Конечно, Грабал и Грошек – великие чешские пифатели, кто фпорит, но душа города лучше всего передана у Майринка. Вот, давайте пофмотрим: повернитесь немного налево, нет, нет, ближе к середине мофта, прошу, как говорится, пане – и вот теперь лицом к Хухле – вот хорошо! Сейчас мы фактически видим все три места, где Голем был фделан так или иначе. Места эти, если мне не изменяет память – а я фпециально освежил ее перед поездкой, гофпода, – так вот, местами этими являлись Хухле, Браник и какое-то место на «К», располагающееся где-то на берегу Влтавы, то есть у наших ног. А вот теперь, мифтер Завьялов, будьте любезны, наклонитесь к перилам, пожалуйста, и не бойтесь, я вас держу! – ну хорошо, хорошо, не наклоняйтесь, – но вот в той стороне – а, да вы знаете же, наверное, где Фтаронова синагога? Ну нельзя же так, мифтическое место, неловко, неловко… ну, ничего, как я говорю своим ученикам: «Век живи – век учись». Одним фловом, там, где Фтаронова синагога, вся ифтория с Големом и завершилась, как вы, конечно, знаете. Рабби Бецалель вынул у взбунтовавшегося Голема табличку изо рта – или это была не табличка, а лифток бумаги или даже небольшой камень, – итак, он его вынул, вырвал, так сказать, грешный язык, говоря фловами поэта. И Голем стал обратно чурбан, простите, чурбаном, просто как Буратино. Вы, пан Фокуп, не знаете фказку про Буратино? О, это был бы ваш клиент, да! У него был длинный нос, причем в сказке подчеркнуто, что нос был такой от рождения, то есть неморфированный! И профеффионально Буратино этот был мой, так сказать, коллега, то есть тоже актер, игравший в театре. Кукольном, разумеется. Тут интересный фюжет, на этот раз новозаветный, потому что бэд, как выражались в старину, гай этой фказки, был некто Карабаф-Барабаф. Наше флавянское ухо, пан Фокуп, не различает в слове Барабаф оригинального корня, а будь мы англофаксы, мы бы фразу поняли, что имеется в виду Варрава, префловутый разбойник, который был освобожден вмефто Господа нашего Иешуа. Но я отвлекся, потому что сейчас мы, так фказать, не в Иеруфалиме, а в Праге, и искренне надеюсь, что мы с вами дойдем вскоре до Фтароновой, где, говорят, до сих пор хранится Голем. Нет, нет, я предпочел бы именно пешком, мне кажется кощунственным пользоваться в такой день машиной, тем более что вы молоды, гофпода, вы младше меня; мы окажемся там не более чем через полчаса. День какой прекрафный, гофпода! – а дайте-ка я вас на комм сниму, нет, ближе, ближе становитесь, вот так, – а не хотите записать биончиков на память, покатать потом друзьям, деткам? – ну, фмотрите, фмотрите, я вот записываю. Так вот, именно там, в комнате, как подчеркнуто у Майринка, без окон, и хранится до сих пор Шлем. В какой-то момент в наши годы туда лазил даже какой-то журналист, ну и вообще лазили люди – ан не нашли. Что неудивительно: потому что должна же быть в мире тайна? Да, должна. Есть, знаете, даже секта – думают, ушел он и вернется как, так фказать, мессия. Вы не в курсе, пан Фокуп? Нет, жаль, жаль, вы же мефтные, вам интересно быть должно; ну ничего, дойдем потихоньку до синагоги, может, узнаем там.
«Если он сейчас не заткнется, – подумал Волчек, – я плюну на контракт и на собственную карьеру и вырву его бесконечный язык к чертовой матери на хуй». «Если он сейчас не заткнется, – подумал Завьялов, – я ему, сукину сыну, отрежу его язык бесценный, и плевал я на все». «Если они сейчас не начнут двигаться быстрее, – подумал Евгений, – то к моменту, когда надо возвращаться в гостиницу, мы не дойдем даже до Старого Мяста. Нет уж, назначили мою премьеру в Праге – так уж будьте добры показать гостю город честь по чести!»
