Потом — по области — семь — девять, а сейчас в столице пять градусов тепла. Потом информация о термоядерном вечном двигателе — хотят потратить меньше энергии, чем получить.
А Сапожников говорит:
— Видел? Однако вечный двигатель — это живое, жизнь, а другого нет. И с термоядерным не исключено, что у них получится неувязочка, и мне кажется, я знаю почему.
— Почему?
— Они хотят эту плазму силком взять. Сдавить так, чтобы лишняя энергия выдавилась. А уж дальше-то она ого-го! Все уладит.
— А как надо?
— Надо искать, как отделять атомы, вращающиеся в одну сторону, от атомов, вращающихся в разные. Тогда те, которые вращаются в разные стороны, слипнутся и сами выделят энергию, а которые вращаются в одну — разбегутся, отталкиваясь… Это как в шестеренках. С вращением в разные стороны — зацепятся зубьями, а сблизить шестеренки, вращающиеся в одну сторону, — у них зубцы полетят. Я понятно объясняю?
— Про шестеренки понятно, — говорит Зотов. — Ну а как твой-то двигатель, вечный-аммиачный-механический? Как твой диск пустотелый? Ты ж ведь тоже обещал, что он все уладит?
— Вращается, — говорит. — На бумаге… Никто его не полюбил… Только никуда не денутся. Все перепробуют. Все самое мощное… Пока однажды токарь не сделает на глазок мой диск… И отключит в квартире свет, отопление, газ… и подключит мой диск, который через неделю-другую станет работать бесплатно… поскольку погода налогом не облагается… Потом диски начнет выпускать артель игрушек… потом заводы… Потом отменят уголь, нефть, торф, атом и термояд, и топливные монополии рухнут, и земля очистится… Как там у Гошки — мы придем в этот чистый город, потому что мы так хотим…
За окном оркестр искажает вальс «Дунайские волны».
«— Похоже, что я дошел до краю, — сказал Сапожников, потом помолчал и добавил: — В моем представлении, конечно.
— Да… — говорю. — Похоже что так.
Теперь в комнате была такая тишина, как будто еще не кончился первый день творения, а до человечьего болботания остается еще пять рабочих дней. Оглохшие от тишины, мы с Сапожниковым глядели в окно, где ничего не происходило.
Потом мы уставились друг на друга, потому что если не сейчас, то никогда не будет произнесено нами то, что положено.
— П-почему ты б-боишься сказать? — спрашиваю.
— Потому что я не могу п-предсказать результаты, — сказал Сапожников, так же заикаясь, как и я. — С-слово не воробей, слово — пуля, слово — соломенная зажигательная стрела… и все в крепости начинает загораться.
Ветер выдул штору на улицу и распахнул дверь. Я дотянулся, захлопнул дверь на крючок, но ветер выл в замочную скважину как зверь.
— То заплачет как дитя, — сказал Сапожников.
— Стреляй, парень, стреляй… Насколько я понимаю, дело идет о Добре и Зле…
— Ты догадался? — спрашивает.
— Тебе кажется, что ты понял их абсолютное значение — Добра и Зла… Не лязгай зубами.
— Тысячи лет… тысячи лет, — лепетал бедный искатель потонувшего города Калязина. — … Тысячи лет… и вот теперь, в этой незначительной квартире, со сквозняками…
— Не дрейфь, — сказал я. — Я сам боюсь… Но если пришло время сказать, надо говорить.
— Время… — сказал Сапожников, лязгая зубами. — Такое простое решение… оно лежало прямо под носом, и никто… понимаешь, никто… — Сапожников стиснул коленями руки. — Если причиной всему — движение времени, то зло — это то, что идет против времени, а добро — это то, что ему следует… То есть, говоря житейски: добро то, что вовремя, а зло то, что несвоевременно».
— Истина… — прохрипел Зотов. — Истина… Неужели так просто?!
И перед ним пронеслась вся его жизнь века ожидания.
Не было ни труб архангелов, ни райских птиц, опустившихся поклевать крошки с ладони Сапожникова. И неужели истина так проста и так прозаична, пока не посеяна в сердце человека?
