Мать оставила меня стеречь нашу пещеру, а сама отправилась, как обычно, в поля, где воровала нам пропитание. Она наткнулась на двух разбойников с большой дороги, которые хотели изнасиловать ее. Может быть, дело кончилось бы тем, что они поладили: ведь мать часто жаловалась на одиночество. Но явилась пустая броня в погоне за славой и обратила разбойников в бегство. Узнав о королевском происхождении матери, он взял ее под свое покровительство и препроводил в ближайший замок, к герцогам Корнуэльским, которым и поручил ее. Я между тем оставался в пещере, брошенный и голодный. Мать при первой возможности призналась герцогам в существовании сыночка, которого поневоле покинула. Отправили на поиски слуг с факелами, и я был доставлен в замок. Чтобы спасти честь царствующего дома Шотландии, связанного родством с Корнуэльскими владыками, я был усыновлен и признан сыном герцога и герцогини. Мне не дано было больше увидеть мать, которая приняла постриг в одном из далеких монастырей. Груз этой лжи, исказившей естественный ход моей жизни, тяготил меня до сей минуты. Теперь, наконец, пришел мой час сказать правду. Что бы ни случилось, мне будет легче, чем до сих пор.
На стол подали сладкое — многослойный бисквит самых нежных тонов, но ошеломление, произведенное этим потоком откровений, было таково, что ни одна вилка не потянулась к онемевшим устам.
— А вы что можете сказать на все это? — спросил Карл у Агилульфа. Все отметили, что он не назвал его «рыцарь».
— Это ложь. Софрония была совсем девочка. Цветок невинности не был сорван — на этом зиждется мое имя и моя честь.
— Вы можете это доказать?
— Я буду искать Софронию.
— И вы надеетесь, что спустя пятнадцать лет найдете ее такой же? — злорадно сказал Астольф. — Столько не выдерживают и наши доспехи, а они из кованого железа.
— Она постриглась сразу после того, как я препоручил ее тому благочестивому семейству.
— В такие времена, как наши, да еще за пятнадцать лет, ни один монастырь в христианском мире не гарантирован от разграбления и разгона, и всякая монахиня успеет пять раз надеть и снять облачение...
— Как бы то ни было, девственность, отнятая силой, предполагает насильника. Я найду его и получу свидетельства, до какого срока Софрония могла считаться девицей.
— Даю вам разрешение отбыть немедля, если желаете, — сказал император. — Полагаю, сейчас для вас самое ценное — право носить имя и доспехи, а право это в настоящий момент оспаривают. Если этот юноша говорит правду, я не могу оставлять вас на службе, не могу числить ни по какой статье, даже среди тех, кому задолжали жалованье. — Карл Великий не мог удержаться, и в тоне его речи ясно слышались облегчение и довольство — монарх как бы говорил: «Видите, вот мы и нашли способ избавиться от этого зануды».
Светлые доспехи накренились вперед, как никогда прежде обнаруживая пустоту внутри. Голос, исходивший оттуда, был едва различимым.
— Да, мой повелитель, я отправляюсь.
— А вы, — обратился Карл к Турризмунду, — вы отдаете себе отчет в том, что, объявив себя рожденным вне брака, не можете более носить чин, положенный вам как сыну своих родителей? Известно вам хотя бы, кто ваш отец? Есть у вас надежда, что он вас признает?
— Нет, невозможно, чтобы я был признан.
— Это еще неизвестно. Всякий мужчина с течением лет пытается подвести итог прожитой жизни. Я сам признал всех детей своих наложниц, а родилось их немало, и, бьюсь об заклад, некоторые даже не от меня.
— Мой отец — не мужчина.
— А кто же? Вельзевул?
— Нет, ваше величество, — спокойно отвечал Турризмунд.
— Так кто он?
Турризмунд вышел на середину зала, преклонил одно колено и воздел очи к небу.
— Мой отец — Священный орден рыцарей святого Грааля, — сказал он.
Ропот пробежал по застолью. Некоторые паладины перекрестились.
— Моя мать была весьма смелой девочкой, — объяснил Турризмунд, — и забиралась в самую глубь лесов вокруг замка. Однажды в чаще она натолкнулась на стан рыцарей святого Грааля, укреплявших свой дух в удалении от мира. Девочка затеяла игры с этими воителями и с тех пор, как только могла ускользнуть из-под семейной стражи, отправлялась в их стан. Но спустя недолгое время она забеременела от этих детских игр. Карл Великий на миг задумался, потом изрек:
— Рыцари святого Грааля дают обет блюсти чистоту, и ни один из них ни за что не признает вас сыном.
