Чувствуя, что сознание снова начинает уходить, Андрей хотел повторить свою просьбу, но сил опять не хватило.
– Эй, Ерш! Гляди-ка..
Тушнов обернулся назад, куда показывал Дроздов: священник, широкоплечий и высокий, шел по дороге, неся безжизненно повисшее тело арестанта с такой легкостью, словно на руках его лежал ребенок.
– Эй, папаша, а ну брось эту падаль! – молодцевато крикнул с седла Дроздов, когда оба комсомольца подскакали ближе. Колонна была уже далеко впереди, вместе с остальными конвойными, но это нимало не волновало ни Дроздова, ни Ерша. Ерш, в лихо заломленной на затылок кепке, вытащил наган, чтобы пугнуть попа, если тот начнет артачиться…
– Прочь с дороги, воронье! – Священник неожиданно остановился со своей ношей в руках: в его синих молодых глазах вспыхнул суровый огонь. – Человечины захотелось?
– Н-но ты, поп, – немного неуверенно произнес Тушнов, поднимая наган, неуверенность вызвала сдерживаемая сила, клокочущая в этом глубоком, исходящем из широкой груди голосе. – Дырку в шкуре просверлить? Я мигом…
Все оставалось по-прежнему: их было двое, и они были вооружены, а священник, с занятыми руками, стоял перед ними – безоружный, пеший, один… И все же… Говорить так не мог беспомощный и беззащитный… Исходящая от него грозная сила, казалось, защищала обессилевшего арестанта.
– А черт с ним, брось, патрона жалко, – нехотя, но почему-то знал, что беспардонная эта слабина не найдет возражений у приятеля, проговорил Дроздов. – Пускай возится – эта сволочь все равно подыхает…
– Уж его точно, – бросил Тушнов, не глядя, однако, на товарища. – Поехали!
Комсомольцы повернули лошадей и поскакали догонять колонну.
2
Это были мягкие черные волны – медленно качая, они плавно и скользяще вели куда-то, они уносили… Не было мысли, не было боли – были только уносящие, качающие черные волны…
И был неожиданно вспыхнувший синий огонь где-то вдали – синяя, идущая наперерез мощная высокая волна, она мчалась, рассекая движение черных волн, нарушая их ход, сметая все на своем пути, – она захлестнула и подхватила, увлекая обратно, подбросила на стремительном изгибе гребня – и с силой швырнула вниз, озарив сознание ослепительной вспышкой боли, последовавшей за хрустом впивающейся в грудь прохладной иглы…
«ГОСПОДИ, ВОЗДВИГНИ СИЛУ ТВОЮ И ПРИИДИ ВОЕЖЕ СПАСТИ НЫ!»
Вспышка боли озарила грозное, со сверкающими глазами и гневно раздувающимися ноздрями лицо воиня, который повергал какого-то невидимого врага. Это был древнерусский воин – длинные русые волосы его были схвачены повязкой на высоком лбу…
«ДА ВОСКРЕСНЕТ БОГ, И РАСТОЧАТСЯ ВРАЗИ ЕГО».
В этом лице было упоение боя…
«И ДА БЕЖАТ ОТ ЛИЦА ЕГО НЕНАВИДЯЩИЙ ЕГО. ЯКО ИСЧЕЗАЕТ ДЫМ, ДА ИСЧЕЗНУТ».
Освещаемое вспышками боли лицо не исчезало, оно возникало тем явственнее, чем мучительнее становилась раздирающая боль.
В затылке стало горячо, так горячо, будто там разгорался костер… тяжело и быстро застучало сердце.
Где-то между ребрами в живой плоти скользнул стальной быстрый холодок: нервы натянулись в безмолвном крике всепоглощающей боли и порвались.
…Рот обожгло спиртом: невыносимый запах спирта ударил в ноздри.
– Теперь дыши глубже, – произнес успокаивающе мягкий голос где-то рядом. – Грудь освободилась. Дыши.
В голосе была неожиданная усталость.
3
– Задал ты мне работы: общее истощение да гнойный плеврит… Сколько лет назад ты сослан?
