А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Ой!
– Вот видишь, я их больше не буду носить: у меня выросли почти такие же ногти, как были. Все плохое проходит, Тутти. Извинись перед Юрием. Он только потому так разговаривал с тобой, что очень из-за тебя переволновался. Он тебя очень любит.
– Я попробую извиниться. Я его тоже люблю. Очень-очень-очень.
51
Но именно из-за Тутти Сереже довелось вскоре пережить несколько довольно тяжелых минут.
Начинало темнеть, но свет в гостиной еще не горел. Тутти, полузадернув тяжелую портьеру, как в небольшой комнатке расположилась на широком подоконнике с «Тремя мушкетерами», перетащив в свое убежище еще и диванную подушку. Сережа не читал – полузакрыв глаза, мерно раскачиваясь в качалке, передвинутой в самый темный угол комнаты. Читать не хотелось – пожалуй, ничего не хотелось. Сережа не сразу заметил эту перемену: когда же краткие часы бездействия начали утомлять, вместо того чтобы приносить облегчение? Однако это было именно так, и к тяжелой усталости, вызываемой минутами отдыха, примешивалось нехорошее, очень тревожащее беспокойство.
«Отвыкли думать, прапорщик? А здорово же я был умнее в гимназии, чем сейчас… Даже не верится, что это я мог сутками отшельничать в своей комнате или, когда никого нет дома, еще лучше – часами мерить сумасшедшими шагами всю квартиру, исчезнув из существования, мог весь уйти в потрепанный томик Шеллинга, который, не читая уже, сжимал в руке… Самозабвение мысли… Неужели это был я? Интересно, сколько лет я уже живу в одном действии? Остановиться бы… Не получится. Это как футбол в гимназии, когда я – хавбек – взахлеб завидовал Ольке, всегда игравшему форвардом… Минуты, которые я провожу вне действия, ощущаются как на штрафной скамейке – только бы вскочить поскорее и снова броситься в игру… Хоть бы они поскорее появились, что ли: начнется разбор следующей операции – и я спрыгну наконец со штрафной скамейки… Раньше темноты, впрочем, никого не будет… Однако уже темнеет».
Сережа поднял глаза к окну. Тутти уже не читала, сидя над захлопнутой книгой. В ее еле различимом в сгущающихся сумерках лице была не предвечерняя тоска, а просто скучающее, недовольное выражение засидевшегося без развлечении ребенка. Глядя на улицу, она что-то тихонько напевала себе под нос – сначала просто какой-то смутно знакомый мотивчик, потом начали негромко появляться слова.
Выпил – ничего,
И не поперхнулся!
И как раз того,
Знаете, втянулся.
Перед Сережиным взглядом на мгновение возникла быстро удаляющаяся по полуразрушенной летней улице породисто-грузная высокая фигура – легкая походка, словно в любое мгновение готовая перейти в танцевальные па… «Эх вы – Тики, Эйшенбахи… Лютики-цветочки голубые… Таких, как вы, расстреливать – дармовое „circences“ . И к стеночке встанете, и улыбочку изобразите, как для фотографии в семейный альбом, и ручки на груди эдак сложите…»
Да, к стенке граф Платон Зубов сам не встал… Ох не встал… Крупный зверь в куче собак – умирающий стиснув челюсти: сопротивление без всякой надежды, просто потому что иначе – невозможно.
Ставлю карту – бьют,
Я – другую карту.
То есть с одного
Духу развернулся,
Ну да и того,
Знаете, продулся.
Тутти не следовало этого напевать, но сделать ей замечание казалось оскорблением памяти Зубова, о котором она помнила сейчас как о живом и который, за счет ее неведения, как бы действительно жил сейчас в развязных строчках студенческо-кадетской анакреонтики…
Поутру сперва
Встал прямым артистом:
С треском голова
И карман со свистом…
Что это? В противоречие разбитному беспечному мотивчику в голоске девочки звучала еле заметная тревожная настойчивость, иногда всплескивающая почти отчаянием… Она не может знать!
Налил кой-чего,
Сразу встрепенулся… -
тревожная настойчивость в дрожащем голосе нарастала: чего она добивается?!
– Тутти!! Долго еще это будет продолжаться? Из какой подворотни сей репертуар?
– А это у Платона спроси. Это он пел. – Задиристый тон не оставлял сомнения в том, что Тутти, сама не подозревая, испытывала сейчас большое облегчение, и это облегчение было вызвано именно резким замечанием, с которым слишком промедлил Сережа. – И плохого тут ничего нет.
– Если бы было, ты бы от него этого не услышала. Однако слушать и петь, юная леди, таки вещи разные.
– Ему можно, а мне нельзя?