— И я со своей стороны не хочу этого, — сказал Турризмунд, — Мать никогда не поминала мне о каком-нибудь из рыцарей в отдельности, но взрастила меня в сыновнем уважении к Священному ордену в целом.
— А орден в целом, — добавил Карл, — не связан обетом такого рода, и, следовательно, ничто не мешает ему признать себя отцом человеческого существа. Если тебе удастся отыскать рыцарей святого Грааля и добиться, чтобы тебя признали сыном всего ордена, взятого совокупно, твои права в войске, при тех особых преимуществах, которыми пользуется орден, останутся теми же, какие принадлежат отпрыску знатного семейства.
— Я отправляюсь, — сказал Турризмунд.
Тот же вечер — вечер отъезда — в стане франков. Агилульф тщательно экипировался и снарядил коня, оруженосец Гурдулу похватал как придется одеяла, скребницы, кастрюли, свалил все в кучу, которая мешала ему видеть дорогу, пустился в обратную сторону, нежели хозяин, и поскакал галопом, теряя по пути всякую всячину.
Никто не пришел проститься с отъезжавшим Агилульфом, кроме нищих стремянных, мальчишек-конюхов и кузнецов, которые, не очень-то разбираясь, что к чему, все же осознали, что этот офицер хоть и самый занудливый, но зато и самый несчастный из всех. Паладины, под тем предлогом, что им не сообщили часа отбытия, не явились; впрочем, это и не был предлог: Агилульф как вышел с пира, так ни с кем словом не перемолвился. Его отбытие даже не обсуждали: распределив наряды так, что ни одна из его обязанностей не осталась без исполнителя, все молча сговорились, что отсутствие несуществующего рыцаря не заслуживает упоминания.
Единственно кого оно взволновало и даже потрясло — так это Брадаманту. Она кинулась к своему шатру.
— Быстро! — заорала она экономкам, судомойкам, горничным. — Быстро! — В воздух уже летели платья, латы, копья и украшения. — Быстро! — И это было иначе, чем обычно, когда она раздевалась или была охвачена гневом, нет, Брадаманта готовилась сложить все по порядку, составить инвентарь имеющихся вещей и уехать. — Пошевеливайтесь, я уезжаю, уезжаю, ни минуты здесь больше не останусь, ведь он уехал, единственный, при ком и жить и воевать имело для меня какой-то смысл, а теперь тут осталось только сборище пьянчуг и насильников, вроде меня, вся наша жизнь — одно шатание между постелью и гробом, он один знал ее тайную геометрию, порядок, правило, умел понять, где начало, где конец!
Говоря все это, она облачилась в боевые доспехи, накинула темно-синий плащ и скоро сидела в седле, готовая к отъезду, мужеподобная во всем, кроме той гордой повадки, которая отличает военную выправку женщин, когда они доподлинно женщины. Вот она пустила коня во весь опор и, вырывая веревки шатров, опрокидывая частоколы и прилавки торговцев съестным, исчезла в высоком облаке пыли.
Это облако увидел Рамбальд, пешком бежавший искать ее, и крикнул вслед:
— Куда ты, куда, Брадаманта? Вот я, здесь, я твой, а ты уходишь! — Он кричал с упрямым негодованием влюбленного, которое значит вот что: «Я здесь, молодой, полный любви, как может моя любовь не быть ей по душе, чего она хочет, та, что не берет меня, что не любит меня, чего она может хотеть сверх того, что я — я это чувствую — могу и должен дать ей?» Так неистовствует влюбленный, забыв сам себя, — в общем-то влюбленность в нее есть влюбленность в себя самого, в себя, влюбленного в нее, влюбленность в то, чем могли бы стать — и не стали — они оба вместе. В таком вот неистовстве Рамбальд бежал к своему шатру, снаряжал коня, готовил оружие, вьюки и уезжал прочь, потому что только тогда можно хорошо воевать, когда среди наконечников пик виднеются губы женщины и все: раны, пыль, лошадиный пот — имеет вкус только благодаря их улыбке.