Глава 61
Вупи как вошла в квартиру, так просто прислонилась к стене и села на пол, а у меня еще хватило сил дотащиться до пуфа и кривовато плюхнуться на него, – но уже не было сил переменить позу, и минут пять я лежал, внятно ощущая, как затекает нога, и наслаждаясь тем, что этот вечер, кажется, закончился, и тем, что тепло и свет, и тем, что ничего не булькает за стенами, не качается пол и у моих ног не рыдает в ужасе ребенок. «Надо сделать чаю», – сказала By; я немедленно ответил: «Надо». Никто из нас не пошевелился, только Дот появилась из глубины квартиры. Наконец By с тяжким вздохом поднялась с пола, выпростала ноги из тяжеленных туфель на платформе и как была, в плаще и с приклеенным к тыльной стороне ладони мокрым шариком зонта, пошла на кухню – искать пульт от комбайна, а я все лежал и лежал и думал о том, что вот немедленно бы на пуфе и заснул, если бы не понимал, что уже через два часа проснусь от болей в затекшем теле и оттого, что край плаща врезается в шею.
Учитывая, что сегодня вечер разговения, места в «Октопусси» пришлось заказывать еще до Рамадана – и то мне удалось вписаться только потому, что в последнюю минуту кто-то отменил свою бронь. Весь день, еще с момента, когда фехтовали на зубных щетках в ванной, когда в пробке по дороге на студию медленно ехали вдоль намертво стоящей правой полосы и показывали язык озлобленным товарищам по несчастью, когда во время сьемок By, кончая, сжала в пальцах мандарин так, что лопнула кожица и сок потек мне на лицо, и я слизывал капли, а студия аплодировала, и потом Бо, подавая полотенце, сказал: ай, молодцы! – так вот, весь день мы провели на таком бешеном, негасимом драйве, что перед поездкой в «Октопусси» меня колотило и познабливало и казалось, что от адреналина я испытываю бешеный, бешеный голод; мне невыносимо хотелось мяса, большую кровавую отбивную, совершенно натуральную, – наверное, общее разговенное обжиралово подхватило меня, а может, и правда какие-то более сложные механизмы, – и я был рад, что заказал на вечер именно «Октопусси», потому что там был мясной зал на три столика, и я знал, что By будет не против. Весь день я думал, догадывается ли она? ждет ли? нервничает ли? – и сам так нервничал и так ждал, что уже за столиком, вытащив коробочку из кармана, с ужасом обнаружил, что истер бархат на одном из уголков, с утра вертя ее в пальцах.
В принципе, тот факт, что она сказала «да», был невероятным, – и только в этот момент я понял, как панически боялся ее отказа. Потом уже, когда принесли хлюпающие желейные шары десерта и потянуло говнецом от лурианового соуса, она сказала: в принципе, тот факт, что ты сделал мне предложение, кажется невероятным. Сколько ведь говорили о браке, сколько говорили! – и что незачем, и что имеет смысл, только если детей – но ведь детей не хочется, тогда для чего же? – и о чувстве ярма, и о страхе перед рутиной, – а потом я вышел из дому одним утром, после того как она сказала: я выбросила вчерашнее варенье. Почему? – потому, сказала она, что оно тебе не понравилось, я же вижу, – и я поклялся, что сваренное ею накануне ужасное и приторное варенье, в котором дерущая горло сладость настолько забивала вкус исходных ингредиентов, что я даже не могу сказать сейчас, из чего оно было сделано – из чего-то синего? – и я поклялся, что это было прекрасное варенье, а она дуреха, и что – если она сварит еще – я съем все до последней капли – и я понял, что действительно – умру, но съем. И вот тогда я вышел из дому, оставив ее задумчиво глядящей на мусорорастворитель, и вдруг так занервничал, что побежал. Я не взял машину, а именно побежал, – мне казалось, что машиной все будет слишком медленно, я стану в пробке, машина сломается, что-нибудь не то произойдет – и я пробежал три квартала до ювелирного магазина и продышал продавцу: «Мне нужно кольцо!» Какое? – спросил продавец, – и я, только к концу второго слога заметивший, что он продавщица, сказал: любое.
