С тех пор, кстати, я мечтал его спросить, был ли это омаж старому фильму де Пальмы или его собственное изобретение? Почему-то не хочется сейчас спрашивать.
– Есть особая стратегия, – надкусывает картофелину, остаток плюхается в суп, раскидывая брызги, – ты думаешь, почему я не снимался все эти годы? О! Да любая студия понимает, что согласись я у них сниматься – это будет суперфильм, сборы до потолка! И ты думаешь, я бы не согласился? Я бы согласился. А потом бы от стыда сгорел. Ты посмотри на меня – что, противно? Вон, смотри (тычет себя в плечо грязноватым пальцем с налипшей капустиной) – проплешина! и вон! и вон! Мне надо выглядеть так, чтобы никому не хотелось меня приглашать! Потому что – а вдруг я соглашусь? А? И как мне потом жить?
Скажи мне кто десять лет назад, что я буду сидеть с ним за одним столом – да я бы умер от счастья. А все, что ему понадобилось, чтобы мной заинтересоваться, – это два скандальных фильма и один эффектный жест. Хлопнуть дверью, послать всех. Как дешево их купить, этих радикалов. Вот я сижу с ним за одним столом – и совсем не о нем думаю, я просто злюсь, когда вспоминаю, что «Белой смерти» не дали ничего. И просто злился, когда он разбудил меня звонком в час ночи и позвал встретиться в Беэр-Шеве. И на той же волне очищающей злости я перся сегодня утром сюда, через эту жуткую пустыню. Святая земля, тоже мне. Горяча, видать, твоя любовь, Бог Авраама и Исаака, если она выжигает в доме народа твоего такие пустоши.
– Это война, – говорит Тат, – тут не может быть компромисса. Ты меня слушаешь? Ты слушай. Это время действий, дружочек. Снафф, который они искали, имитировали, еще что-то, – он должен стать реальностью. Я каждый год думаю перед Иерусалимским фестивалем, что надо взорвать там бомбу! И уничтожить их всех! Представьте себе: буууум! – ошметки морфированных тел, сиськи, хуи, все вперемешку, кровавое пюре!
Бьет ложкой по тарелке, брызги супа разлетаются по и без того не особо чистой скатерти.
– Смерть приносит освобождение! В этом и беда чилли – они говорят о сексе, дешево, скучно, тупо говорят о сексе, как будто это важнее всего, как будто смерти не существует! Даже когда они имитируют снафф, все равно – это не о смерти, это одно притворство! Ты вот оценишь, это же в твоем духе, Гросс: лучшая картина, которую можно снять, – взрыв бомбы на церемонии вручения «Голден Пеппер»! Все звезды будут в нашем фильме, заживо, да!
Смеется, но смотрит невесело, оценивающе, как будто проверяет – присоединюсь ли я к его веселью? У него не хватает зубов. Тоже мне эпатаж – ходить без зубов. Вомбат, древесная крыса. Почему он выбрал именно это животное? И почему мне это вдруг становится совсем, совершенно неинтересно? Я не хочу иметь никакого отношения к подростковому бунтарству пятидесятилетнего мужика, которому давно пора думать о том, что шкурка его линяет, время его проходит, он уже никому не нужен, он реликт великой эпохи, и скоро даже в этом качестве никому не нужен будет. Как великий Годар последние двадцать лет жизни, упокой, господи, его душу. И протестовать против конформизма индустрии чилли так же глупо, как протестовать против старости и смерти. Нет, даже глупее – потому что от старости и смерти никуда не деться, а на чилли свет клином не сошелся, и на ванили не сошелся, – но нужно мужество, мужество отказаться от наработок, мужество сказать себе: свет не сошелся клином… Странное чувство: мне неловко, что я так им восхищался. Нет, это чувство надо давить в себе, надо думать иначе: я восхищался им, когда мог им восхищаться. Я могу отказаться от собственной наработки: «я восхищаюсь Грегори Ташем». У меня есть другие ориентиры.