И Турризмунд отбывал в тот же вечер, такой же грустный и столь же исполненный надежд. Он хотел отыскать лес, темный, сырой лес своего детства, и дни, проведенные с матерью в пещере, а еще глубже — чистое братство своих отцов, вооруженных и бдящих у костров сокровенного стана, облаченных в белое, молчаливых, — в самой гуще леса, где низкие ветки почти касаются папоротников, а тучная почва родит грибы, которые никогда не видят солнца.
Карл Великий, встав из-за пиршественного стола, не совсем твердо держался на ногах; выслушав известие обо всех этих неожиданных отъездах, он направлялся к королевскому шатру и думал о временах, когда уезжали Астольф, Ринальд, Гвидон Лесной, Роланд, — уезжали за приключениями, которые в конце концов попадали в песни поэтов, а теперь нет возможности сдвинуть их с места, этих ветеранов, — разве что так велит прямой долг службы. «Пусть едут, они ведь молодые, пусть дерзают», — повторял Карл, по свойственной людям действия привычке думая, что движение всегда благо, но уже чувствуя горечь, неизменную у стариков, которые больше страдают от утраты того, что было, чем радуются приходу нового.
VIII
Книга моя, уже наступил вечер, я стала писать проворнее, внизу, на реке, слышен только шум водопада, за окном беззвучно мелькают летучие мыши, где-то лает собака, на сеновале раздаются чьи-то голоса. Видно, мать-настоятельница все же выбрала для меня неплохую епитимью: временами я замечаю, что перо бежит по бумаге как бы само собой, а я бегу ему вдогонку. Мы оба, я и перо, мчимся к истине, и я все жду, что истина выйдет мне навстречу из-за белого листа, но достигну я этого, только когда похороню, работая пером, всю лень, все недовольство и всю зависть, во искупление которых я заперта здесь.
А потому достаточно мышиного шуршания (на монастырском чердаке мышей полно) или порыва ветра, хлопнувшего рамой (мне бы только отвлечься, я тотчас иду отворять окно), достаточно, чтобы закончился один эпизод этой повести и начался другой или просто нужно было перейти на новую строчку, — и сразу перо опять становится тяжелым, как бревно, а бег к истине теряет уверенность.
Теперь мне надобно представить земли, через которые прошел в странствии Агилульф со своим оруженосцем; все должно уместиться на этой странице: пыльная большая дорога, река, мост — вот через него переезжает Агилульф, конь идет легко — цок-цок-цок, бесплотный рыцарь весит мало, конь может не уставая пробежать многие мили, и седок тоже не знает усталости. А теперь по мосту грохочет тяжелый галоп: тум-тум-тум! Это Гурдулу, он едет, обхватив за шею свою лошадь, головы их так близко, что не поймешь, то ли лошадь думает головой оруженосца, то ли оруженосец — головой лошади. Я черчу на бумаге прямую линию, кое-где она ломается под углом — это путь Агилульфа. А вот эта линия, вся в зигзагах и завитушках, — дорога Гурдулу. Увидев порхнувшую мимо бабочку, Гурдулу тотчас пускает лошадь ей вслед, ему уже кажется, что он верхом не на лошади, а на бабочке, поэтому он сворачивает с дороги и блуждает по лугам. Между тем Агилульф едет прямо вперед по избранному пути. Иногда бездорожные пробеги Гурдулу совпадают с невидимыми кратчайшими тропками — а может быть, лошадь сама выбирает стежку, потому что всадник и не думает ею править, — и, вдоволь покружив, бродяга оказывается на главной дороге бок о бок с хозяином.
Здесь, на берегу реки, я обозначу мельницу. Агилульф останавливается спросить дорогу. Ему вежливо отвечает мельничиха, предлагает вина и хлеба, но он отказывается. Соглашается взять только овса для лошади. Путь рыцаря лежит в пыли и зное, добрые люди на мельнице дивятся, что его не мучит жажда.
Когда он уезжает, появляется, топоча, как конный полк на галопе, Гурдулу.
— Хозяина не видели?
— А кто твой хозяин?
— Рыцарь... нет, конь.
— Ты что, служишь у коня?
— Нет, это моя лошадь служит у коня...
— А кто едет верхом на коне?
— Э-э-э... это неизвестно.
— Кто же едет на твоей лошади?
— Гм! Спросите у нее!
— Ты тоже не хочешь ни есть, ни пить?
— Да-да! И есть, и пить!
Гурдулу глотает с жадностью все подряд.