Но как знать наперед и, главное, объективно — что своевременно, а что нет? А то ведь этак каждый…
— У Ломоносова я прочел, что если бы научиться предсказывать погоду, то больше у бога просить было бы нечего, — говорит Зотов в шутку, а самого колотит, потому понимает: этой формулой своевременности можно оправдать что угодно. Любую гнусность. Нет уж… Надо знать объективно.
— Погоду?! — вскричал Сапожников. — Ну конечно!..
— Ты что?
— Погоду?! Но ведь если вакуум, основная и активная часть материи Времени, вращает землю за воздух, как за обод колеса… то погода и есть его наипервейшее влияние и, значит, объективный показатель… Алексеевич… Ты знаешь кого-нибудь, кто чует погоду? Ну, всегда одевается предусмотрительно, что ли?… Или, скажем, у которого кости болят к перемене…
Было видно, что Сапожников уже включился.
— Знаю, — сказал Зотов. — Витька Громобоев.
— Слушай… — взмолился Сапожников — влиятельный человек. — Позвони ему! Давай позвоним!
— Сейчас?
— Прямо сейчас…
Они выскочили в коридор. Зотов набрал номер. Диск заедало. Телефон хрипел. Шнур был перекушен собачьими зубами, да так и не починен почему-то.
— Але! Але!.. Евдокия?! Громобоева давай! Это я, Зотов.
— Он спит. Зачем вам? — раздался вульгарный голос Миноги. — Через двадцать минут встанет.
— Та-ак… А ты не знаешь, чего он собирается надеть, когда в город пойдет?
— Зачем вам?
— Евдокия!
— Как не знать?!.. Я ему, паразиту, говорю: надень теплую шапку, надень пальто, надень кашне и свитер, — видишь, какая холодрыга?
— А он?
— Ясное дело, летнюю шляпу вытащил и пиджак… Всю жизнь мне назло… Паразиты вы все…
Они переглянулись. Минога была права. За окном в сером дремучем небе металась холодрыга.
— Слушай, — возопил Зотов. — Потом доспит… Пихни его и спроси: почему он решил, что погода будет теплая?
— Зачем вам?
— Дуська! Не выводи меня! Вопрос жизни и смерти!
— Ну разве что… — ответила Минога.
Трубка хрипела и у них. Минога бросила ее болтаться на шнуре, и теперь она качалась и почесывала свои бока о коридорную стенку, которую давно было пора красить. Но Миноге было некогда этим заниматься — все ее время уходило на битву с Громобоевым. А может быть, время ее уходило? А может быть, еще не наступило? И Громобоев это знал? Как узнать, кто была Минога в жизни Громобоева? Добро или зло? Все-таки грубее этой женщины…
— Але! Вы тама? — спросила Минога нарочито вульгарно.
— Тут! Тут!.. Ну что он сказал?
— Он говорит, не вовремя звоните… Он спать хочет.
— Ишь ты… Не вовремя, — обернулся Зотов к Сапожникову.
— Петр Алексеевич… не надо, — сказал Сапожников. — Я чего-то боюсь…
— А не дрейфь, я сам боюсь, — говорю. И заорал в трубку: — Несвоевременно?! Не его собачье дело! Раз в жизни его отец разбудил! Что он ответил по существу вопроса? Подтащи его к трубке!
— Говорите сами, — сказала Минога.
Опять трубка хрипела. Потом Громобоев откашлялся.
— Витька, — сказал я, — ответь на поставленный вопрос… Как ты угадываешь, какая будет погода?
Громобоев довольно долго откашливался, потом было слышно, как он чиркал спичкой и закуривал, затягивался, выпуская дым. Потом ответил:
— Я не угадываю… Я ее делаю.
Вот так. И заржал.
Холодрыга завывала в мире и вонью зла окутывала планету, но Громобоев вытащил свою летнюю шляпу.
Ну ладно.
57
Есть латинский силлогизм: «Кай не дурак, ибо Кай признал истину, что Кай дурак». Тупик логики.
