— Летом на казака и ногай, и крымец, и турка наседает. Куда я с вами, неотесанными подался бы? По осени куда покойнее, да и в казачий круг лучше ступать без спеху. Коли примут, то и жизнь пойдет добрая.
— Выходит, твоим заступничеством живы будем? — язвил Кузьма. — Значит, все о нас, немощных, заботился?
— О ком же еще? — искренне отвечал Василько. — Черномыс по всей матушке-Волге знатен, всяк про то знает, любой атаман за меня поруку держать станет. А таких прощелыг как ты с Фролом, вмиг выпорют, да восвояси отправят.
— А мене одинешенькой, куда прикажешь? — слушая Васильку, возмущалась Алена. — Никак с собою на Волгу взять хочешь или камень на шею, да в Каму?
— Что ты, Аленушка! — Василько ласково гладил девушку по животу. — С этаким добром тебе никак на Волгу не можно! Зимой только зазря сама пропадешь и дитя наше погубишь. Топерича переждать малехо надо. Вот с Божьей помощью разрешишься от бремени и со мною навек будешь!
— Как же стану жить одна-одинешенька, беззащитная да неприкаянная? — плакала Алена, как ребенок, прижимаясь к Васильке.
— Небось, не пропадешь!—утешал девушку казак. — Дружок надежный у меня в Чусовом, Данилою Карим кличут. Он позаботится, ежели что и перед Яковом Аникиевичем словечко замолвит, да и деньжатами подкрепит. Сведу тебя к Чусовской слободке, там Карего всякий указать сможет.
— Казак дело глаголет, — урезонивал голосящую племянницу Кузьма. — Да и Никита тебе не чужой, возьмет под крыло.
— Чует мое сердце, — плакала Алена, — что навеки мы расстаемся. Не быть нам, родименькой, вместе.
— Поплакай, милая, полегчает, — Василько с нежностью перебирал коротко стриженные девичьи волосы. — Бабьи слезы все одно, что вода небесная: льются шибко, да и уходят без следа.
— Нет, мой любый. То не бабья кровь во мне голосит, а вещее сердце в груди разрывается от смертного, прощального холода.
Василько целовал девушку в красные заплаканные глаза, пытаясь найти верные слова утешения, отгоняющие всякий страх и расточающие скорбь, какие когда-то говорила его мама. Искал и не находил.
***
Офонька не мог наверняка сказать, который день они ехали на восток, не сговариваясь, бесцельно, лишь бы подальше от ставших смертельно опасными Сольвычегодска и земли русской.
Страх, несколько дней терзавший Шешукова, прошел, оставив после себя лишь внезапно вспыхивающие приступы ярости, да открывшийся избыток сил. Офонька повеселел, предчувствуя возможность начать жизнь заново, но только выгоднее и лучше, чем на опричненной службе: за Камнем все были врагами Строгановых.
Показывая царскую подорожную, с тисненным двуглавым орлом, Шешуков беззастенчиво обирал каждого встречного во славу государеву, иной раз заставляя быть проводником, указчиком строгановских застав и путей казачьих разъездов.
— Видишь, Семка, как и без царевой милости можно жить сладко. Ни тебе молебнов, ни опричненого послушания, ни службы. — Шешуков ткнул в бок молчавшего скуратовского шута. — Пуще прежнего, говорю, заживем!
— Расстаться нам надобно. В одиночку легче затеряться, да своим путем идти, — нехотя ответил Дуда. — Зря с тобою на Камень поперся, лучше бы поворотил на Литву, авось Господь бы и вывел.
— На кол бы тебя Господь вывел, — Офонька сурово посмотрел на понурого Семку. — Бегать от меня не помышляй, до скончания века мы строгановской кровушкой вязаны. Посему теперь не Малюте, мне служить станешь.
— А коли не стану? — нерешительно возразил Дуда. — Возьму ночкою, да и в Слободку-то утеку.
— А я слух тебе в догоночку пущу, что это ты удумал Анику придушить. Да не по злобе, а строгановских денег ради, —довольный своей выдумкой, рассмеялся Офонька. — На кресте истинным живым Богом клясться стану! Под пыткою от своих слов не откажусь! Я тебя хоть из-под земли да на цареву дыбу вздерну, да опосля раскорячу! Или веруешь, что Малюта не усомнится, что ты вор? Возьмет, да и простит измену?
— Куцы там, простит! — Семка в отчаянье махнул рукой. — Коли шкуру с живого обдерет, да сожрать заставит, тоды верно простит.
Шешуков ухмыльнулся:
— Уразумел, пес, что хозяину надобно не перечить?
— Кажись, уразумел.
— Я так мыслю, — глаза Офоньки возбужденно заблестели, — за Камень подаваться надобно, в Пелым, да про царский умысел громить Новгород самому Бегбелию поведать. Вогульский князь, говорят, нынче в большой силе. Сам царь сибирский, Кучумка, наседать на него не решается, ясак и тот добром просит.