– Ты думаешь, – говорит Грегори, – что ты разрушишь систему изнутри. Ха! Фиг тебе, фиг тебе. Все, что ты делаешь, – да ты ее только укрепляешь. Она тебя использует – и выкинет, как шкурку от банана. Как шкурку. Понимаешь? (Делает такой жест, как будто срывает с банана шкурку. Задевает локтем стакан, ловит, ставит на место.)
На себя посмотри, шкурка. Проплешины. Мешки под глазами. Старость. Идеи плохи тем, что не могут заполнить плоть полностью – где-то остаются лакуны, трещины, щели – и в эти трещины заползает время. Твои нетленные идеи борются с разлагающейся плотью, в которой они заключены. А плоть всегда побеждает. Человек, столько лет проведший в порноиндустрии, должен понимать это лучше любого другого.
– Я не уверен, – говорю я вслух, говорю неправду, потому что мне совсем не хочется обсуждать с ним правду, – я не уверен, что я когда-либо собирался что-то менять. Я использую систему в своих целях, вполне меркантильных, ну и ладно. Я не идеалист – ну и что такое?
– Тогда почему ты вчера дверью хлопнул и на прессухе обозвал Михалкова-пятого «облезлым хорьком»? – ржет.
– Потому что он облезлый хорек! Я злюсь, да, но я злюсь, потому что не сработало. Я надеялся, что все-таки художественные, простите, достоинства «Белой смерти» как-нибудь перевесят, перевесят все – и их страх, и что там еще им мешает. Что они сумеют почувствовать, понять, что ли… Ну, я просчитался. Я уже в прошлом году давал себе слово – хрен, больше никаких «Пепперов»! И сдержу его на следующий год. Но вот не надо делать из меня революционера. Я слишком, знаете, стар для этих игр! – И на этой фразе я едва не прикусываю себе язык и меня заливает стыдом, но, к счастью, он меня не слышит, потому что смотрит на женщину – на немолодого, с пятнами седины, толстого миксуса – коала, но с рысьими кисточками на ушах. Это Ланда Голд, когда-то – прекрасная актриса, губастая и тонконогая, как обезьянка, теперь – бессменный секретарь «Коалиции», вечная подруга Таша, я вспоминаю знаменитую фотографию мирных времен – как он держит ее за шею, нежно и осторожно, и смотрит на нее, как дитя на подарок, – и сейчас он оторвался от супа, не слушает меня, смотрит на эту женщину, как дитя на подарок, и вдруг пододвигает ей стул таким молодым, ловким, тонким жестом, что на секунду мне кажется подделкой эта плешивая шкурка, эта наивная суетливая речь, – но только на секунду, потому что он говорит:
– Именно! Никаких «Пепперов»! И это должен быть только первый шаг! Ты не хуже меня знаешь, – нельзя оставаться в индустрии, игнорируя ее правила. Сдаться или порвать навеки! Только так!
Я смотрю на Ланду, а Ланда на меня. Я вижу, что она понимает: я ищу в ней губастую тонконогую обезьянку и не нахожу ее. Наверное, ей становится больно. Я быстро опускаю глаза.
Интонация, с которой она обращается к Ташу, поражает меня. Это интонации матери, говорящей с болтливым, но не очень умненьким ребенком, и в эту секунду я понимаю, от чего и ради чего Ланда Голд отказалась десять лет назад.
– Ты уже сказал ему, что мы хотим?
– Свободы и смерти, мы всегда хотим одного и того же! – Грегори смеется, Ланда улыбается и гладит его ладонь, а я думаю, что глупо хотеть того, что неизбежно; смерти в особенности.
– Мы предлагаем вам, – говорит Ланда, – присоединиться к нашей Коалиции. Делать бомбу. Бросить ее под ноги членам жюри на будущий год.
Она говорит это, потому что хочет сделать ему приятное. Она смотрит на меня, а я на нее, и мы оба знаем, что играем роли ради этого бедного человека, который макает распадающийся кусок хлеба в остатки супа.
– Как – бомбу? – спрашиваю я с деланым испугом.
– В переносном смысле. Объявить о том, что вы разрываете с чилли, что выбираете путь независимости. Что вы делаете теперь картины не для проката, а для искусства.