– Уже четыре года.
– Сколько тебе лет?
Вопросы звучали как приказания – но не подчиняться им отчего-то было немыслимо.
– Около двадцати.
Странный священник сидел в ногах кровати: рука его еще лежала на пульсе Андрея.
Бревенчатая, с железной печкой комната была обставлена скудно и просто. Пестрые ситцевые занавески закрывали дверь в сени – комната была единственной: вторая дверь из нее вела в операционную. Под потолком, на протянутой наискось веревке, покачивались связки сухих трав. Под несколькими теплилась лампадка. На одной из стен висело несколько акварелей и рисунков углем – в основном местные пейзажи. В шкафике в углу виднелись склянки медицинских препаратов. Скобленый стол, придвинутый к низкому окну, служил письменным – на нем теснились папки бумаг. Внимание Андрея привлекла сделанная на корешке одной из папок размашисто-ровная надпись: «Материалы к кн. „Гнойная хирургия“.
– Срок?
– Пожизненно.
– Что было причиной или поводом для ареста?
– Я шел по делу о заговоре Таганцева.
– В шестнадцать лет? – священник сдержанно улыбнулся. – Тебе около двадцати лет, и почти четверть из них ты провел по тюрьмам. Как тебя зовут?
– Андрей Шмидт. А Вы… Вы… – Пораженный неожиданной догадкой, Андрей попытался приподняться, но священник мягко ему помешал. – Ведь Вы – Владыко Лука, Вы – Валентин Феликсович Воино-Ясенецкий! И Вы – Вы – здесь!
– Да, я – Воино-Ясенецкий. Воино-Ясенецкий оказался почти таким, каким когда-то и представлял его Андрей по рассказала Даля: широкоплечий, высокий, с чем-то хищно-львиным в посадке крупной головы и красивых чертах лица – он казался властным и суровым, но в этой властности не было властолюбия, а в суровости – безразличия. Весь облик его дышал скорее грозным мужеством, чем благостью: с ним невольно связывалось представление о черном клобуке инока Пересвета – это был священник-воитель.
– Ты – лютеранин?
– Нет, я православный.
– Ты все четыре года не причащался?
– Да, конечно.
– Ты устал – попытайся уснуть. Ты хотел бы исповедоваться сегодня вечером?
– Да… мне хотелось бы. Очень хотелось.
– Хорошо, сын мой. А теперь – спи, – с осторожностью укрыв Андрея вторым, меховым, одеялом, Воино-Ясенецкий сложил пальцы хирурга в благословляющем жесте.
4
Высокие пятистенки-дома с небольшими окнами, расположенными довольно высоко от земли…
Но стоят не в ряд, а словно хотят попросторнее рассыпаться под этим высоким небом… И от этого ли или от того, что деревья чахлы и редки, а окоем – бескраен, крепкие, с высокими крышами дома кажутся маленькими детскими игрушками, разбросанными по огромной доске стола. В России, когда выходишь на деревенскую улицу даже с домишками куда ниже и плоше этих, пространство замыкается ощущением жилья, места, обжитого людьми…
А здесь человек чувствует себя беззащитным и крошечным, затерянным в бесконечности раскрывшихся под этим высоким небом просторов.
Туруханск… Простор пространства, переливающегося через называемый городом поселок… Деревянная колокольня городской церкви.
Андрей покачнулся: перебирая рукой колья редкой изгородки, сделал еще два шага до сваленных в кучу бревен и сел. Голова была очень тяжелой – захотелось уронить ее в колени, но Андрей заставил себя не делать этого – он давно уже заметил, что силы восстанавливаются быстрее, если заставлять себя делать усилия…
Метрах в ста от Андрея у высокой бревенчатой стены какого-то амбара играли в городки дети – не очень маленькие, восьми-десяти лет. Детей, с непокрытыми головами, но в ярко расшитых кухлянках, было трое: двое мальчишек с обычными для русской деревни лицами и смуглая скуластая девчонка с черными до блеска, забавно-короткими косичками…
Андрей невольно залюбовался девочкой, отскочившей несколько шагов с поднятой в руке битой: белизна кухлянки живописно подчеркивала темный цвет ее лица и веселую черноту волос… Местная… якутка?.., эвенка?.. Андрею много уже доводилось видеть коренных уроженцев этих мест, в основном издали, но кто из них кто – он не знал…
«Я был бы рад, если бы ты перестал путать эвенков с якутами – между ними нет ничего общего», – нахмурясь, произнес недавно Воино-Ясенецкий.
