Страха не было, осталась ярость.
— А хрена ты хочешь, тупой Громов?! — заорал я. — Выставил мальчишку за дверь, а теперь мечтаешь все свалить на меня? Так, что ли?
— Никого я не выстав…
— Ты у соседей поспрашивай! У теть Дины! У Наташки, девчонки, что живет этажом ниже! Спроси-спроси, узнай, как мы к тебе стучались! Умоляли приютить несчастного ребенка! Хотели милицию вызвать! А ты храпел весь день! Орал, мол, не нужен мне робот! — В запале я все-таки сообразил, что одновременно орать и храпеть затруднительно; Леша этого, слава богу, не заметил.
— Я… — начал Леша, но тут Коля сказал:
— Больно.
Мы обернулись.
Коля сидел, опершись о подлокотник дивана, и тер, всхлипывая, глаза. Голос у него не изменился, но появились новые интонации, речь стала более живой, что ли.
— Коленька… — пробормотал Леша.
И тогда робот сказал:
— Я ничего не вижу.
Громов-старший заплакал, схватившись за голову; запустил пятерни в жиденькие волосы, вцепился скрюченными пальцами в кожу, сдирая ее и царапая.
А я подумал: «Нюня». И зачем-то сказал это вслух.
Зря.
Я успел нанести пару ударов в ответ, но от них Громову не было ни холодно, ни жарко. Кажется, он их не заметил.
Полчаса, наверное, я приходил в себя, сидя на ковре, спиной прислонившись к дивану. Из носа текла кровь, очень болели левая скула, правая бровь и плечи. Я сидел и смотрел на ковер, на расплывшееся пятно гноя, который натек из глаз робота, и кровяные, впитавшиеся в ковер пятнышки; в зыбком утреннем свете они казались черными. Я сидел и вспоминал, как старался ради урода Громова и тащил его ублюдочного сынка на одиннадцатый этаж. Как защищал малыша, когда за нами следовал бандит в костюме от «Unoratti». Как я менялся в обратную сторону, а Громов все испоганил.
Идиотский Громов.
Хотелось, орать от боли и плакать от жалости к самому себе, но я терпел. Вспоминал Игорька — вот он бы никогда, наверное, не заплакал.
Правый глаз видел, но с трудом. Левый видел совсем смутно: белесая дымка скрывала предметы в комнате. Все было как в тумане. Ваза, часы, фотография. В вазе стояли увядшие цветы. Тюльпаны.
Эту вазу забрала после развода Машенька.
А еще она очень любила тюльпаны.
Я моргнул, утер выступившие слезы кистью: ваза исчезла. Потом глаз снова начал слезиться, и я прищурил его: проступили контуры вазы. Она стояла рядом с фотографией, левее будильника. Стоило стереть слезы, и ваза исчезала.
— Чертовщина какая-то, — пробормотал я. Осторожно повернул голову: комната как комната. Обои светло-серые… в цветочек. Откуда на них взялись эти чертовы цветочки?
Я промокнул глаза краешком рубашки: цветочки на обоях исчезли. Но если приглядеться — они были, мелькали на периферии зрения; казалось, что сквозь новые обои проглядывают старые.
Старые! Вот и ответ.
Когда мы с Машей въехали в эту квартиру, стены были оклеены старыми обоями. В цветочек. Мы содрали их и наклеили новые.
Я закрыл глаза, а когда открыл их — ничего уже не было. Комната пришла в порядок. Ваза, цветы — все пропало. Наверняка это был глюк, вызванный волосатыми кулачищами Громова.
Десятью минутами позже, когда боль унялась, я, покачиваясь, встал и пошел в ванную. Увидел себя в зеркале и прошептал сквозь стиснутые зубы:
— Громов, ты мне ответишь, сучий потрох.
И выплюнул в раковину выбитый зуб.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ
В какой-то момент камеры закончились. Куда ни глянь, был кирпич, а из щелей в неровной кладке сыпался сухой цемент. На полу он смешивался с грязью и слеживался. С потолка свисали целые паутинные сталактиты, наросты бурой пыли и дохлой мошкары. В некоторых местах пол заливала вода, доходящая до щиколотки. Из вентиляционных окошек под потолком раздавались подозрительные звуки, и мэр старался держаться ближе ко мне. Его ботинки противно чавкали в жидкой грязи.
Через энное количество метров в коридоре стало пованивать тухлятиной. Лампочки под потолком кто-то старательно обмазал чем-то коричневым. Не краской.
— Что происходит? — шепотом спросил мэр. — Никак не могу понять. Ведь это не тюрьма. Не может быть тюрьмой. Где мы находимся? Как мы здесь очутились?