– Для меня это все равно что сказать, что я снимаю кино для слепых, – говорю я со вздохом. – О каком искусстве вы говорите, Ланда?
– О настоящем искусстве. О том, что делается не на продажу. Например, о сотрудничестве с Гауди. – Вомбатус вдруг снова заводится, даже привстает со стула. – Он, вероятно, сэмплирует некоторые мои работы, не самые, конечно, смелые, но все равно – это прорыв, безусловно! Он – наш!
О да. Гауди, конечно, бессребреник. Чистое искусство, нечто вне рынка, а как же. Господи, какой он ребенок, этот старый человек.
– Понимаете, Ланда, – говорю я, глядя в ее подернутые усталостью глаза, – меня не интересует искусство. Меня интересуют только деньги. И, может быть, слава. Потому что деньги – это именно то, к чему все может быть сведено. Единое мерило успеха.
Мы с ней понимаем друг друга, она осторожно и незаметно прикрывает глаза, подавая мне знак, а потом говорит возмущенно:
– Грег, нам не о чем тут говорить! К черту его!
– Под этим девизом десять лет назад вы все и легли под Ассоциацию! – рявкает Грегори, а Ланда накрывает своей седой лапкой его ладонь и говорит:
– Пойдем, пойдем.
И когда они поднимаются, чтобы уйти, она еще на секунду оборачивается ко мне и улыбается едва заметно, и я вдруг чувствую такую к ним нежность, как будто мама и папа ненадолго зашли ко мне в гости и вот, уходят, – и я почему-то знаю, что больше никогда уже их не увижу.
Глава 69
Дачей заниматься надо на выходных, а сейчас уже половина третьего ночи и надо собраться, встать и закончить с квартирой, потому что за последние пять часов ничего, ничегошеньки тут не сделал: как пришел, как сел на диван перед вэвэ, так и просидел, переключаясь с канала на канал, так и просидел, как будто у себя дома, как будто Щ, скажем, в ванной или на кухне – чай заваривает, роется в коробке с печеньем, сейчас вернется. Надо встать и сделать что-нибудь, сейчас половина третьего ночи, в десять утра тут будет его адвокат с оценщиком – надо продавать квартиру и оставшуюся мебель, и вэвэ, и хранящуюся на даче дорогущую аппаратуру, его любовь и гордость, – но это все уже без Лиса, увольте. Лис пришел сюда буквально на часик, буквально на полминуты – разобрать, по просьбе адвоката, личные вещи покойного друга, посмотреть, нет ли чего чужого, нет ли чего, что надо вернуть партнерам, работодателям, друзьям, еще кому-то, а все остальное, сказал адвокат, видимо, продадим, если не найдем наследников – но у него же вроде нет наследников? Вроде нет. Так что Лис здесь на секундочку только, взглядом буквально по полкам пробежаться и уже навсегда уйти из этого дома, неизвестно чьего теперь, неизвестно зачем нужного.
Сидел перед вэвэ и так боялся встать, что даже в туалет сходить не мог, – ну что же, теперь в туалет и быстро взглядом по полочкам пробежаться: нет ли чего чужого, не надо ли вернуть хозяевам последнюю несостоявшуюся пересылку, не забыл ли здесь я чего сам в один из визитов – скажем, шарф, скажем, одолженные на посмотреть сеты, скажем, вот как раз мой «Меглеси Уотсон», а бион от него где? – а вот где, ну и прекрасно. Еще два сета, кажется, Ростовского, по крайней мере, «Серая лилия» точно, оставить? – нет, надо забрать и отдать Ростовскому, хотя Ростовский, кажется, сам обещал завтра подъехать, когда адвокат тут будет, может, взять что-нибудь на память, может, просто свое забрать, если оставалось.
