на шею какую-то дрянь… Ох какая хренотень пошла… Спокойно, Женька, не горячись. Не надо кричать, не надо стучать в стены. Ты же почти что врач, психолог, вот и думай. Почти что; немножко недоделанный врач. Вот и рассуждай, психолог недоделанный. А то никогда институт не закончишь. Начнешь права качать — скрутят проволокой. Это у них запросто. Или пристрелят. Отвечать на твои вопросы здесь никто не будет. Не та ситуация.
Он вдруг почувствовал, как стало легче. Много легче. Подавляющая волю волна исчезла. Женя медленно перевернулся и встал на ноги. В металлической двери открылось окошко, там лежал кусок хлеба и грязная морковь. Витаминизированный завтрак.
Отмывая морковь, он вдруг понял, что за белая дрянь с ножками валялась на полу. Этот кусок странного, похожего на жесткую пену материала надо было носить в носу, в ноздрях. Это был фильтр — микроскопический вариант противогаза. Фильтр, не больше и не меньше. Потому и не действовал на санитаров их же собственный баллончик. Эту мысль следовало проверить.
И примерить.
Привычным уже движением плеча закрываясь от видеокамеры, Женька сполоснул белесое нечто под грязноватой стру¬й и небрежным, легким движением впихнул его в ноздрю, подтолкнув поглубже мизинцем. «Гусеница» тут же ожила. От кошмарного ощущения он едва не потерял самообладание. Нечто живое карабкалось вверх по ноздре, ощутимо перебирая лапками. Руки сами дернулись вытащить этот ужас обратно, и он еле сдержал рефлекс, да и поздно уже было, тут нужен какой-нибудь крючок, или пинцет… Пока эти лихорадочные мысли скользили у него в голове наперегонки с мягко ползущей мерзостью, «гусеница» уже остановилась. Судя по всему, она расправилась там, внутри, за носовой перегородкой так, чтобы перекрыть обе ноздри.
Дышать сразу стало легче. Женька понял, что не ошибся. Это действительно был фильтр. Нечто удивительное, полуживое-полумеханическое или просто миниатюрный пластиковый робот. Ничего подобного он прежде не видел и даже о разработках таких не слышал, а ведь ему оставался последний курс медицинского.
Суперфильтр.
Значит, это и впрямь военная база. Что-то очень секретное. Очень.
Следовательно, живыми их отсюда уже не выпустят.
Никого.
Ивс Вагнер улыбался. Эльза шла рядом и что-то говорила, что-то смешное и не очень важное— рассказывала про университет. Они ступали по опавшим листьям старого парка, по дорожкам, где увядшие желтые пятна шуршат под ногами, а серый булыжник зарастает мхом, где через ручей перекинут мостик из темных от времени, почти черных досок. Здесь было тихо и спокойно, и Эльза прижималась к нему чуть сильнее, чем это разрешалось проницательными взглядами встречных матрон. Он бережно, едва касаясь, поддерживал ее локоть. Это было чудо, потому что его пальцы как будто невзначай поглаживали ее кожу, и она не отнимала руки, хотя не могла этого не чувствовать, но сладостный миг продолжался, и светлый локон на ее шее скользнул по его губам. Ее волосы никогда не лежали в порядке — что-нибудь да растреплется. Белые, ровные зубы и голубые глаза, в которых плясала веселая искорка, яркие, чуть припухлые губы и нежное пожатие ее руки. Он снова сходил с ума. Голова кружилась. Она была рядом, совсем рядом, и можно было прикоснуться к ее щеке, можно было слушать ее голос, ее дыхание, ощущать ее теплоту. Ее строгая, классической формы юбка колыхалась в такт размашистым шагам, дразня ненасытные взгляд идеальными, влекущими коленями.