А теперь я рисую город, опоясанный крепостной стеною. Агилульф должен через него проехать. Стража у ворот требует, чтобы он поднял забрало: им приказано не пропускать ни одного человека с закрытым лицом, потому что это может оказаться свирепый разбойник, что промышляет вокруг. Агилульф отказывается, бьется со стражей, прорывается, уносится прочь.
То, что я штрихами набрасываю дальше города, — это лес. Агилульф прочесывает его вдоль и поперек, пока не выгоняет из норы страшного бандита. Рыцарь разоружает злодея и притаскивает к тем самым стражникам, которые не хотели его пропускать.
— Вот тот, кого вы так боялись! Можете посадить его в колодки.
— О, благослови тебя Бог, рыцарь в светлых доспехах!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58
На стол подали сладкое — многослойный бисквит самых нежных тонов, но ошеломление, произведенное этим потоком откровений, было таково, что ни одна вилка не потянулась к онемевшим устам.
— А вы что можете сказать на все это? — спросил Карл у Агилульфа. Все отметили, что он не назвал его «рыцарь».
— Это ложь. Софрония была совсем девочка. Цветок невинности не был сорван — на этом зиждется мое имя и моя честь.
— Вы можете это доказать?
— Я буду искать Софронию.
— И вы надеетесь, что спустя пятнадцать лет найдете ее такой же? — злорадно сказал Астольф. — Столько не выдерживают и наши доспехи, а они из кованого железа.
— Она постриглась сразу после того, как я препоручил ее тому благочестивому семейству.
— В такие времена, как наши, да еще за пятнадцать лет, ни один монастырь в христианском мире не гарантирован от разграбления и разгона, и всякая монахиня успеет пять раз надеть и снять облачение...
— Как бы то ни было, девственность, отнятая силой, предполагает насильника. Я найду его и получу свидетельства, до какого срока Софрония могла считаться девицей.
— Даю вам разрешение отбыть немедля, если желаете, — сказал император. — Полагаю, сейчас для вас самое ценное — право носить имя и доспехи, а право это в настоящий момент оспаривают. Если этот юноша говорит правду, я не могу оставлять вас на службе, не могу числить ни по какой статье, даже среди тех, кому задолжали жалованье. — Карл Великий не мог удержаться, и в тоне его речи ясно слышались облегчение и довольство — монарх как бы говорил: «Видите, вот мы и нашли способ избавиться от этого зануды».
Светлые доспехи накренились вперед, как никогда прежде обнаруживая пустоту внутри. Голос, исходивший оттуда, был едва различимым.
— Да, мой повелитель, я отправляюсь.
— А вы, — обратился Карл к Турризмунду, — вы отдаете себе отчет в том, что, объявив себя рожденным вне брака, не можете более носить чин, положенный вам как сыну своих родителей? Известно вам хотя бы, кто ваш отец? Есть у вас надежда, что он вас признает?
— Нет, невозможно, чтобы я был признан.
— Это еще неизвестно. Всякий мужчина с течением лет пытается подвести итог прожитой жизни. Я сам признал всех детей своих наложниц, а родилось их немало, и, бьюсь об заклад, некоторые даже не от меня.
— Мой отец — не мужчина.
— А кто же? Вельзевул?
— Нет, ваше величество, — спокойно отвечал Турризмунд.
— Так кто он?
Турризмунд вышел на середину зала, преклонил одно колено и воздел очи к небу.
— Мой отец — Священный орден рыцарей святого Грааля, — сказал он.
Ропот пробежал по застолью. Некоторые паладины перекрестились.
— Моя мать была весьма смелой девочкой, — объяснил Турризмунд, — и забиралась в самую глубь лесов вокруг замка. Однажды в чаще она натолкнулась на стан рыцарей святого Грааля, укреплявших свой дух в удалении от мира. Девочка затеяла игры с этими воителями и с тех пор, как только могла ускользнуть из-под семейной стражи, отправлялась в их стан. Но спустя недолгое время она забеременела от этих детских игр. Карл Великий на миг задумался, потом изрек:
— Рыцари святого Грааля дают обет блюсти чистоту, и ни один из них ни за что не признает вас сыном.
— И я со своей стороны не хочу этого, — сказал Турризмунд, — Мать никогда не поминала мне о каком-нибудь из рыцарей в отдельности, но взрастила меня в сыновнем уважении к Священному ордену в целом.