Две пересылки здесь должны быть точно – Щ должен был ехать на следующий день после – ну, понятно, после чего он должен был ехать опять в Тунис, значит, где-то лежит пакет с бионами Гегеля, а потом в пятницу, кажется, он снова собирался сюда, на дачу, а потом в понедельник – везти шесть очень жестких бионов куда-то для Моцика, но Моцик уехал в среду, я сам хотел его застать и не застал – значит, и Моциков пакет тоже где-то здесь – а, вот, все вместе лежит, шесть для Моцика и сколько-то красных в другой коробке – это Гегелевы, он красное любит. Еще коробка большая и рядом с ней другая, поменьше, на четыре ячейки; на большой написано «Зав» – это что? Это миксы, плоды мучительных трудов Щ, домашних и дачных; последний месяц он изводил Завьялова идеей делать бизнес на биомиксах, создавать рынок, продавать самые клевые – Зав, кажется, упирался потихоньку, но надежда была, – теперь, интересно, кому отдавать эти миксы? Заву? Себе забирать? Себе – а что делать с ними? Ну, вот этот, черный с серебром, себе, тот, на котором параплан и песок, ну, не параплан, ясно что, черт, да что ж так в носу щиплет? Короче, это себе, это на память, а остальное – если Заву, то Зав, может, действительно начнет продавать? – впрочем, Щ, наверное, даже рад бы был, ну, значит, отдадим Заву, видимо, и большая коробка на двадцать четыре, и маленькая на четыре – ему, каждый бион подписан-помечен, смесь чего с чем, на одном замечаю «белка + …» – когда он успел белку-то записать??? – впрочем, теперь все равно.
Что еще? Книги – книги – нет, не могу притронуться к книгам, какие-то из них лежали тогда на полу в ванной, они сказали мне, что робот залез на них и с них прыгнул… Словом, книги я не трогаю, не могу трогать книги. Еще надо забрать фотографию его с мамой, здесь ему сколько – шесть? восемь? куда ее девать, нельзя же у себя в доме держать фотографию чужой женщины и мертвого человека, когда он был маленьким? – но и оставлять здесь нельзя, почему-то вдруг Лис подумал, что Яэль сказала бы – забирать, и понял, что эта фотография всегда теперь будет стоять у них в доме, неизвестно, где именно, но будет, и спрятал фотографию в сумку, лицом вверх, чтобы ей не было темно или страшно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
– Есть особая стратегия, – надкусывает картофелину, остаток плюхается в суп, раскидывая брызги, – ты думаешь, почему я не снимался все эти годы? О! Да любая студия понимает, что согласись я у них сниматься – это будет суперфильм, сборы до потолка! И ты думаешь, я бы не согласился? Я бы согласился. А потом бы от стыда сгорел. Ты посмотри на меня – что, противно? Вон, смотри (тычет себя в плечо грязноватым пальцем с налипшей капустиной) – проплешина! и вон! и вон! Мне надо выглядеть так, чтобы никому не хотелось меня приглашать! Потому что – а вдруг я соглашусь? А? И как мне потом жить?
Скажи мне кто десять лет назад, что я буду сидеть с ним за одним столом – да я бы умер от счастья. А все, что ему понадобилось, чтобы мной заинтересоваться, – это два скандальных фильма и один эффектный жест. Хлопнуть дверью, послать всех. Как дешево их купить, этих радикалов. Вот я сижу с ним за одним столом – и совсем не о нем думаю, я просто злюсь, когда вспоминаю, что «Белой смерти» не дали ничего. И просто злился, когда он разбудил меня звонком в час ночи и позвал встретиться в Беэр-Шеве. И на той же волне очищающей злости я перся сегодня утром сюда, через эту жуткую пустыню. Святая земля, тоже мне. Горяча, видать, твоя любовь, Бог Авраама и Исаака, если она выжигает в доме народа твоего такие пустоши.
– Это война, – говорит Тат, – тут не может быть компромисса. Ты меня слушаешь? Ты слушай. Это время действий, дружочек. Снафф, который они искали, имитировали, еще что-то, – он должен стать реальностью. Я каждый год думаю перед Иерусалимским фестивалем, что надо взорвать там бомбу! И уничтожить их всех! Представьте себе: буууум! – ошметки морфированных тел, сиськи, хуи, все вперемешку, кровавое пюре!