Но теперь противоречия формальной логики Зотова не смущали. И он знал, что Кай не обязательно дурак, если Кай наблюдательный.
Ну и будьте любезны.
Теперь любой Эйнштейн с первого курса знает, что все конкретно и относительно и что на старый вопрос «Хорошо это или плохо?» ныне существует ответ, подкупающий своей четкостью: «Когда как». Когда хорошо, а когда и нет.
И по этой относительности хиросимская бомба — когда плохо, а когда и хорошо, хотя тому же любому Эйнштейну понятно, что хорошей бомбы не бывает.
Ну если так, постановил Зотов, то может оказаться, что в жизни есть постоянная причина, хреновина, которая все переворачивает, переиначивает, выворачивает наизнанку и кривляется. И превращает все, что мы называем добро, во все, что мы называем зло.
И значит, надо оглядеться и эту причину искать, если она объективна.
Все живое родится, чтобы жить, в том числе и человек. И если, несмотря на весь наилучший инструмент, опасность жить все усиливается, значит, История уперлась во что-то, в какой-то тупик, и чего-то недоглядела.
Энергетикой пусть занимаются физики. Если вакуум — это материя, то рано или поздно они займутся и ею.
Но никакая физика не скажет, в чем разница между добром и злом, потому что у них разница не в знаках, а между ними — пропасть.
Зотов считал, что Желание — это Добро, а Нежелание — это всегда лишь из двух Зол наименьшее.
Но вся беда была в том, что Желания и Нежелания были похожи друг на друга, как две капли воды, и как было отличить живую каплю от мертвой?
Зотову почему-то всегда казалось, что добро многообразно, а зло всего лишь многолико. И он теперь знает почему.
Ему почему-то казалось, что позади всего пестрого зла лежит какая-то унылая стандартная причина, одинаковая для всех.
Он думал, что добро коренится в живых желаниях, а зло всего лишь в нежеланиях, причина которых мертвая — страх смерти, страх демонтажа, страх превратиться в чей-то инструмент и отходы. И потому желания плодоносят, а нежелания — импотентны. Но какие причины вызывают этот страх, Зотов не знал. Слишком часто реальных причин для такого рода страха, то есть зависти, ревности, конкуренции, не было, а в нереальные причины Зотов не верил.
— … Машенька, — говорит Зотов. — Надо детей куда-то увозить.
— К нам в деревню не хочешь… Куда же?
Она Зотова создала в своем воображении, и в ее воображении он был Зотов Петр — первый, могучий и великий, первый и последний возлюбленный ее, погибший в германской войне, в начале века. Таким и остался созданный ею образ, и она не хотела жить с его жалким подобием.
Она Зотова любила, только издалека любила. А вблизи от него — не могла примириться с плотью, запахом вина и железа. Она была права, но и Зотов был прав.
Потому что был посеян в землю и считал постыдным бросить тех, кто был посеян рядом с ним.
Он не мог ждать, пока превратится в образ, созданный ею в ее чистой душе. Он шел по тропе и делал людское дело как мог и был с теми, кто был рядом с ним.
Но вот появилась Настенька, и отпала причина не быть им вместе, и единственная возможность Марии переехать к нему. Но Мария сказала — нет, надо переехать к ней. Настеньке нужен воздух и молоко. И опять между ними вставала городская черта.
И некому было вмешаться, кроме судьбы.
Утром собрались Генка с Верой и Люськой, Сашка с Жанной и Серегой, Зотов с Марией и Настей. Потом пришли Гошка Панфилов и Сапожников.
Это было последнее лето собраться вместе — после девятого класса Сереги, и Люси, и Насти. После десятого — жизнь.
Пришла даже Нюра, бывшая блудница, ныне праведница, но особенная, и пришел непьющий Дима, бывший алкоголик, и именно он сказал, что знает место, куда стоит поехать, — на водохранилище к зотовскому приемышу Витьке Громобоеву.