– Именно так. Платон – взрослый мужчина и офицер, ему очень многое можно говорить такого, что тебе никак нельзя. Ты – девочка и должна петь про пастушку с кошечкой или Мари-Мадлен, которая не выйдет замуж ни за принца, ни за короля. Это, mon ange, только большевики полагают, что женщине позволено все то же, что и мужчине.
– Я так не полагаю. – Тутти насупилась. – Просто мне скучно без Платона. Когда он появится? – Тутти словно спешила упрочить свое спокойствие новым Сережиным ответом, и Сереже неожиданно стало понятно, что открыть Тутти правду о Зубове значило бы ввести смерть в последнее убежище, где девочка облегченно сбрасывала свою преждевременную тяжелую взрослость, самозабвенно бросаясь в ту шумную и, на взгляд Некрасова, да, впрочем, и Сережи, бессмысленную возню, которая отчасти заменяла ей отсутствие сверстников.
– Ну знаешь, ангел мой, разве такие вопросы задают? Будет тогда, когда надо, и никак не раньше. Я его позавчера видел, – Сережа улыбнулся, неожиданно поверив самому себе. – Знаешь, он очень смешно рассказывал, как в детстве с братом дрался – четыре часа подряд, а родители это видели – с веранды.
– И ничего?
– В том-то и дело! – Сереже, рассмеявшемуся вместе с Тутти, на мгновение показалось, что послышавшиеся в коридоре шаги были шагами Зубова. Вошел Некрасов. По холодному недоумению, скользнувшему в его ненадолго остановившемся на Сереже взгляде, Сережа понял, что Некрасов успел услышать, к чему относился его смех.
52
Оставляя позади Красное Село, Северо-западная армия двигалась от Ямбурга на Петроград. На этот раз после нескольких дней продолжительных боев была взята Гатчина. Роскошно опадающее золото осенней листвы, словно врачуя раны, покрывало истерзанные окопами и следами обстрелов неповторимые гатчинские парки… Ветер гнал золотую листву по осенне-черной воде прудов, и бродившему по берегу под Приоратом Жене Чернецкому уже казалось странным, что классически-холодные творения Ринальди и Бренна еще так недавно впервые видели лицо войны…
Но в конце октября, натолкнувшись на двойное кольцо обороны, где оборонявшимся смотрели в спину пулеметы безопасно расположившихся чекистов, наступление приостановилось. Несколько дней, как северо-западники крестились на озаренный лучами купол Исакия, и вот он вновь скрылся из глаз. Армия, отягченная обозами и толпами беженцев, но по-прежнему боеспособная и еще не преданная, потекла на север, туда, где ждали за Наровой склады оружия и провианта, ждали медикаменты для раненых, ждал отдых. Только дойти до Эстонии, оставить в тылу стариков и женщин с детьми, из-за которых ход отступления делается все беспорядочнее. С этой обузой слишком трудно отражать устремившихся вслед красных. Но не бросать же беззащитных людей, настрадавшихся от красного террора, на растерзание врагу. Между тем отовсюду подтягиваются новые силы красных, и это – начало натиска на Нарву.
И все же северо-западники защитят Нарву, собрав последние силы не впустят красных в Эстонию.
53
– Drow poker, Чернецкой?
– Нет, благодарю. Погода не располагает к азарту. – Женя брезгливо кивнул на слепое окошко, по стеклу которого тоскливо стекали струйки серой воды.
«Черт бы побрал эту Гатчину, эту дощатую будку у Харонова перевоза, переправу обратно, как будто из страны мертвых есть дорога назад».
– А я сяду с удовольствием. – Семнадцатилетний корнет Рындин, сидевший напротив Жени за покрытым пестренькой клеенкой столом, усмехнулся. – Спешить ведь, кажется, некуда?
– Послушайте, корнет! – Поручик Юрасов передернул колоду карт. – Вы всерьез полагаете, что вы тут – единственный, чей душевный покой смущают подобные мысли?
– Приношу свои извинения, господа. – Рындин покраснел.
«Черт бы побрал эту Гатчину…»
– Господа, а сотворимте-ка разлюбезной. – Молодой русоволосый военврач Хрущев, покопавшись в брошенном у печи вещевом мешке, вернулся к столу с фляжкой защитного цвета. – Больно уж погода чахоточная.
– Глас медицины! – засмеялся прапорщик Раневич. С ним Женя был короче, чем с другими офицерами полка – более всего благодаря чисто польской, при всей наружной общительности, несклонности Раневича к откровенным разговорам. – Только вода в самоваре горячая.
– Остынет в стаканах. – Юрасов, отложив карты, встряхнул стопку влипших друг в друга стаканчиков. – Сколько нас? Четверо, за вычетом безупречного Чернецкого. Или оскоромитесь, подпоручик?