Бьет ложкой по тарелке, брызги супа разлетаются по и без того не особо чистой скатерти.
– Смерть приносит освобождение! В этом и беда чилли – они говорят о сексе, дешево, скучно, тупо говорят о сексе, как будто это важнее всего, как будто смерти не существует! Даже когда они имитируют снафф, все равно – это не о смерти, это одно притворство! Ты вот оценишь, это же в твоем духе, Гросс: лучшая картина, которую можно снять, – взрыв бомбы на церемонии вручения «Голден Пеппер»! Все звезды будут в нашем фильме, заживо, да!
Смеется, но смотрит невесело, оценивающе, как будто проверяет – присоединюсь ли я к его веселью? У него не хватает зубов. Тоже мне эпатаж – ходить без зубов. Вомбат, древесная крыса. Почему он выбрал именно это животное? И почему мне это вдруг становится совсем, совершенно неинтересно? Я не хочу иметь никакого отношения к подростковому бунтарству пятидесятилетнего мужика, которому давно пора думать о том, что шкурка его линяет, время его проходит, он уже никому не нужен, он реликт великой эпохи, и скоро даже в этом качестве никому не нужен будет. Как великий Годар последние двадцать лет жизни, упокой, господи, его душу. И протестовать против конформизма индустрии чилли так же глупо, как протестовать против старости и смерти. Нет, даже глупее – потому что от старости и смерти никуда не деться, а на чилли свет клином не сошелся, и на ванили не сошелся, – но нужно мужество, мужество отказаться от наработок, мужество сказать себе: свет не сошелся клином… Странное чувство: мне неловко, что я так им восхищался. Нет, это чувство надо давить в себе, надо думать иначе: я восхищался им, когда мог им восхищаться. Я могу отказаться от собственной наработки: «я восхищаюсь Грегори Ташем». У меня есть другие ориентиры.
– Ты думаешь, – говорит Грегори, – что ты разрушишь систему изнутри. Ха! Фиг тебе, фиг тебе. Все, что ты делаешь, – да ты ее только укрепляешь. Она тебя использует – и выкинет, как шкурку от банана. Как шкурку. Понимаешь? (Делает такой жест, как будто срывает с банана шкурку. Задевает локтем стакан, ловит, ставит на место.)
На себя посмотри, шкурка. Проплешины. Мешки под глазами. Старость. Идеи плохи тем, что не могут заполнить плоть полностью – где-то остаются лакуны, трещины, щели – и в эти трещины заползает время. Твои нетленные идеи борются с разлагающейся плотью, в которой они заключены. А плоть всегда побеждает. Человек, столько лет проведший в порноиндустрии, должен понимать это лучше любого другого.
– Я не уверен, – говорю я вслух, говорю неправду, потому что мне совсем не хочется обсуждать с ним правду, – я не уверен, что я когда-либо собирался что-то менять. Я использую систему в своих целях, вполне меркантильных, ну и ладно. Я не идеалист – ну и что такое?
– Тогда почему ты вчера дверью хлопнул и на прессухе обозвал Михалкова-пятого «облезлым хорьком»? – ржет.
– Потому что он облезлый хорек! Я злюсь, да, но я злюсь, потому что не сработало. Я надеялся, что все-таки художественные, простите, достоинства «Белой смерти» как-нибудь перевесят, перевесят все – и их страх, и что там еще им мешает. Что они сумеют почувствовать, понять, что ли… Ну, я просчитался. Я уже в прошлом году давал себе слово – хрен, больше никаких «Пепперов»! И сдержу его на следующий год. Но вот не надо делать из меня революционера. Я слишком, знаете, стар для этих игр! – И на этой фразе я едва не прикусываю себе язык и меня заливает стыдом, но, к счастью, он меня не слышит, потому что смотрит на женщину – на немолодого, с пятнами седины, толстого миксуса – коала, но с рысьими кисточками на ушах. Это Ланда Голд, когда-то – прекрасная актриса, губастая и тонконогая, как обезьянка, теперь – бессменный секретарь «Коалиции», вечная подруга Таша, я вспоминаю знаменитую фотографию мирных времен – как он держит ее за шею, нежно и осторожно, и смотрит на нее, как дитя на подарок, – и сейчас он оторвался от супа, не слушает меня, смотрит на эту женщину, как дитя на подарок, и вдруг пододвигает ей стул таким молодым, ловким, тонким жестом, что на секунду мне кажется подделкой эта плешивая шкурка, эта наивная суетливая речь, – но только на секунду, потому что он говорит:
– Именно! Никаких «Пепперов»! И это должен быть только первый шаг! Ты не хуже меня знаешь, – нельзя оставаться в индустрии, игнорируя ее правила. Сдаться или порвать навеки! Только так!