То есть выход нашелся, когда вспомнили о хате, брошенной Миногой и Громобоевым, которые жили пестро и неожиданно, и постоянное жилище им было ни к чему. Им лишь бы быть вместе, а там годился шалаш да костер на берегу.
А кто есть Минога, огрубевшая возлюбленная Громобоева, вообще объяснить нельзя, а ведь была тоненькая и звонкая, как песенка тростника. Такая у Зотова подобралась сокрушительная родня.
Генка сказал:
— Хорошо бы в Прибалтику… Там тоже есть шхеры.
Жанна сказала:
— Не шхеры, а дюны.
Генка застеснялся. Люська не вступилась за приемного отца и спросила с вызовом:
— А вы можете быстро произнести: это институт фармакологии? Будьте добры Эдуарда Ромуальдовича!
Все застеснялись. Никто не мог. А она могла.
Так все оказались на водохранилище.
Они ехали ловить Зло. Они не мечтали изобрести, как с ним покончить и задавить, но они надеялись его открыть.
Уже к ночи того же дня они сидели в избе и ждали ужина, который женщины готовили на костре у самой воды. Дети купались. Взрослые слышали их сладостный живой визг, родителей увезли городские дела, собака скакала по берегу и лаяла. Мозги плавились от жары и печали.
Сапожников вытер лоб.
— Как жить, братцы? Какая жара, — сказал Сапожников, обмахиваясь журналом «Экран». — Какая дикая жара.
— Это мы уладим, — сказал Громобоев.
Сквозняком распахнулась дверь. И стало прохладно. Все посмотрели на Громобоева в некоторой панике. Но, как всегда, нашлось реальное объяснение.
Входную дверь открыла Нюра.
— Вот кто все делает вовремя, — сказал Сапожников и крикнул: — Нюра, не закрывай дверь! А то мы здесь задохнемся!
— Витька, ужинать, — сказала Минога. — Ждать надоело.
Громобоев поднялся, пощелкал подтяжками и надел шляпу.
— А еще к вдохновению призывал, — сказал Громобоев, послушно направляясь к выходу, и кивнул на Нюру: — Спроси у этой валаамовой ослицы, когда бы она хотела жить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
А Сапожников говорит:
— Видел? Однако вечный двигатель — это живое, жизнь, а другого нет. И с термоядерным не исключено, что у них получится неувязочка, и мне кажется, я знаю почему.
— Почему?
— Они хотят эту плазму силком взять. Сдавить так, чтобы лишняя энергия выдавилась. А уж дальше-то она ого-го! Все уладит.
— А как надо?
— Надо искать, как отделять атомы, вращающиеся в одну сторону, от атомов, вращающихся в разные. Тогда те, которые вращаются в разные стороны, слипнутся и сами выделят энергию, а которые вращаются в одну — разбегутся, отталкиваясь… Это как в шестеренках. С вращением в разные стороны — зацепятся зубьями, а сблизить шестеренки, вращающиеся в одну сторону, — у них зубцы полетят. Я понятно объясняю?
— Про шестеренки понятно, — говорит Зотов. — Ну а как твой-то двигатель, вечный-аммиачный-механический? Как твой диск пустотелый? Ты ж ведь тоже обещал, что он все уладит?
— Вращается, — говорит. — На бумаге… Никто его не полюбил… Только никуда не денутся. Все перепробуют. Все самое мощное… Пока однажды токарь не сделает на глазок мой диск… И отключит в квартире свет, отопление, газ… и подключит мой диск, который через неделю-другую станет работать бесплатно… поскольку погода налогом не облагается… Потом диски начнет выпускать артель игрушек… потом заводы… Потом отменят уголь, нефть, торф, атом и термояд, и топливные монополии рухнут, и земля очистится… Как там у Гошки — мы придем в этот чистый город, потому что мы так хотим…
За окном оркестр искажает вальс «Дунайские волны».
«— Похоже, что я дошел до краю, — сказал Сапожников, потом помолчал и добавил: — В моем представлении, конечно.
— Да… — говорю. — Похоже что так.