Какая, в чем тут может быть разница?.. Господи, как все это странно: играющие дети, стены бревенчатых домов, городишки затерянные в безбрежных пространствах…
Человеческое утро – дикий мир… «Что бы сказал Борис? Странно, как будто это было вчера, вчера мы сидели с ним на Смоленском у могилы Таты Ильиной… Я помню Борькино шестнадцатилетнее лицо, помню весь наш последний разговор… А ведь это действительно было для меня вчера – как будто я прыгнул в воду мертвяще-черной реки и вновь вышел на берег за много верст по течению… Концы сходятся – это было вчера. Борька говорил тогда о том, что мы – странное поколение: такое же, как поколение заката античности… Юность среди распада и руин. Но ведь и эти руины дышали нашей цивилизацией! Ведь она, воплощенная в руинах, все же была вещественнее, чем сейчас, когда она – на тысячи верст вокруг – только рожденный моей памятью признак! Закат античности… Борис был прав… Как будто со мной уже когда-то было то, что происходит сейчас… Как будто я воином, случайно влившимся в Великое Кочевье юных варварских племен, неся в себе одном странный груз мудрости Платона и гекзаметров Гомера, шел среди них – бесконечно далекий… И тоже тогда, как и теперь, задавал себе вопрос – куда должен я нести свою неизмеримо драгоценную ношу? Куда?
Господи, как странно… Но ведь я для чего-то нужен, если я остался жив, если нужно было то сражение со смертью, которое выдержал за меня Воино-Ясенецкий? Сам Воино-Ясенецкий, человек, имя которого я с детства привык слышать произносимым с благоговейным трепетом… А вот сейчас живу в доме подвижника, каждый день вижу его – и все это так обычно и просто… Но ведь я же знаю, не докторским бы я рос ребенком, если бы не понимал того, что только наитие высшей силы делает эти руки способными на то, что делается ими!.. Я понимаю, что вижу перед собой что-то нечеловеческое, но это нечеловеческое так мудро, так просто облечено в человеческие покровы… Странно, Господи, как странно!»
5
– Мне кажется, что я проснулся от тяжелого сна и этих четырех лет в действительности не было, – Андрей улыбнулся, вдохнув клубящийся над жестяной кружкой пар травяного отвара. – Как будто я еще вчера бродил по питерским улицам и вместе с Ивлинским готовился к вступительным экзаменам в Екатерининский горный… Я как тот герой Ирвинга: проснулся и понял, что четыре года вычеркнуто из жизни. Я остановился на уровне развития шестнадцатилетнего мальчишки, а ведь мне – двадцать.
– Четыре года – не так уж много. Выпей траву до конца… К тому же – если бы этот вред был самым большим из всего причиненного тебе вреда… Я имею в виду даже не тот вред, который причинен твоему телу. В эти четыре года – были минуты или часы, когда ты призывал смерть?
– Нет. Никогда.
– У тебя оставалась надежда на иное освобождение?
– Откуда? Слишком на широкую ногу поставлено дело, которое мне последнее время привелось наблюдать. Мне надо было бы быть идиотом, чтобы не понять, что приходится ожидать отнюдь не благодетельных перемен.
– Так что же не давало тебе хотеть смерти? Господь не осуждает молящего о ней, если тот не пытается приблизить ее сам. Или кошмар кровавого бреда, по которому ты шел, был для тебя дороже инобытия? Отвечай.