Я смотрю на Ланду, а Ланда на меня. Я вижу, что она понимает: я ищу в ней губастую тонконогую обезьянку и не нахожу ее. Наверное, ей становится больно. Я быстро опускаю глаза.
Интонация, с которой она обращается к Ташу, поражает меня. Это интонации матери, говорящей с болтливым, но не очень умненьким ребенком, и в эту секунду я понимаю, от чего и ради чего Ланда Голд отказалась десять лет назад.
– Ты уже сказал ему, что мы хотим?
– Свободы и смерти, мы всегда хотим одного и того же! – Грегори смеется, Ланда улыбается и гладит его ладонь, а я думаю, что глупо хотеть того, что неизбежно; смерти в особенности.
– Мы предлагаем вам, – говорит Ланда, – присоединиться к нашей Коалиции. Делать бомбу. Бросить ее под ноги членам жюри на будущий год.
Она говорит это, потому что хочет сделать ему приятное. Она смотрит на меня, а я на нее, и мы оба знаем, что играем роли ради этого бедного человека, который макает распадающийся кусок хлеба в остатки супа.
– Как – бомбу? – спрашиваю я с деланым испугом.
– В переносном смысле. Объявить о том, что вы разрываете с чилли, что выбираете путь независимости. Что вы делаете теперь картины не для проката, а для искусства.
– Для меня это все равно что сказать, что я снимаю кино для слепых, – говорю я со вздохом. – О каком искусстве вы говорите, Ланда?
– О настоящем искусстве. О том, что делается не на продажу. Например, о сотрудничестве с Гауди. – Вомбатус вдруг снова заводится, даже привстает со стула. – Он, вероятно, сэмплирует некоторые мои работы, не самые, конечно, смелые, но все равно – это прорыв, безусловно! Он – наш!
О да. Гауди, конечно, бессребреник. Чистое искусство, нечто вне рынка, а как же. Господи, какой он ребенок, этот старый человек.
– Понимаете, Ланда, – говорю я, глядя в ее подернутые усталостью глаза, – меня не интересует искусство. Меня интересуют только деньги. И, может быть, слава. Потому что деньги – это именно то, к чему все может быть сведено. Единое мерило успеха.
Мы с ней понимаем друг друга, она осторожно и незаметно прикрывает глаза, подавая мне знак, а потом говорит возмущенно:
– Грег, нам не о чем тут говорить! К черту его!
– Под этим девизом десять лет назад вы все и легли под Ассоциацию! – рявкает Грегори, а Ланда накрывает своей седой лапкой его ладонь и говорит:
– Пойдем, пойдем.
И когда они поднимаются, чтобы уйти, она еще на секунду оборачивается ко мне и улыбается едва заметно, и я вдруг чувствую такую к ним нежность, как будто мама и папа ненадолго зашли ко мне в гости и вот, уходят, – и я почему-то знаю, что больше никогда уже их не увижу.