Теперь в комнате была такая тишина, как будто еще не кончился первый день творения, а до человечьего болботания остается еще пять рабочих дней. Оглохшие от тишины, мы с Сапожниковым глядели в окно, где ничего не происходило.
Потом мы уставились друг на друга, потому что если не сейчас, то никогда не будет произнесено нами то, что положено.
— П-почему ты б-боишься сказать? — спрашиваю.
— Потому что я не могу п-предсказать результаты, — сказал Сапожников, так же заикаясь, как и я. — С-слово не воробей, слово — пуля, слово — соломенная зажигательная стрела… и все в крепости начинает загораться.
Ветер выдул штору на улицу и распахнул дверь. Я дотянулся, захлопнул дверь на крючок, но ветер выл в замочную скважину как зверь.
— То заплачет как дитя, — сказал Сапожников.
— Стреляй, парень, стреляй… Насколько я понимаю, дело идет о Добре и Зле…
— Ты догадался? — спрашивает.
— Тебе кажется, что ты понял их абсолютное значение — Добра и Зла… Не лязгай зубами.
— Тысячи лет… тысячи лет, — лепетал бедный искатель потонувшего города Калязина. — … Тысячи лет… и вот теперь, в этой незначительной квартире, со сквозняками…
— Не дрейфь, — сказал я. — Я сам боюсь… Но если пришло время сказать, надо говорить.
— Время… — сказал Сапожников, лязгая зубами. — Такое простое решение… оно лежало прямо под носом, и никто… понимаешь, никто… — Сапожников стиснул коленями руки. — Если причиной всему — движение времени, то зло — это то, что идет против времени, а добро — это то, что ему следует… То есть, говоря житейски: добро то, что вовремя, а зло то, что несвоевременно».
— Истина… — прохрипел Зотов. — Истина… Неужели так просто?!
И перед ним пронеслась вся его жизнь века ожидания.
Не было ни труб архангелов, ни райских птиц, опустившихся поклевать крошки с ладони Сапожникова. И неужели истина так проста и так прозаична, пока не посеяна в сердце человека?
Но как знать наперед и, главное, объективно — что своевременно, а что нет? А то ведь этак каждый…
— У Ломоносова я прочел, что если бы научиться предсказывать погоду, то больше у бога просить было бы нечего, — говорит Зотов в шутку, а самого колотит, потому понимает: этой формулой своевременности можно оправдать что угодно. Любую гнусность. Нет уж… Надо знать объективно.
— Погоду?! — вскричал Сапожников. — Ну конечно!..
— Ты что?
— Погоду?! Но ведь если вакуум, основная и активная часть материи Времени, вращает землю за воздух, как за обод колеса… то погода и есть его наипервейшее влияние и, значит, объективный показатель… Алексеевич… Ты знаешь кого-нибудь, кто чует погоду? Ну, всегда одевается предусмотрительно, что ли?… Или, скажем, у которого кости болят к перемене…
Было видно, что Сапожников уже включился.
— Знаю, — сказал Зотов. — Витька Громобоев.
— Слушай… — взмолился Сапожников — влиятельный человек. — Позвони ему! Давай позвоним!
— Сейчас?
— Прямо сейчас…
Они выскочили в коридор. Зотов набрал номер. Диск заедало. Телефон хрипел. Шнур был перекушен собачьими зубами, да так и не починен почему-то.
— Але! Але!.. Евдокия?! Громобоева давай! Это я, Зотов.
— Он спит. Зачем вам? — раздался вульгарный голос Миноги. — Через двадцать минут встанет.
— Та-ак… А ты не знаешь, чего он собирается надеть, когда в город пойдет?
— Зачем вам?
— Евдокия!
— Как не знать?!.. Я ему, паразиту, говорю: надень теплую шапку, надень пальто, надень кашне и свитер, — видишь, какая холодрыга?
— А он?
— Ясное дело, летнюю шляпу вытащил и пиджак… Всю жизнь мне назло… Паразиты вы все…
Они переглянулись. Минога была права. За окном в сером дремучем небе металась холодрыга.