И теперь я хлюпал желе и смотрел, как ее рука с кольцом лежит на скатерти неподвижно – как если бы By теперь привыкала не к кольцу, но вот к этой новой руке, к тем дверям, которые эта рука теперь научится открывать; и я чувствовал себя не как взрослый мужчина, сделавший предложение взрослой женщине, но как взрослый мужчина, держащий за руку маленькую девочку, чтобы вести ее через темный лес – почему? зачем? – и это ощущение казалось мне таким бесценным, таким хрупким, что я понимал – только сейчас, только в эту минуту, а не в течение всего дня, когда слишком нервничал, чтобы даже спросить себя – почему? зачем? – я понимал, почему и зачем женятся мужчины: чтобы взять на себя ответственность за жизнь этой маленькой девочки, чтобы выполнить ту ультимативную миссию – вести, защищать, направлять, – с которой, видимо, рождаемся мы и которую на себе несем, не ведая, пока не ляжет тяжело на скатерть девичья рука с кольцом, посверкивающим напряженно, как ключ, ошеломленный первым оборотом. И несколько минут и ей, моей маленькой девочке, и мне, ее взрослому мужчине, было так трудно и так неловко, что, когда за соседним столиком грохнули пробкой, мы подскочили и схватились за сердце, и соус из моей ложки полетел ей на платье – и только тогда мы начали хохотать и не могли остановиться до самого лифта.
«Октопусси» – это такое место, куда имеет смысл ездить если не ради кухни, то ради лифта. Шестнадцать метров глубины, и лифт идет намеренно медленно и очень плавно, – совершенно прозрачный шар с чуть перламутровыми – что замечаешь не сразу – стеклами, – медленно, так, чтобы можно было насмотреться на подводные прелести «Парка „Октопусси“„. Когда-то это был самый дорогой ресторан в окрестностях, но потом подвесили над Ингельвудом прозрачный додекаэдр клуба „Фэйт“ – и «Октопусси“, несмотря на подводного садовника, работающего со всей зоной, видимой из лифта, несмотря на специально созданный искусственный остров, несмотря на джеты, доставляющие гостей с материка и на материк, превратился в заведение номер два. Но это, конечно, значения не имело, – а имело значение то, что By любила катания в этом лифте больше всего на свете – в какой-то момент, когда она завороженно смотрела на шугнувшуюся от нас рыбу, мне показалось, что даже больше, чем меня, – но тут глянула так завороженно и благодарно, что я обнял ее и закрыл на секунду глаза, а когда открыл их – ничего не увидел. Потому что лифт больше не двигался и свет в нем не горел.
Под водой темно, как под землей. Я понял именно там – быть опущенным в маленьком полом шаре под воду и быть опущенным в маленьком полом ящике под землю – совершенно одно и то же, наверное. Не позавидуешь подводникам. Особенно смешно – если бы там-тогда было смешно! – но теперь смешно, – что в этом стекляном гробу в десяти метрах от поверхности воды я был в парадном костюме. Сходство с похоронами было настолько полным, что мне показалось – дурацкая игра или сон дурацкий, и я бы даже лег на пол и скрестил руки в кратком помрачении ума, если бы не почувствовал, как напугалась By. Вот тогда мне стало нехорошо.