Глава 69
Дачей заниматься надо на выходных, а сейчас уже половина третьего ночи и надо собраться, встать и закончить с квартирой, потому что за последние пять часов ничего, ничегошеньки тут не сделал: как пришел, как сел на диван перед вэвэ, так и просидел, переключаясь с канала на канал, так и просидел, как будто у себя дома, как будто Щ, скажем, в ванной или на кухне – чай заваривает, роется в коробке с печеньем, сейчас вернется. Надо встать и сделать что-нибудь, сейчас половина третьего ночи, в десять утра тут будет его адвокат с оценщиком – надо продавать квартиру и оставшуюся мебель, и вэвэ, и хранящуюся на даче дорогущую аппаратуру, его любовь и гордость, – но это все уже без Лиса, увольте. Лис пришел сюда буквально на часик, буквально на полминуты – разобрать, по просьбе адвоката, личные вещи покойного друга, посмотреть, нет ли чего чужого, нет ли чего, что надо вернуть партнерам, работодателям, друзьям, еще кому-то, а все остальное, сказал адвокат, видимо, продадим, если не найдем наследников – но у него же вроде нет наследников? Вроде нет. Так что Лис здесь на секундочку только, взглядом буквально по полкам пробежаться и уже навсегда уйти из этого дома, неизвестно чьего теперь, неизвестно зачем нужного.
Сидел перед вэвэ и так боялся встать, что даже в туалет сходить не мог, – ну что же, теперь в туалет и быстро взглядом по полочкам пробежаться: нет ли чего чужого, не надо ли вернуть хозяевам последнюю несостоявшуюся пересылку, не забыл ли здесь я чего сам в один из визитов – скажем, шарф, скажем, одолженные на посмотреть сеты, скажем, вот как раз мой «Меглеси Уотсон», а бион от него где? – а вот где, ну и прекрасно. Еще два сета, кажется, Ростовского, по крайней мере, «Серая лилия» точно, оставить? – нет, надо забрать и отдать Ростовскому, хотя Ростовский, кажется, сам обещал завтра подъехать, когда адвокат тут будет, может, взять что-нибудь на память, может, просто свое забрать, если оставалось.
Две пересылки здесь должны быть точно – Щ должен был ехать на следующий день после – ну, понятно, после чего он должен был ехать опять в Тунис, значит, где-то лежит пакет с бионами Гегеля, а потом в пятницу, кажется, он снова собирался сюда, на дачу, а потом в понедельник – везти шесть очень жестких бионов куда-то для Моцика, но Моцик уехал в среду, я сам хотел его застать и не застал – значит, и Моциков пакет тоже где-то здесь – а, вот, все вместе лежит, шесть для Моцика и сколько-то красных в другой коробке – это Гегелевы, он красное любит. Еще коробка большая и рядом с ней другая, поменьше, на четыре ячейки; на большой написано «Зав» – это что? Это миксы, плоды мучительных трудов Щ, домашних и дачных; последний месяц он изводил Завьялова идеей делать бизнес на биомиксах, создавать рынок, продавать самые клевые – Зав, кажется, упирался потихоньку, но надежда была, – теперь, интересно, кому отдавать эти миксы? Заву? Себе забирать? Себе – а что делать с ними? Ну, вот этот, черный с серебром, себе, тот, на котором параплан и песок, ну, не параплан, ясно что, черт, да что ж так в носу щиплет? Короче, это себе, это на память, а остальное – если Заву, то Зав, может, действительно начнет продавать? – впрочем, Щ, наверное, даже рад бы был, ну, значит, отдадим Заву, видимо, и большая коробка на двадцать четыре, и маленькая на четыре – ему, каждый бион подписан-помечен, смесь чего с чем, на одном замечаю «белка + …» – когда он успел белку-то записать??? – впрочем, теперь все равно.
Что еще? Книги – книги – нет, не могу притронуться к книгам, какие-то из них лежали тогда на полу в ванной, они сказали мне, что робот залез на них и с них прыгнул… Словом, книги я не трогаю, не могу трогать книги. Еще надо забрать фотографию его с мамой, здесь ему сколько – шесть? восемь? куда ее девать, нельзя же у себя в доме держать фотографию чужой женщины и мертвого человека, когда он был маленьким? – но и оставлять здесь нельзя, почему-то вдруг Лис подумал, что Яэль сказала бы – забирать, и понял, что эта фотография всегда теперь будет стоять у них в доме, неизвестно, где именно, но будет, и спрятал фотографию в сумку, лицом вверх, чтобы ей не было темно или страшно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61