— Слушай, — возопил Зотов. — Потом доспит… Пихни его и спроси: почему он решил, что погода будет теплая?
— Зачем вам?
— Дуська! Не выводи меня! Вопрос жизни и смерти!
— Ну разве что… — ответила Минога.
Трубка хрипела и у них. Минога бросила ее болтаться на шнуре, и теперь она качалась и почесывала свои бока о коридорную стенку, которую давно было пора красить. Но Миноге было некогда этим заниматься — все ее время уходило на битву с Громобоевым. А может быть, время ее уходило? А может быть, еще не наступило? И Громобоев это знал? Как узнать, кто была Минога в жизни Громобоева? Добро или зло? Все-таки грубее этой женщины…
— Але! Вы тама? — спросила Минога нарочито вульгарно.
— Тут! Тут!.. Ну что он сказал?
— Он говорит, не вовремя звоните… Он спать хочет.
— Ишь ты… Не вовремя, — обернулся Зотов к Сапожникову.
— Петр Алексеевич… не надо, — сказал Сапожников. — Я чего-то боюсь…
— А не дрейфь, я сам боюсь, — говорю. И заорал в трубку: — Несвоевременно?! Не его собачье дело! Раз в жизни его отец разбудил! Что он ответил по существу вопроса? Подтащи его к трубке!
— Говорите сами, — сказала Минога.
Опять трубка хрипела. Потом Громобоев откашлялся.
— Витька, — сказал я, — ответь на поставленный вопрос… Как ты угадываешь, какая будет погода?
Громобоев довольно долго откашливался, потом было слышно, как он чиркал спичкой и закуривал, затягивался, выпуская дым. Потом ответил:
— Я не угадываю… Я ее делаю.
Вот так. И заржал.
Холодрыга завывала в мире и вонью зла окутывала планету, но Громобоев вытащил свою летнюю шляпу.
Ну ладно.
57
Есть латинский силлогизм: «Кай не дурак, ибо Кай признал истину, что Кай дурак». Тупик логики.
Но теперь противоречия формальной логики Зотова не смущали. И он знал, что Кай не обязательно дурак, если Кай наблюдательный.
Ну и будьте любезны.
Теперь любой Эйнштейн с первого курса знает, что все конкретно и относительно и что на старый вопрос «Хорошо это или плохо?» ныне существует ответ, подкупающий своей четкостью: «Когда как». Когда хорошо, а когда и нет.
И по этой относительности хиросимская бомба — когда плохо, а когда и хорошо, хотя тому же любому Эйнштейну понятно, что хорошей бомбы не бывает.
Ну если так, постановил Зотов, то может оказаться, что в жизни есть постоянная причина, хреновина, которая все переворачивает, переиначивает, выворачивает наизнанку и кривляется. И превращает все, что мы называем добро, во все, что мы называем зло.
И значит, надо оглядеться и эту причину искать, если она объективна.
Все живое родится, чтобы жить, в том числе и человек. И если, несмотря на весь наилучший инструмент, опасность жить все усиливается, значит, История уперлась во что-то, в какой-то тупик, и чего-то недоглядела.
Энергетикой пусть занимаются физики. Если вакуум — это материя, то рано или поздно они займутся и ею.
Но никакая физика не скажет, в чем разница между добром и злом, потому что у них разница не в знаках, а между ними — пропасть.
Зотов считал, что Желание — это Добро, а Нежелание — это всегда лишь из двух Зол наименьшее.
Но вся беда была в том, что Желания и Нежелания были похожи друг на друга, как две капли воды, и как было отличить живую каплю от мертвой?
Зотову почему-то всегда казалось, что добро многообразно, а зло всего лишь многолико. И он теперь знает почему.
Ему почему-то казалось, что позади всего пестрого зла лежит какая-то унылая стандартная причина, одинаковая для всех.
Он думал, что добро коренится в живых желаниях, а зло всего лишь в нежеланиях, причина которых мертвая — страх смерти, страх демонтажа, страх превратиться в чей-то инструмент и отходы. И потому желания плодоносят, а нежелания — импотентны. Но какие причины вызывают этот страх, Зотов не знал. Слишком часто реальных причин для такого рода страха, то есть зависти, ревности, конкуренции, не было, а в нереальные причины Зотов не верил.