— А орден в целом, — добавил Карл, — не связан обетом такого рода, и, следовательно, ничто не мешает ему признать себя отцом человеческого существа. Если тебе удастся отыскать рыцарей святого Грааля и добиться, чтобы тебя признали сыном всего ордена, взятого совокупно, твои права в войске, при тех особых преимуществах, которыми пользуется орден, останутся теми же, какие принадлежат отпрыску знатного семейства.
— Я отправляюсь, — сказал Турризмунд.
Тот же вечер — вечер отъезда — в стане франков. Агилульф тщательно экипировался и снарядил коня, оруженосец Гурдулу похватал как придется одеяла, скребницы, кастрюли, свалил все в кучу, которая мешала ему видеть дорогу, пустился в обратную сторону, нежели хозяин, и поскакал галопом, теряя по пути всякую всячину.
Никто не пришел проститься с отъезжавшим Агилульфом, кроме нищих стремянных, мальчишек-конюхов и кузнецов, которые, не очень-то разбираясь, что к чему, все же осознали, что этот офицер хоть и самый занудливый, но зато и самый несчастный из всех. Паладины, под тем предлогом, что им не сообщили часа отбытия, не явились; впрочем, это и не был предлог: Агилульф как вышел с пира, так ни с кем словом не перемолвился. Его отбытие даже не обсуждали: распределив наряды так, что ни одна из его обязанностей не осталась без исполнителя, все молча сговорились, что отсутствие несуществующего рыцаря не заслуживает упоминания.
Единственно кого оно взволновало и даже потрясло — так это Брадаманту. Она кинулась к своему шатру.
— Быстро! — заорала она экономкам, судомойкам, горничным. — Быстро! — В воздух уже летели платья, латы, копья и украшения. — Быстро! — И это было иначе, чем обычно, когда она раздевалась или была охвачена гневом, нет, Брадаманта готовилась сложить все по порядку, составить инвентарь имеющихся вещей и уехать. — Пошевеливайтесь, я уезжаю, уезжаю, ни минуты здесь больше не останусь, ведь он уехал, единственный, при ком и жить и воевать имело для меня какой-то смысл, а теперь тут осталось только сборище пьянчуг и насильников, вроде меня, вся наша жизнь — одно шатание между постелью и гробом, он один знал ее тайную геометрию, порядок, правило, умел понять, где начало, где конец!
Говоря все это, она облачилась в боевые доспехи, накинула темно-синий плащ и скоро сидела в седле, готовая к отъезду, мужеподобная во всем, кроме той гордой повадки, которая отличает военную выправку женщин, когда они доподлинно женщины. Вот она пустила коня во весь опор и, вырывая веревки шатров, опрокидывая частоколы и прилавки торговцев съестным, исчезла в высоком облаке пыли.
Это облако увидел Рамбальд, пешком бежавший искать ее, и крикнул вслед:
— Куда ты, куда, Брадаманта? Вот я, здесь, я твой, а ты уходишь! — Он кричал с упрямым негодованием влюбленного, которое значит вот что: «Я здесь, молодой, полный любви, как может моя любовь не быть ей по душе, чего она хочет, та, что не берет меня, что не любит меня, чего она может хотеть сверх того, что я — я это чувствую — могу и должен дать ей?» Так неистовствует влюбленный, забыв сам себя, — в общем-то влюбленность в нее есть влюбленность в себя самого, в себя, влюбленного в нее, влюбленность в то, чем могли бы стать — и не стали — они оба вместе. В таком вот неистовстве Рамбальд бежал к своему шатру, снаряжал коня, готовил оружие, вьюки и уезжал прочь, потому что только тогда можно хорошо воевать, когда среди наконечников пик виднеются губы женщины и все: раны, пыль, лошадиный пот — имеет вкус только благодаря их улыбке.
И Турризмунд отбывал в тот же вечер, такой же грустный и столь же исполненный надежд. Он хотел отыскать лес, темный, сырой лес своего детства, и дни, проведенные с матерью в пещере, а еще глубже — чистое братство своих отцов, вооруженных и бдящих у костров сокровенного стана, облаченных в белое, молчаливых, — в самой гуще леса, где низкие ветки почти касаются папоротников, а тучная почва родит грибы, которые никогда не видят солнца.
Карл Великий, встав из-за пиршественного стола, не совсем твердо держался на ногах; выслушав известие обо всех этих неожиданных отъездах, он направлялся к королевскому шатру и думал о временах, когда уезжали Астольф, Ринальд, Гвидон Лесной, Роланд, — уезжали за приключениями, которые в конце концов попадали в песни поэтов, а теперь нет возможности сдвинуть их с места, этих ветеранов, — разве что так велит прямой долг службы. «Пусть едут, они ведь молодые, пусть дерзают», — повторял Карл, по свойственной людям действия привычке думая, что движение всегда благо, но уже чувствуя горечь, неизменную у стариков, которые больше страдают от утраты того, что было, чем радуются приходу нового.