Он ласково отер с ее руки кровавое пятнышко. Здесь кожа была не такой нежной, здесь ожог, но это ничего. Главное, что Эльза жива, идет рядом с ним, и этот день, последний день, их осенний день в парке… Почему так, нет, не надо, совсем не последний, это сегодня, это очень хороший день, и надо ее обнять, пока солнышко, пока не включили над ней электрические лампы, просто обнять как можно крепче… Прекрасное лицо Эльзы было рядом, совсем рядом с ним. Она была так близко, и кленовый лист в ее руках выделялся ярким, желтым, пронзительным пятном, он был привязан к запястью тонкой веревочкой, и на нем проступали цифры, но не стоит об этом думать, главное, не надо их читать; ветер, ты слушай ветер в листве, где только что щебетали птицы. Осень. Погода постепенно портится, и это плохо, потому что обнять ее в дождь становится невозможно. Никак невозможно, потому что Ивс любил ее, очень любил, а она была такой хрупкой, такой тоненькой… А мокрая кожа может соскользнуть, лопнуть, сняться под его пальцами, обнажая кроваво-розовую плоть, а ему нельзя, не хочется это вспоминать. Но она смеялась. Слава богу, она шла рядом с ним и смеялась, и тормошила его, заглядывала ему в глаза, а он старался отвести взгляд от ее сморщенных ногтей, но все это мелькнуло и ушло, металлическая скрепка сдавила сердце, и он, наконец, потянулся ее обнять, зная, что этого нельзя, ни в коем случае нельзя делать, что мир вокруг может рассыпаться, как эти легкие листья, и уже рассыпается, но она выскользнула у него из рук, увернулась, упорхнула, как осенняя пташка, и вдруг сама скользнула к нему под плащ, обнимая, крепко обнимая его там, под одеждой, прижимаясь к нему своим худеньким, измученным телом, и чтобы защитить ее, он готов был выплеснуть, по капле выцедить всю свою кровь и силу, но кровь текла по ее лицу, заливая пустые глазницы, нет, нет, боже мой, конечно нет, это дождевые капли, это пошел дождь, обычный кислотный дождь, или это такая вода красного цвета? Нет, это настоящая, чистая вода с неба, какой хороший день сегодня, и они стоят вдвоем, совсем рядом, стоят под деревом в парке, и капли дождя, как слезы, текут по ее лицу, совсем близко от его губ, и он тянется поцеловать этот серебристый, дрожащий хрусталь на ресницах и находит ее губы — мягкие, теплые, ласковые. Боже, он, наконец, находит ее губы, и она отвечает, нежно и трепетно отвечает на его поцелуй и прижимается к нему, и бьется, бьется, содрогается в последней агонии, разрывая свою грудь лающим кашлем, а он ничем, ничем не может ей помочь, потому что от циклона «Фэй» нет лекарства, и ее кожа начинает опадать, как старая, морщинистая кора, открывая кровавые сгустки язв. Боже мой, нет, это невозможно, невозможно, нет, они же в парке, это дождь или слезы, просто слезы, это нельзя вынести, и он ничего не мог сделать, она уже умерла, она давным-давно умерла, и это он, только он виноват в ее смерти, нет, нет, нет, трубку прокусила крыса, и не может кровавая глазница так смотреть, не должна, и бирка с номером не ее, потому что ту желтую бирку при нем отвязали, когда он стрелял из пистолета в пол, и осколки кафельной плитки поранили ей руку, мертвую руку со сморщенными ногтями, а его оттаскивали, выламывая из пальцев пистолет…
Ивс очнулся и сел.
Занавеска на окне колыхалась.
Сквозняк. Ветер. Ночь.
Он уткнулся лицом в простыню, вытирая слезы и холодный пот. Прокусив фильтр, вставил в зубы трясущуюся сигарету, слепо нашарил на столе спички и дважды уронил коробок.
Затем он долго, жадно курил, глядя на тусклые городские звезды. Холодный воздух въедался в его кожу как нашатырный спирт. Влажные глаза постепенно приобретали свой обычный, серо-стальной оттенок. На бесстрастном, застывшем лице Ивса перекатывались желваки.
Утром он был в порядке: подтянут, собран, выбрит до синевы. Утренний кофе — настоящий, но растворимый — он выпил мелкими, неторопливыми глотками, затем привычным движением надел респиратор и вышел под серый дождь.