— … Машенька, — говорит Зотов. — Надо детей куда-то увозить.
— К нам в деревню не хочешь… Куда же?
Она Зотова создала в своем воображении, и в ее воображении он был Зотов Петр — первый, могучий и великий, первый и последний возлюбленный ее, погибший в германской войне, в начале века. Таким и остался созданный ею образ, и она не хотела жить с его жалким подобием.
Она Зотова любила, только издалека любила. А вблизи от него — не могла примириться с плотью, запахом вина и железа. Она была права, но и Зотов был прав.
Потому что был посеян в землю и считал постыдным бросить тех, кто был посеян рядом с ним.
Он не мог ждать, пока превратится в образ, созданный ею в ее чистой душе. Он шел по тропе и делал людское дело как мог и был с теми, кто был рядом с ним.
Но вот появилась Настенька, и отпала причина не быть им вместе, и единственная возможность Марии переехать к нему. Но Мария сказала — нет, надо переехать к ней. Настеньке нужен воздух и молоко. И опять между ними вставала городская черта.
И некому было вмешаться, кроме судьбы.
Утром собрались Генка с Верой и Люськой, Сашка с Жанной и Серегой, Зотов с Марией и Настей. Потом пришли Гошка Панфилов и Сапожников.
Это было последнее лето собраться вместе — после девятого класса Сереги, и Люси, и Насти. После десятого — жизнь.
Пришла даже Нюра, бывшая блудница, ныне праведница, но особенная, и пришел непьющий Дима, бывший алкоголик, и именно он сказал, что знает место, куда стоит поехать, — на водохранилище к зотовскому приемышу Витьке Громобоеву.
То есть выход нашелся, когда вспомнили о хате, брошенной Миногой и Громобоевым, которые жили пестро и неожиданно, и постоянное жилище им было ни к чему. Им лишь бы быть вместе, а там годился шалаш да костер на берегу.
А кто есть Минога, огрубевшая возлюбленная Громобоева, вообще объяснить нельзя, а ведь была тоненькая и звонкая, как песенка тростника. Такая у Зотова подобралась сокрушительная родня.
Генка сказал:
— Хорошо бы в Прибалтику… Там тоже есть шхеры.
Жанна сказала:
— Не шхеры, а дюны.
Генка застеснялся. Люська не вступилась за приемного отца и спросила с вызовом:
— А вы можете быстро произнести: это институт фармакологии? Будьте добры Эдуарда Ромуальдовича!
Все застеснялись. Никто не мог. А она могла.
Так все оказались на водохранилище.
Они ехали ловить Зло. Они не мечтали изобрести, как с ним покончить и задавить, но они надеялись его открыть.
Уже к ночи того же дня они сидели в избе и ждали ужина, который женщины готовили на костре у самой воды. Дети купались. Взрослые слышали их сладостный живой визг, родителей увезли городские дела, собака скакала по берегу и лаяла. Мозги плавились от жары и печали.
Сапожников вытер лоб.
— Как жить, братцы? Какая жара, — сказал Сапожников, обмахиваясь журналом «Экран». — Какая дикая жара.
— Это мы уладим, — сказал Громобоев.
Сквозняком распахнулась дверь. И стало прохладно. Все посмотрели на Громобоева в некоторой панике. Но, как всегда, нашлось реальное объяснение.
Входную дверь открыла Нюра.
— Вот кто все делает вовремя, — сказал Сапожников и крикнул: — Нюра, не закрывай дверь! А то мы здесь задохнемся!
— Витька, ужинать, — сказала Минога. — Ждать надоело.
Громобоев поднялся, пощелкал подтяжками и надел шляпу.
— А еще к вдохновению призывал, — сказал Громобоев, послушно направляясь к выходу, и кивнул на Нюру: — Спроси у этой валаамовой ослицы, когда бы она хотела жить?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43