– Воды можно налить и мне. – Женя лениво отодвинул миску с почти нетронутой вареной в мундире картошкой. – Чертовски хочется мускатного винограду.
– От обычного откажетесь?
– Откажусь. Длинную бы такую, знаете, кисть черных ягод, подернутых голубоватой изморозью…
– Да у Вас предцинготные галлюцинации! Не валяли бы Вы дурака, Чернецкой! Прекрасное сало…
– Я исповедую иудаизм, – холодно пошутил Женя, поднимаясь из-за стола. – Вы этого раньше за мной не примечали?
– Черт бы Вас побрал, Чернецкой, – фыркнул Рындин, – я чуть не пролил спирт! А если серьезно – почему?
– Мой опекун был чем-то вроде толстовца – с небольшими, впрочем, различиями. – Женино лицо сделалось вдруг некрасивым. – Так я и возрос гуманистом Что самое забавное – себе подобных привык убивать в две недели. Впрочем, это скучная материя.
– Ай, как раз к столу! – Громкий женский голос, гортанный и певучий, заставил всех офицеров одновременно обернуться к дверям.
– Вот это да! – Взглянув на бесшумно проскользнувшую из сеней молодую женщину, Рындин восхищенно присвистнул. – Скрасьте наше общество, сеньорита!
– Ай зовете? – Вошедшая в ложной нерешительности остановилась, чуть качнувшись, на пороге. Уже только по тому простодушному бесстыдству, с которым она повела плечами, стряхивая с них намокшие грубые сизо-черные волосы, и окинула долгим взглядом находившихся в избе мужчин, можно было безошибочно определить ее принадлежность к тесно переплетенному с русской жизнью, но не вливающемуся в нее кочующему племени. Во взгляде широко посаженных черных глаз тлел тот никогда не исчезающий вызов – старее и сильнее человеческого, исходящий скорее от самки, чем от женщины, – вызов, характерный для взгляда цыганки.
– Просим… Черт возьми, да это ж Нина! – перебивая сам себя, изумленно воскликнул Юрасов. – Помнишь «Венецию»? Как ты нам с Зубовым певала «Пожар Московский»?
– Сергей!! – радостно вскричала цыганка, расправляя намокшую цветастую шаль – словно оправляя птичьи крылья. – Ай, смотрю знакомое лицо!
– Да садись же, Нина, выпьем за Питер! Рекомендую, господа: Нина – лучшая во всем Петербурге исполнительница «Калитки». Нина, голубушка, какими судьбами?
– Ай по тебе соскучилась! – Цыганка проворно взяла предложенный Хрущевым стакан. Черты ее лица, радостно просиявшие при виде накрытого стола, были грубо-выразительны: низкий неширокий лоб, большой рот, трепещущие крылья носа, невольно вызывающие на сравнение с норовистой лошадью. В наряде цыганки причудливо переплетались грошовые безделушки. Их было много – казалось, что ее молодое гибкое тело окутано позвякивающей сверкающей сетью.
– За Питер, господа!.
– За цыганское пение! Эх, стаканы не бьются!
Нина, блестя приоткрывшимися в яркой улыбке зубами, чокнулась с офицерами. С неожиданным появлением этой женщины атмосфера застолья, в котором пятеро мужчин только что таили друг от друга одну и ту же невыносимую мысль, как по волшебству переменилась.
«Человеку надоедает страдать, – невольно подумал Женя, чокнувшийся, не обратив на себя внимания, простой водой. – Каждый из тех, кто здесь, сейчас вполне способен застрелиться. А все же – все на несколько минут на самом деле забыли о том, что мы отступаем… Это не низость, просто иначе нельзя».
– Ай хорошо кутили, Сергей! А Зубов-граф где?
– Убит, Нина. Совсем недавно.
– Зубова-графа убили? – воскликнула цыганка и, запустив пальцы в свои влажные волосы, запричитала нараспев, чуть покачиваясь в такт. – Гадала я ему по руке – смеялся; говорила: «Торопись жить, Платон, ах молодым умрешь!» – смеялся, черную мою косу вокруг руки оборачивал: «Мне, Нина, дальше молодости и не надо. А как же я, Нина, умру?». Говорила ему: «Силен ты, Платон, как медведь. Десятерых придавишь, двадцатером насядут – от века собакам медведя брать…» – Цыганка затихла, продолжая еще покачиваться.
Некоторое время все молчали.
– Послушайте-ка, Юрасов, – прервал наконец молчание Хрущев, внимательно глядя на цыганку. – Я слышал кое-что о гибели графа Зубова в Красной Горке.
– Это довольно странно:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64
Поиск книг  2500 книг фантастики  4500 книг фэнтези  500 рассказов