– Не знаю. В этом нет логики. Но все силы моей души, независимо от меня, были направлены на то, чтобы во что бы то ни стало выжить – я не понимал, для чего… Но это было сильнее меня – что-то заставляло меня без цели идти вперед, хотя в аду пересылок смерть не мыслилась ничем иным, кроме отдыха и покоя… Я читал стихи, чтобы не сойти с ума, нет, даже нет, чтобы не утратить его гибкость… Не сойти с ума мне не давало что-то другое…
– Неплохо, – Воино-Ясенецкий улыбнулся. – Чем больше я наблюдаю тебя, тем более убеждаюсь в правоте принятого мною решения. Боюсь, что ты еще слишком слаб, чтобы начинать этот разговор, однако время не терпит. Беда в том, что, пока ты находишься здесь, я ни на минуту не могу быть уверен в твоей безопасности. Как ко всякому ссыльному, ко мне в любой час могут нагрянуть нежелательные посетители. Если ты не согласишься на то, что я намерен тебе предложить, я должен буду попросту переправить тебя в более безопасное место… Но счастье и беда одновременно заключаются в том, что ты из тех натур, для кого только на первое время довольно будет возможности безопасно существовать. Поэтому я спрашиваю тебя сейчас – и берегись ошибиться в ответе, сын мой, – настолько ли ты доверяешь мне, чтобы безоговорочно и слепо отдать свою жизнь в мои руки? Я хочу, чтобы ты дал мне право распорядиться всей твоей дальнейшей жизнью по своему усмотрению. Не спеши отвечать – сейчас решается твоя судьба.
Лицо Воино-Ясенецкого было сумрачно-грозно. Сложив руки на груди, он неподвижно сидел за столом, заваленном бумагами и хирургическими инструментами. Андрей, преодолевая головокружение, поднялся и, пройдя через комнату, с трудом опустился на колено перед священником.
– Владыко Лука… Я беспрекословно и слепо вверяю свою судьбу этой руке, – твердо произнес Андрей, склонив голову над рукой Воино-Ясенецкого.
– Господь с тобой. Голова сильно кружится, когда встаешь?
– Немного кружится.
– Погоди, я тебе помогу, – Воино-Ясенецкий поднялся и, легко приподняв Андрея, поднял и донес его обратно до кровати.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
– Эй, Ерш! Гляди-ка..
Тушнов обернулся назад, куда показывал Дроздов: священник, широкоплечий и высокий, шел по дороге, неся безжизненно повисшее тело арестанта с такой легкостью, словно на руках его лежал ребенок.
– Эй, папаша, а ну брось эту падаль! – молодцевато крикнул с седла Дроздов, когда оба комсомольца подскакали ближе. Колонна была уже далеко впереди, вместе с остальными конвойными, но это нимало не волновало ни Дроздова, ни Ерша. Ерш, в лихо заломленной на затылок кепке, вытащил наган, чтобы пугнуть попа, если тот начнет артачиться…
– Прочь с дороги, воронье! – Священник неожиданно остановился со своей ношей в руках: в его синих молодых глазах вспыхнул суровый огонь. – Человечины захотелось?
– Н-но ты, поп, – немного неуверенно произнес Тушнов, поднимая наган, неуверенность вызвала сдерживаемая сила, клокочущая в этом глубоком, исходящем из широкой груди голосе. – Дырку в шкуре просверлить? Я мигом…
Все оставалось по-прежнему: их было двое, и они были вооружены, а священник, с занятыми руками, стоял перед ними – безоружный, пеший, один… И все же… Говорить так не мог беспомощный и беззащитный… Исходящая от него грозная сила, казалось, защищала обессилевшего арестанта.
– А черт с ним, брось, патрона жалко, – нехотя, но почему-то знал, что беспардонная эта слабина не найдет возражений у приятеля, проговорил Дроздов. – Пускай возится – эта сволочь все равно подыхает…
– Уж его точно, – бросил Тушнов, не глядя, однако, на товарища. – Поехали!
Комсомольцы повернули лошадей и поскакали догонять колонну.