Секунд десять все – и мы, и супружеская пара с девочкой лет шести – молчали, ожидая, что все немедленно наладится. Было совершенно, идеально, кромешно темно; я протянул руку и коснулся стеклянной стенки – она показалась мне несколько менее теплой, чем прежде. Проблема явно была элементарной – не было электричества; лифт, соответственно, не двигался, не освещался, не отапливался и не вентилировался. Мне очень понравилось, что проблема настолько простая, и я сказал: «Сейчас они подключат запасной генератор, это от силы минута» – и тут ребенок начал рыдать, а Вупи вздрогнула и закашлялась. Одна из мам девочки сказала: «Лисса, успокойся, сейчас мы поедем дальше, это займет не больше минуты, ты же слышишь» (а я, кстати, к этому моменту понимал, что минута уже прошла), а ее жена, видимо, притянула девочку к себе и присела на корточки, потому что рыдания стали глуше. Я почувствовал, что кожа By под моей рукой покрыта мурашками, и пожалел, что не могу стянуть с себя собственную шкуру и укутать ее, бедняжку. Лифт остывал. Я все время ждал, что глаза привыкнут к темноте, и все время напоминал себе, что этого не будет – здесь нет никакого света, совсем, вообще, зрению не к чему приспосабливаться – и не к чему приспосабливаться слуху, потому что кроме наших собственных шебуршений никакой звук не доносится до нас. Вдруг резануло по глазам – одна из дам нащупала и открыла комм, экран засветился так ярко, что несколько секунд я жмурился и тер слезящиеся глаза. Коммы, естественно, не ловили сигнал на такой глубине – хотя в зале же ресторана стоял трансмиттер? – но все равно почему-то не ловили, ни у кого из нас, но зато они давали свет, и стало полегче. Еще бы они тепло давали. «Послушайте, – сказал я, – одно ясно: весь наличный состав ресторана сейчас занят нами, нами и только нами. А мы должны быть заняты собой, собой и только собой». И еще восемнадцать минут, пока нас поднимали наверх, мы в кромешной темноте пели на пять голосов самые громкие песни, какие только могли вспомнить, – причем я с некоторым умилением выяснил, что моя будущая жена страшно, немилосердно фальшивит.
В вестибюль мы вступили под бравурное «Америка, Америка!» – но потом, в джете, усталость и перенесенный страх навалились так, что от машины к дому мы с By брели, держась друг за друга, и перед тем, как вызвать лифт, переглянулись нехорошо – но все-таки вызвали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
«Если он сейчас не заткнется, – подумал Волчек, – я плюну на контракт и на собственную карьеру и вырву его бесконечный язык к чертовой матери на хуй». «Если он сейчас не заткнется, – подумал Завьялов, – я ему, сукину сыну, отрежу его язык бесценный, и плевал я на все». «Если они сейчас не начнут двигаться быстрее, – подумал Евгений, – то к моменту, когда надо возвращаться в гостиницу, мы не дойдем даже до Старого Мяста. Нет уж, назначили мою премьеру в Праге – так уж будьте добры показать гостю город честь по чести!»
Глава 61
Вупи как вошла в квартиру, так просто прислонилась к стене и села на пол, а у меня еще хватило сил дотащиться до пуфа и кривовато плюхнуться на него, – но уже не было сил переменить позу, и минут пять я лежал, внятно ощущая, как затекает нога, и наслаждаясь тем, что этот вечер, кажется, закончился, и тем, что тепло и свет, и тем, что ничего не булькает за стенами, не качается пол и у моих ног не рыдает в ужасе ребенок. «Надо сделать чаю», – сказала By; я немедленно ответил: «Надо». Никто из нас не пошевелился, только Дот появилась из глубины квартиры. Наконец By с тяжким вздохом поднялась с пола, выпростала ноги из тяжеленных туфель на платформе и как была, в плаще и с приклеенным к тыльной стороне ладони мокрым шариком зонта, пошла на кухню – искать пульт от комбайна, а я все лежал и лежал и думал о том, что вот немедленно бы на пуфе и заснул, если бы не понимал, что уже через два часа проснусь от болей в затекшем теле и оттого, что край плаща врезается в шею.