ГЛАВА 6
Оттирая под краном очередную морковь, тщательно выдавливая черноту и подтеки начинающейся гнили, Женька снова услышал крик. Дикий, нечеловеческий, звериный. Он проникал сквозь массивную металлическую дверь и сквозь Женькино нежелание слышать. Женька уже не был уверен, Пашкин ли это голос. Что делали с ребятами эти подонки, он не знал, не мог и не пытался выяснить. До него пока очередь не дошла. Однако она наверняка движется. Каким номером он в ней стоит? Женька бросил морковь на топчан и сам сел туда же, плотно прикрыв ладонями уши. Звуки оборвались. Какое-то время он так и сидел, чуть покачиваясь, не глядя в сторону видеокамеры, практически не шевелясь. Затем осторожно убрал ладони. Криков больше не было слышно. Он не хотел задумываться над тем, что это означало. Это могло означать что угодно. Нервничать, не имея силы что-то изменить, — это непозволительная роскошь в его положении. Почему-то захотелось умыться, хотя бы сполоснуть лицо. Он встал и шагнул было к раковине, но вдруг пошатнулся. Все вокруг качнулось и поплыло. Стены камеры странно заколебались, металлическая дверь потеряла свои контуры и обрушилась ему на глаза удушливым пятном. Странная рябь плескалась везде, со всех сторон его обступали острые, царапающие сердце пятна, и Женька почувствовал, что все вокруг переворачивается и пол несется ему в глаза.
Он лежал лицом вниз.
Не сопротивляться, не шевелиться, не бороться за жизнь. Поздно. На вязкие волны это уже не походило. Сквозь него рушился ревущий, бешеный, стонущий поток. Пираньи рвали его душу на куски; пульсирующие комки слизи пожирали мозг, грызли, въедаясь все глубже и глубже, беззвучно грохотали, лопаясь где-то там, внутри, невидимыми вспышками кровяных сосудов, затягивали в омут, в водоворот, из которого выбраться будет уже невозможно. Женька тонул в мутных, багряных, душных сумерках, с трудом удерживая контроль над остатками сознания. Его ломало и корежило так, что пальцы рук судорожно подергивались; ни о какой теплоте и расслаблении не могло быть и речи. Ниагара грязной, помойной воды, удар ломом по позвоночнику, обжигающий смерч ядовитых насекомых, воплем выворачивающий внутренности. Когда-то Женька многое, действительно многое умел, он был почти профессионалом в у-шу и йоге, но это уже не имело значения. Это было в, другой жизни, в другом мире. Того Женьки больше не существовало. Некто, барахтающийся сейчас на границе мутного кошмара, не был Женькой. Безликий, почти безумный от ужаса человечек, который не хотел растворяться в пузырящемся зловонии.
Пальцы судорожно скребли пол, и он чувствовал, что еще немного, и они вцепятся, разорвут его собственное горло. Ему трудно было дышать, хотя воздух был светел и чист. Фильтр работал превосходно. Его тело выгибалось, повинуясь чужим приказам, выгибалось почти в кольцо, по которому пробегали змеиные всплески, и снова тряпкой падало на пол, и стены шатались, и нечем было дышать без легких. Он не мог ничего, он был куклой, руки и ноги которой дергались, повинуясь приказам невидимых веревочек, он был дергунчиком, картонным паяцем, что может сложиться вчетверо и разогнуться вновь, он был резиновой игрушкой, из которой то выпускали весь воздух, то надували так, что глаза его выкатывались из орбит. Он уже не мог перевернуться, не смог бы, наверное, даже поднять руку — из последних сил Женька старался не сорваться еще ниже, туда, где черной ваксой растекалось безумие. Он балансировал на тонкой, еле уловимой грани, он весь был уже в накатывающей грязи, но иногда еще оставался прежним Шаталовым Женькой из Красноярска; иногда у него получалось отбиться на какую-то долю секунды, на несколько секунд, хотя времени давно не существовало, и когда ему удавалось вынырнуть, пальцы как будто начинали подчиняться и чуть-чуть теплели, а измученный мозг жадно глотал мгновение передышки;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62