2
Это были мягкие черные волны – медленно качая, они плавно и скользяще вели куда-то, они уносили… Не было мысли, не было боли – были только уносящие, качающие черные волны…
И был неожиданно вспыхнувший синий огонь где-то вдали – синяя, идущая наперерез мощная высокая волна, она мчалась, рассекая движение черных волн, нарушая их ход, сметая все на своем пути, – она захлестнула и подхватила, увлекая обратно, подбросила на стремительном изгибе гребня – и с силой швырнула вниз, озарив сознание ослепительной вспышкой боли, последовавшей за хрустом впивающейся в грудь прохладной иглы…
«ГОСПОДИ, ВОЗДВИГНИ СИЛУ ТВОЮ И ПРИИДИ ВОЕЖЕ СПАСТИ НЫ!»
Вспышка боли озарила грозное, со сверкающими глазами и гневно раздувающимися ноздрями лицо воиня, который повергал какого-то невидимого врага. Это был древнерусский воин – длинные русые волосы его были схвачены повязкой на высоком лбу…
«ДА ВОСКРЕСНЕТ БОГ, И РАСТОЧАТСЯ ВРАЗИ ЕГО».
В этом лице было упоение боя…
«И ДА БЕЖАТ ОТ ЛИЦА ЕГО НЕНАВИДЯЩИЙ ЕГО. ЯКО ИСЧЕЗАЕТ ДЫМ, ДА ИСЧЕЗНУТ».
Освещаемое вспышками боли лицо не исчезало, оно возникало тем явственнее, чем мучительнее становилась раздирающая боль.
В затылке стало горячо, так горячо, будто там разгорался костер… тяжело и быстро застучало сердце.
Где-то между ребрами в живой плоти скользнул стальной быстрый холодок: нервы натянулись в безмолвном крике всепоглощающей боли и порвались.
…Рот обожгло спиртом: невыносимый запах спирта ударил в ноздри.
– Теперь дыши глубже, – произнес успокаивающе мягкий голос где-то рядом. – Грудь освободилась. Дыши.
В голосе была неожиданная усталость.
3
– Задал ты мне работы: общее истощение да гнойный плеврит… Сколько лет назад ты сослан?
– Уже четыре года.
– Сколько тебе лет?
Вопросы звучали как приказания – но не подчиняться им отчего-то было немыслимо.
– Около двадцати.
Странный священник сидел в ногах кровати: рука его еще лежала на пульсе Андрея.
Бревенчатая, с железной печкой комната была обставлена скудно и просто. Пестрые ситцевые занавески закрывали дверь в сени – комната была единственной: вторая дверь из нее вела в операционную. Под потолком, на протянутой наискось веревке, покачивались связки сухих трав. Под несколькими теплилась лампадка. На одной из стен висело несколько акварелей и рисунков углем – в основном местные пейзажи. В шкафике в углу виднелись склянки медицинских препаратов. Скобленый стол, придвинутый к низкому окну, служил письменным – на нем теснились папки бумаг. Внимание Андрея привлекла сделанная на корешке одной из папок размашисто-ровная надпись: «Материалы к кн. „Гнойная хирургия“.
– Срок?
– Пожизненно.
– Что было причиной или поводом для ареста?
– Я шел по делу о заговоре Таганцева.
– В шестнадцать лет? – священник сдержанно улыбнулся. – Тебе около двадцати лет, и почти четверть из них ты провел по тюрьмам. Как тебя зовут?
– Андрей Шмидт. А Вы… Вы… – Пораженный неожиданной догадкой, Андрей попытался приподняться, но священник мягко ему помешал. – Ведь Вы – Владыко Лука, Вы – Валентин Феликсович Воино-Ясенецкий! И Вы – Вы – здесь!
– Да, я – Воино-Ясенецкий. Воино-Ясенецкий оказался почти таким, каким когда-то и представлял его Андрей по рассказала Даля: широкоплечий, высокий, с чем-то хищно-львиным в посадке крупной головы и красивых чертах лица – он казался властным и суровым, но в этой властности не было властолюбия, а в суровости – безразличия. Весь облик его дышал скорее грозным мужеством, чем благостью: с ним невольно связывалось представление о черном клобуке инока Пересвета – это был священник-воитель.
– Ты – лютеранин?