— Нам-то в Бегбелии какая корысть? — Семка пожал плечами. — Лучше к купцам бухарским пристанем, им люди завсегда надобны.
— Дура! Да коли зимой пойдут вогульцы на Пермь, то и для нас работа знатная сыщется, — рассудительно ответил Офонька. — Воеводе чердынскому помощи^го ждать неоткуда. Зимою на Руси друг друга бить, да терзать станут! Там глядишь, и до Строгановых черед дойдет. Так что погуляем на славу. Пусть не черным воинством владыки Третьего Рима, так в своре поганьского князька языческого!
— Как бы нам повоевать, да штанов не растерять, — пробормотал Семка и твердо решил скрыться от обезумевшего Офоньки при первом удобном случае.
***
— Живы-здоровы бывайте, люди православные!
Подъезжая к небольшому костерку, подле которого сидели хорошо вооруженный казак с молодой, стриженой под мальчика девкой, Семка истово перекрестился и спешился.
— И тебе чужим куском не подавиться, — при виде одетых как опричники незнакомцев, Василько принялся нетерпеливо поглаживать рукоять сабли. — Заблудилися или даром коней маете?
— Сам-то кто таков будешь? — не сходя с коня, с вызовом спросил Офонька. — Часом, не беглый ли?
— Кто? А никто, человек гулящий, казак вольный, вот кто, — бросил задиристо казак. — Тебе до меня какое дело?
— А девка с тобой чего делает? — не унимаясь, нагло продолжил Офонька.
— В твои-то годы я не спрашивал, что девка при мужике делает, — усмехнулся Василько. — Но коли не ведаешь, скажу, слухай: девка на мне блох ищет, да суп из них варит. Подведет брюхо, заходи на пятницу в четверг, что в Светлый День накануне поста!
— Складно загибаешь! — глаза Семки восхищенно заблестели. — И впрямь видать, человек бывалый.
— Бывалый один черт лукавый, — Василько решительно обрезал неуместную похвалу. — Мы же, слава Богу, есть и никуда деваться не собираемся.
— Идете куда? — Шешуков, не унимаясь, продолжал свой допрос.
— Сейчас башку-то откручу, — Василько встал на ноги и решительно двинулся на Офоньку, — тогда в тебе только и останется, что душа царская, да жопа барская.
— Погодь, погодь, — с распростертыми руками кинулся навстречу казаку испуганный Семка. — Горяч юнош, неразумен, ты уж его, мил человек, прощевай!
— Для первого разу, — кивнул Василько, вновь усаживаясь подле Аленки.
— Позволил бы нам с вами погреться, да покушать бы чего дал, за то бы вас и потешил малехо.
— Что за потеху казать станешь? — спросил Василько и, обращаясь к своей спутнице, ласково коснулся ее руки. — Что, Аленушка, хочешь ли потешиться?
— Все равно, — опуская глаза, ответила Алена, — лишь бы ты не грустил.
— Сговорились! — крикнул Василько. — Да не томи, отрывай мухам лапы!
Семка быстрехонько скинул с себя одежду и, оставшись в одном исподнем, подхватил валявшийся на земле длинный сук, зажал его между ног и принялся скакать на нем вокруг костра, истерично выкрикивая:
— Лю! Лю! Лю!
По поднебесью медведь летит,
Ушками, лапками помахивает,
Серым хвостиком поправливает;
А в стойле сука в запрягу стоит,
Копытами бьет и рылом мычит…
Василько, наблюдая за носящимся на палочке скоморохом, хохотал в полный голос, приговаривая:
— Дивно, Аленуша! До печенок пронимает! Не зря на потешину согласился. Видит Бог, как дивно!
А Семка не унимался: отбросил сук и встав на четвереньки, принялся по-собачьи крутиться подле Васильки.
— Лю! Лю! Лю!
Пошел заяц на войну.
Ложкою стрелял во чисто поле,
Да устрелил великана мертвого,
Хана крымского, царя ордынского.
Кафтан с него снял рогозяный,
Опоясочку с него снял лычану,
Сапоги с него снял берестяные!
Кто богат да скуп: пива не варит,
Нас, молодцев, не кормит, не поит,
Тому — собачью бабку
Да жабью шапку!
— Ну, песьи дети, заслужили свою краюху! — смеясь от души, добродушно сказал казак, показывая Дуде на место рядом с собою.
Семка довольно оскаблился и жадно принялся за еду.