Учитывая, что сегодня вечер разговения, места в «Октопусси» пришлось заказывать еще до Рамадана – и то мне удалось вписаться только потому, что в последнюю минуту кто-то отменил свою бронь. Весь день, еще с момента, когда фехтовали на зубных щетках в ванной, когда в пробке по дороге на студию медленно ехали вдоль намертво стоящей правой полосы и показывали язык озлобленным товарищам по несчастью, когда во время сьемок By, кончая, сжала в пальцах мандарин так, что лопнула кожица и сок потек мне на лицо, и я слизывал капли, а студия аплодировала, и потом Бо, подавая полотенце, сказал: ай, молодцы! – так вот, весь день мы провели на таком бешеном, негасимом драйве, что перед поездкой в «Октопусси» меня колотило и познабливало и казалось, что от адреналина я испытываю бешеный, бешеный голод; мне невыносимо хотелось мяса, большую кровавую отбивную, совершенно натуральную, – наверное, общее разговенное обжиралово подхватило меня, а может, и правда какие-то более сложные механизмы, – и я был рад, что заказал на вечер именно «Октопусси», потому что там был мясной зал на три столика, и я знал, что By будет не против. Весь день я думал, догадывается ли она? ждет ли? нервничает ли? – и сам так нервничал и так ждал, что уже за столиком, вытащив коробочку из кармана, с ужасом обнаружил, что истер бархат на одном из уголков, с утра вертя ее в пальцах.
В принципе, тот факт, что она сказала «да», был невероятным, – и только в этот момент я понял, как панически боялся ее отказа. Потом уже, когда принесли хлюпающие желейные шары десерта и потянуло говнецом от лурианового соуса, она сказала: в принципе, тот факт, что ты сделал мне предложение, кажется невероятным. Сколько ведь говорили о браке, сколько говорили! – и что незачем, и что имеет смысл, только если детей – но ведь детей не хочется, тогда для чего же? – и о чувстве ярма, и о страхе перед рутиной, – а потом я вышел из дому одним утром, после того как она сказала: я выбросила вчерашнее варенье. Почему? – потому, сказала она, что оно тебе не понравилось, я же вижу, – и я поклялся, что сваренное ею накануне ужасное и приторное варенье, в котором дерущая горло сладость настолько забивала вкус исходных ингредиентов, что я даже не могу сказать сейчас, из чего оно было сделано – из чего-то синего? – и я поклялся, что это было прекрасное варенье, а она дуреха, и что – если она сварит еще – я съем все до последней капли – и я понял, что действительно – умру, но съем. И вот тогда я вышел из дому, оставив ее задумчиво глядящей на мусорорастворитель, и вдруг так занервничал, что побежал. Я не взял машину, а именно побежал, – мне казалось, что машиной все будет слишком медленно, я стану в пробке, машина сломается, что-нибудь не то произойдет – и я пробежал три квартала до ювелирного магазина и продышал продавцу: «Мне нужно кольцо!» Какое? – спросил продавец, – и я, только к концу второго слога заметивший, что он продавщица, сказал: любое.
И теперь я хлюпал желе и смотрел, как ее рука с кольцом лежит на скатерти неподвижно – как если бы By теперь привыкала не к кольцу, но вот к этой новой руке, к тем дверям, которые эта рука теперь научится открывать; и я чувствовал себя не как взрослый мужчина, сделавший предложение взрослой женщине, но как взрослый мужчина, держащий за руку маленькую девочку, чтобы вести ее через темный лес – почему? зачем? – и это ощущение казалось мне таким бесценным, таким хрупким, что я понимал – только сейчас, только в эту минуту, а не в течение всего дня, когда слишком нервничал, чтобы даже спросить себя – почему? зачем? – я понимал, почему и зачем женятся мужчины: чтобы взять на себя ответственность за жизнь этой маленькой девочки, чтобы выполнить ту ультимативную миссию – вести, защищать, направлять, – с которой, видимо, рождаемся мы и которую на себе несем, не ведая, пока не ляжет тяжело на скатерть девичья рука с кольцом, посверкивающим напряженно, как ключ, ошеломленный первым оборотом. И несколько минут и ей, моей маленькой девочке, и мне, ее взрослому мужчине, было так трудно и так неловко, что, когда за соседним столиком грохнули пробкой, мы подскочили и схватились за сердце, и соус из моей ложки полетел ей на платье – и только тогда мы начали хохотать и не могли остановиться до самого лифта.