– Нет, я православный.
– Ты все четыре года не причащался?
– Да, конечно.
– Ты устал – попытайся уснуть. Ты хотел бы исповедоваться сегодня вечером?
– Да… мне хотелось бы. Очень хотелось.
– Хорошо, сын мой. А теперь – спи, – с осторожностью укрыв Андрея вторым, меховым, одеялом, Воино-Ясенецкий сложил пальцы хирурга в благословляющем жесте.
4
Высокие пятистенки-дома с небольшими окнами, расположенными довольно высоко от земли…
Но стоят не в ряд, а словно хотят попросторнее рассыпаться под этим высоким небом… И от этого ли или от того, что деревья чахлы и редки, а окоем – бескраен, крепкие, с высокими крышами дома кажутся маленькими детскими игрушками, разбросанными по огромной доске стола. В России, когда выходишь на деревенскую улицу даже с домишками куда ниже и плоше этих, пространство замыкается ощущением жилья, места, обжитого людьми…
А здесь человек чувствует себя беззащитным и крошечным, затерянным в бесконечности раскрывшихся под этим высоким небом просторов.
Туруханск… Простор пространства, переливающегося через называемый городом поселок… Деревянная колокольня городской церкви.
Андрей покачнулся: перебирая рукой колья редкой изгородки, сделал еще два шага до сваленных в кучу бревен и сел. Голова была очень тяжелой – захотелось уронить ее в колени, но Андрей заставил себя не делать этого – он давно уже заметил, что силы восстанавливаются быстрее, если заставлять себя делать усилия…
Метрах в ста от Андрея у высокой бревенчатой стены какого-то амбара играли в городки дети – не очень маленькие, восьми-десяти лет. Детей, с непокрытыми головами, но в ярко расшитых кухлянках, было трое: двое мальчишек с обычными для русской деревни лицами и смуглая скуластая девчонка с черными до блеска, забавно-короткими косичками…
Андрей невольно залюбовался девочкой, отскочившей несколько шагов с поднятой в руке битой: белизна кухлянки живописно подчеркивала темный цвет ее лица и веселую черноту волос… Местная… якутка?.., эвенка?.. Андрею много уже доводилось видеть коренных уроженцев этих мест, в основном издали, но кто из них кто – он не знал…
«Я был бы рад, если бы ты перестал путать эвенков с якутами – между ними нет ничего общего», – нахмурясь, произнес недавно Воино-Ясенецкий.
Какая, в чем тут может быть разница?.. Господи, как все это странно: играющие дети, стены бревенчатых домов, городишки затерянные в безбрежных пространствах…
Человеческое утро – дикий мир… «Что бы сказал Борис? Странно, как будто это было вчера, вчера мы сидели с ним на Смоленском у могилы Таты Ильиной… Я помню Борькино шестнадцатилетнее лицо, помню весь наш последний разговор… А ведь это действительно было для меня вчера – как будто я прыгнул в воду мертвяще-черной реки и вновь вышел на берег за много верст по течению… Концы сходятся – это было вчера. Борька говорил тогда о том, что мы – странное поколение: такое же, как поколение заката античности… Юность среди распада и руин. Но ведь и эти руины дышали нашей цивилизацией! Ведь она, воплощенная в руинах, все же была вещественнее, чем сейчас, когда она – на тысячи верст вокруг – только рожденный моей памятью признак! Закат античности… Борис был прав… Как будто со мной уже когда-то было то, что происходит сейчас… Как будто я воином, случайно влившимся в Великое Кочевье юных варварских племен, неся в себе одном странный груз мудрости Платона и гекзаметров Гомера, шел среди них – бесконечно далекий… И тоже тогда, как и теперь, задавал себе вопрос – куда должен я нести свою неизмеримо драгоценную ношу? Куда?