— Василько! — неожиданно вскрикнула Алена, метнувшись казаку на грудь. —Любимый мой…
Только потом Василько услышал гулкий, словно раскат грома, выстрел, увидел ухмылявшееся в клубах дыма лицо молодого опричника, стремительно разворачивавшего коня, почувствовал на своих руках слабеющее, безвольно повисшее тело Аленки. И небо, черное, разверзнувшееся звездами, небо неожиданно упавшей на землю ночи…
— Сука! — в бешенстве заорал Василько и, выхватывая на ходу саблю, с размаха подрубил у коня заднюю ногу.
Проскакав саженей двадцать, животное стало медленно заваливаться на бок, и запутавшийся в стременах Офонька оказался на миг прижатым к земле. Пытаясь освободить ногу, принялся кромсать бок у обезумевшего от боли коня, безуспешно надеясь вслепую обрезать стремя.
Завидя подбегающего к нему казака, Офонька съежился, отбросил в сторону нож и, нелепо улыбаясь, вытащил из-за пазухи гербастую подорожную, принявшись испуганно размахивать ей перед своим лицом, словно белым флагом.
Подоспевший Василько, не говоря ни слова, прижал его руку сапогом к земле, размахнулся, ударил, распластывая голову опричника пополам.
«Уходит! Уходит!» — видя, как замешкавшийся скоморох пытается поймать испуганного коня, сам себе закричал Василько и, выхватывая из-за пояса подаренный Григорием Аникиевичем нож, почти без надежды послал его в сторону Семки.
Видя, что нож пролетел мимо, казак в отчаянье завыл, бросаясь к бездыханному телу любимой:
— Алена! Аленушка!
Поднял полные отчаянья глаза: неверным шагом, зажимая рукой окровавленную шею, Семка все еще безуспешно пытался взобраться на испуганного, неспокойного коня.
— Достал-таки нож Аникиевича! — радостно воскликнул Василько, бросаясь к упавшему в кусты скомороху.
Захлебываясь кровью, Семка умоляюще тянул вперед руку:
— Пощади…
Василько плюнул умирающему в лицо и поднял для удара саблю.
— На Рождество царь Новгород сожжет, — еле слышно прохрипел Семка. — Всему люду смерть лютая…
— Что, что ты сказал, повтори? — Василько нагнулся над скоморохом, ниже, почти припадая ухом к еле двигавшимся губам умиравшего человека.
— Новгород, Новгород зимою сожгут… людей передушат… — с трудом прохрипел Семка. — Дочка у меня там. Спаси…
Василько тяжело поднялся с колен, и по-звериному воя, поплелся к Алене, удивленно смотрящей, как догорающие угли костра все еще тлеют, озаряя ее лицо красною огненной зарею, и никак не могут погаснуть.
Глава 16. Дважды умершие
К вечеру строгановские хоромы опустели: ни челяди, ни стражи, ни проверенных, испытанных временем слуг. Даже сына своего, Максима, не пожелавшего ночевать на женской половине, Яков Аникиевич отослал в дом к Истоме.
Яков Аникиевич, суровый, строгий, сидя за широким столом, внимательно читал затейливо писанную царскую грамоту. За осенним, холодным окном темнело быстро, оттого на глаза набегал слюдяной морок, и тогда буквы на грамоте кривились, словно застрявшие в лесной паутине длиннокрылые комары. Строганов протирал уставшие веки пальцами, перемаргивал глазами и уже в который раз принимался перечитывать государев наказ: шубы, шапки, меховые рукавицы…
Многократно перечитав письмо, Строганов поднес его к яркому свечному пламени и бросил вспыхнувшую бумагу в большую медную чашу:
— Воля царя для нас свята, да только его гонца у нас не бывало.
Дождавшись, пока письмо прогорит и вместо бумаги останется лишь горсть пепла, Яков подошел к безутешному Васильке и, прижав руку к его груди негромко сказал:
— Пока живу, не забуду, что ты для нашей семьи сделал. Отныне будешь для меня вроде брата, — Яков присел на лавку рядом с казаком. — А Семена, за его недогляд, накажем люто; сего же числа Григорию отпишу. Мы его на цепь посадим, чтобы лучше грех свой уразумел!
— Как с Новгородом быть? — Карий подвинул к Строганову чашу с остывшим пеплом. — Что, ежели опричник правду сказал?
Яков Аникиевич перекрестился и залил пепел густым красным вином:
— Да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли.
— Надо предупредить Новгород, Яков, — Данила взял купца за руку. — Кровь их на нас ляжет.
Строганов посмотрел в глаза Карему холодным, трезвым взглядом:
— Они, Данила, уже мертвы. Понимаешь? Нет, не понимаешь! — Яков ударил ладонью по столу. —Да к ним хоть сам ангел с небес спустися, они и то поверить не посмеют, что Иоанн по зиме в Новгород словно волк в овчарню придет!
— Почему же не поверят? — удивился Карий. — Неужто в любовь царскую более веруют, чем во Христа?
Яков скривил рот:
— Христос где? На небе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34