VIII
Книга моя, уже наступил вечер, я стала писать проворнее, внизу, на реке, слышен только шум водопада, за окном беззвучно мелькают летучие мыши, где-то лает собака, на сеновале раздаются чьи-то голоса. Видно, мать-настоятельница все же выбрала для меня неплохую епитимью: временами я замечаю, что перо бежит по бумаге как бы само собой, а я бегу ему вдогонку. Мы оба, я и перо, мчимся к истине, и я все жду, что истина выйдет мне навстречу из-за белого листа, но достигну я этого, только когда похороню, работая пером, всю лень, все недовольство и всю зависть, во искупление которых я заперта здесь.
А потому достаточно мышиного шуршания (на монастырском чердаке мышей полно) или порыва ветра, хлопнувшего рамой (мне бы только отвлечься, я тотчас иду отворять окно), достаточно, чтобы закончился один эпизод этой повести и начался другой или просто нужно было перейти на новую строчку, — и сразу перо опять становится тяжелым, как бревно, а бег к истине теряет уверенность.
Теперь мне надобно представить земли, через которые прошел в странствии Агилульф со своим оруженосцем; все должно уместиться на этой странице: пыльная большая дорога, река, мост — вот через него переезжает Агилульф, конь идет легко — цок-цок-цок, бесплотный рыцарь весит мало, конь может не уставая пробежать многие мили, и седок тоже не знает усталости. А теперь по мосту грохочет тяжелый галоп: тум-тум-тум! Это Гурдулу, он едет, обхватив за шею свою лошадь, головы их так близко, что не поймешь, то ли лошадь думает головой оруженосца, то ли оруженосец — головой лошади. Я черчу на бумаге прямую линию, кое-где она ломается под углом — это путь Агилульфа. А вот эта линия, вся в зигзагах и завитушках, — дорога Гурдулу. Увидев порхнувшую мимо бабочку, Гурдулу тотчас пускает лошадь ей вслед, ему уже кажется, что он верхом не на лошади, а на бабочке, поэтому он сворачивает с дороги и блуждает по лугам. Между тем Агилульф едет прямо вперед по избранному пути. Иногда бездорожные пробеги Гурдулу совпадают с невидимыми кратчайшими тропками — а может быть, лошадь сама выбирает стежку, потому что всадник и не думает ею править, — и, вдоволь покружив, бродяга оказывается на главной дороге бок о бок с хозяином.
Здесь, на берегу реки, я обозначу мельницу. Агилульф останавливается спросить дорогу. Ему вежливо отвечает мельничиха, предлагает вина и хлеба, но он отказывается. Соглашается взять только овса для лошади. Путь рыцаря лежит в пыли и зное, добрые люди на мельнице дивятся, что его не мучит жажда.
Когда он уезжает, появляется, топоча, как конный полк на галопе, Гурдулу.
— Хозяина не видели?
— А кто твой хозяин?
— Рыцарь... нет, конь.
— Ты что, служишь у коня?
— Нет, это моя лошадь служит у коня...
— А кто едет верхом на коне?
— Э-э-э... это неизвестно.
— Кто же едет на твоей лошади?
— Гм! Спросите у нее!
— Ты тоже не хочешь ни есть, ни пить?
— Да-да! И есть, и пить!
Гурдулу глотает с жадностью все подряд.
А теперь я рисую город, опоясанный крепостной стеною. Агилульф должен через него проехать. Стража у ворот требует, чтобы он поднял забрало: им приказано не пропускать ни одного человека с закрытым лицом, потому что это может оказаться свирепый разбойник, что промышляет вокруг. Агилульф отказывается, бьется со стражей, прорывается, уносится прочь.
То, что я штрихами набрасываю дальше города, — это лес. Агилульф прочесывает его вдоль и поперек, пока не выгоняет из норы страшного бандита. Рыцарь разоружает злодея и притаскивает к тем самым стражникам, которые не хотели его пропускать.
— Вот тот, кого вы так боялись! Можете посадить его в колодки.
— О, благослови тебя Бог, рыцарь в светлых доспехах!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58