Господи, как странно… Но ведь я для чего-то нужен, если я остался жив, если нужно было то сражение со смертью, которое выдержал за меня Воино-Ясенецкий? Сам Воино-Ясенецкий, человек, имя которого я с детства привык слышать произносимым с благоговейным трепетом… А вот сейчас живу в доме подвижника, каждый день вижу его – и все это так обычно и просто… Но ведь я же знаю, не докторским бы я рос ребенком, если бы не понимал того, что только наитие высшей силы делает эти руки способными на то, что делается ими!.. Я понимаю, что вижу перед собой что-то нечеловеческое, но это нечеловеческое так мудро, так просто облечено в человеческие покровы… Странно, Господи, как странно!»
5
– Мне кажется, что я проснулся от тяжелого сна и этих четырех лет в действительности не было, – Андрей улыбнулся, вдохнув клубящийся над жестяной кружкой пар травяного отвара. – Как будто я еще вчера бродил по питерским улицам и вместе с Ивлинским готовился к вступительным экзаменам в Екатерининский горный… Я как тот герой Ирвинга: проснулся и понял, что четыре года вычеркнуто из жизни. Я остановился на уровне развития шестнадцатилетнего мальчишки, а ведь мне – двадцать.
– Четыре года – не так уж много. Выпей траву до конца… К тому же – если бы этот вред был самым большим из всего причиненного тебе вреда… Я имею в виду даже не тот вред, который причинен твоему телу. В эти четыре года – были минуты или часы, когда ты призывал смерть?
– Нет. Никогда.
– У тебя оставалась надежда на иное освобождение?
– Откуда? Слишком на широкую ногу поставлено дело, которое мне последнее время привелось наблюдать. Мне надо было бы быть идиотом, чтобы не понять, что приходится ожидать отнюдь не благодетельных перемен.
– Так что же не давало тебе хотеть смерти? Господь не осуждает молящего о ней, если тот не пытается приблизить ее сам. Или кошмар кровавого бреда, по которому ты шел, был для тебя дороже инобытия? Отвечай.
– Не знаю. В этом нет логики. Но все силы моей души, независимо от меня, были направлены на то, чтобы во что бы то ни стало выжить – я не понимал, для чего… Но это было сильнее меня – что-то заставляло меня без цели идти вперед, хотя в аду пересылок смерть не мыслилась ничем иным, кроме отдыха и покоя… Я читал стихи, чтобы не сойти с ума, нет, даже нет, чтобы не утратить его гибкость… Не сойти с ума мне не давало что-то другое…
– Неплохо, – Воино-Ясенецкий улыбнулся. – Чем больше я наблюдаю тебя, тем более убеждаюсь в правоте принятого мною решения. Боюсь, что ты еще слишком слаб, чтобы начинать этот разговор, однако время не терпит. Беда в том, что, пока ты находишься здесь, я ни на минуту не могу быть уверен в твоей безопасности. Как ко всякому ссыльному, ко мне в любой час могут нагрянуть нежелательные посетители. Если ты не согласишься на то, что я намерен тебе предложить, я должен буду попросту переправить тебя в более безопасное место… Но счастье и беда одновременно заключаются в том, что ты из тех натур, для кого только на первое время довольно будет возможности безопасно существовать. Поэтому я спрашиваю тебя сейчас – и берегись ошибиться в ответе, сын мой, – настолько ли ты доверяешь мне, чтобы безоговорочно и слепо отдать свою жизнь в мои руки? Я хочу, чтобы ты дал мне право распорядиться всей твоей дальнейшей жизнью по своему усмотрению. Не спеши отвечать – сейчас решается твоя судьба.
Лицо Воино-Ясенецкого было сумрачно-грозно. Сложив руки на груди, он неподвижно сидел за столом, заваленном бумагами и хирургическими инструментами. Андрей, преодолевая головокружение, поднялся и, пройдя через комнату, с трудом опустился на колено перед священником.
– Владыко Лука… Я беспрекословно и слепо вверяю свою судьбу этой руке, – твердо произнес Андрей, склонив голову над рукой Воино-Ясенецкого.
– Господь с тобой. Голова сильно кружится, когда встаешь?
– Немного кружится.
– Погоди, я тебе помогу, – Воино-Ясенецкий поднялся и, легко приподняв Андрея, поднял и донес его обратно до кровати.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64