«Октопусси» – это такое место, куда имеет смысл ездить если не ради кухни, то ради лифта. Шестнадцать метров глубины, и лифт идет намеренно медленно и очень плавно, – совершенно прозрачный шар с чуть перламутровыми – что замечаешь не сразу – стеклами, – медленно, так, чтобы можно было насмотреться на подводные прелести «Парка „Октопусси“„. Когда-то это был самый дорогой ресторан в окрестностях, но потом подвесили над Ингельвудом прозрачный додекаэдр клуба „Фэйт“ – и «Октопусси“, несмотря на подводного садовника, работающего со всей зоной, видимой из лифта, несмотря на специально созданный искусственный остров, несмотря на джеты, доставляющие гостей с материка и на материк, превратился в заведение номер два. Но это, конечно, значения не имело, – а имело значение то, что By любила катания в этом лифте больше всего на свете – в какой-то момент, когда она завороженно смотрела на шугнувшуюся от нас рыбу, мне показалось, что даже больше, чем меня, – но тут глянула так завороженно и благодарно, что я обнял ее и закрыл на секунду глаза, а когда открыл их – ничего не увидел. Потому что лифт больше не двигался и свет в нем не горел.
Под водой темно, как под землей. Я понял именно там – быть опущенным в маленьком полом шаре под воду и быть опущенным в маленьком полом ящике под землю – совершенно одно и то же, наверное. Не позавидуешь подводникам. Особенно смешно – если бы там-тогда было смешно! – но теперь смешно, – что в этом стекляном гробу в десяти метрах от поверхности воды я был в парадном костюме. Сходство с похоронами было настолько полным, что мне показалось – дурацкая игра или сон дурацкий, и я бы даже лег на пол и скрестил руки в кратком помрачении ума, если бы не почувствовал, как напугалась By. Вот тогда мне стало нехорошо.
Секунд десять все – и мы, и супружеская пара с девочкой лет шести – молчали, ожидая, что все немедленно наладится. Было совершенно, идеально, кромешно темно; я протянул руку и коснулся стеклянной стенки – она показалась мне несколько менее теплой, чем прежде. Проблема явно была элементарной – не было электричества; лифт, соответственно, не двигался, не освещался, не отапливался и не вентилировался. Мне очень понравилось, что проблема настолько простая, и я сказал: «Сейчас они подключат запасной генератор, это от силы минута» – и тут ребенок начал рыдать, а Вупи вздрогнула и закашлялась. Одна из мам девочки сказала: «Лисса, успокойся, сейчас мы поедем дальше, это займет не больше минуты, ты же слышишь» (а я, кстати, к этому моменту понимал, что минута уже прошла), а ее жена, видимо, притянула девочку к себе и присела на корточки, потому что рыдания стали глуше. Я почувствовал, что кожа By под моей рукой покрыта мурашками, и пожалел, что не могу стянуть с себя собственную шкуру и укутать ее, бедняжку. Лифт остывал. Я все время ждал, что глаза привыкнут к темноте, и все время напоминал себе, что этого не будет – здесь нет никакого света, совсем, вообще, зрению не к чему приспосабливаться – и не к чему приспосабливаться слуху, потому что кроме наших собственных шебуршений никакой звук не доносится до нас. Вдруг резануло по глазам – одна из дам нащупала и открыла комм, экран засветился так ярко, что несколько секунд я жмурился и тер слезящиеся глаза. Коммы, естественно, не ловили сигнал на такой глубине – хотя в зале же ресторана стоял трансмиттер? – но все равно почему-то не ловили, ни у кого из нас, но зато они давали свет, и стало полегче. Еще бы они тепло давали. «Послушайте, – сказал я, – одно ясно: весь наличный состав ресторана сейчас занят нами, нами и только нами. А мы должны быть заняты собой, собой и только собой». И еще восемнадцать минут, пока нас поднимали наверх, мы в кромешной темноте пели на пять голосов самые громкие песни, какие только могли вспомнить, – причем я с некоторым умилением выяснил, что моя будущая жена страшно, немилосердно фальшивит.
В вестибюль мы вступили под бравурное «Америка, Америка!» – но потом, в джете, усталость и перенесенный страх навалились так, что от машины к дому мы с By брели, держась друг за друга, и перед тем, как вызвать лифт, переглянулись нехорошо – но все-таки вызвали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61