Я пожал плечами.
— Что это может быть? Ведь нерационально строить такой длинный коридор. И эта вонь… откуда? Может, мы в канализации? Но как сюда прошли, не заметив? И не похоже это место на канализацию; зачем, к примеру, в канализации вентиляция, и лампочки, и такой широкий коридор…
— Ты заткнешься или нет?
Он хотел ответить что-то обидное, но смолчал. Даже отодвинулся ближе к стенам, которые теперь выглядели сырыми; штукатурка трескалась, и из трещин выползали пауки, многоножки и тошнотворного вида слизни. Казалось, еще чуть-чуть — и стены развалятся.
Мэр вдруг остановился. Подошел к стене и долго разглядывал что-то; потом пискнул едва слышно и, покачнувшись, сделал шаг назад. Чуть не упал в лужу.
— Что ты там увидел?
Он открывал и закрывал рот, как рыба, и не произносил ни звука, а пальцем тыкал куда-то в стену. Я посветил фонариком на то место. Из стены торчало лицо. Мужское. Бровей у него не было, глаза были закрыты, а из приоткрытого рта вывалился посиневший язык и сыпался песочек. Казалось, человек мертв, но это было не так. Ноздри у него раздувались, втягивая воздух, а глазные яблоки под веками шевелились.
— Марат Пуфин, — пробормотал мэр.
— Ты знаешь его?
— Пять лет назад… мы его замуровали… в стене. Известный теннисист. Крупно кинул одного уважаемого человека, когда не сдал матч. По-настоящему крупно, я имею в виду…
— Угу.
Марат открыл глаза. В его глазах не было зрачков и радужки — лишь одна молочная белизна, но все равно казалось, что он глядит на нас.
— Сволочь! — заорал мэр и выхватил у меня пистолет. Он нажимал курок и нажимал, и вскоре лицо Пуфина превратилось в кровавую кашу, перемешанную со штукатуркой.
Потом мэр опустился на колени прямо в вонючую лужу и заплакал. Пистолет упал рядом. Я поднял его и долго отчищал рукоятку от налипшей грязи и дерьма. Так как больше чистить было не обо что, пришлось воспользоваться ставшим жестким как наждак свитером мэра. Мэр не возражал.
Почистив пистолет, я с немалым сарказмом в голосе поинтересовался у политика:
— Так-так-так. Ты зачем ему в лицо выстрелил?
Сплетение третье
БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ
Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.
Выпивший студент с философского
Мишка Шутов напоминал мумию.
Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.
Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.
Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие. На них были изображены кукольные кораблики, яхты и пароходы. Палата напоминала детскую комнату. В дальнем углу я увидел массивную со сломанной ручкой дверь; на ней висела пластмассовая табличка с нарисованным мальчишкой, который сидел на розовом горшке и улыбался. Малышу на вид было годика полтора, не более, и он только учился сидеть на горшке.
Я одобрительно подмигнул туалетному ребенку.
Окна Мишкиной палаты выходили на юг, и солнышко ласково светило у его изголовья. Светлые полосы контурно очертили кровяные пятна на Мишкиной голове— — пятна стали ярко-красными, впрочем, в некоторых местах остались черными. Я глядел на коллегу, и мне хотелось жалеть его, несчастного и избитого до полусмерти.
Рядом с кроватью стояла стандартная больничная тумбочка из дешевого дерева — дверца и пустое запыленное пространство под столешницей; на тумбочке лежали гостинцы от сослуживцев: пластиковые баночки с йогуртами и пол-литровые пакетики морса. Были тут и яблоки — желтела среди баночек пузатая антоновка, — и груши, мелкие и червивые. Кое-что из этого Шутову противопоказано. Те же яблоки, например. Как он их жевать будет? Чтобы спасти друга, я взял одно и с хрустом надкусил; яблоко оказалось сочным и вкусным, приятно освежало рот. Вспомнился забытый вкус из раннего детства, когда яблок было как грязи.
Сейчас яблоки стоят чертову уйму денег. Не так, как мясо, конечно, но все равно.
Кто их принес?
Наверняка шеф.
Пропади он пропадом. Зажравшийся осел.
Идея навестить беднягу Шутова принадлежала, естественно, Михалычу. Только-только мы вышли на работу, только-только согрели задницами остывшие за праздники рабочие стулья, и вот все меняется: шеф созывает нас на экстренное совещание. Кабинет у Михалыча просторный, но народу собралось много, и сразу стало тесно; кто-то успел прошмыгнуть внутрь, кое-кто остался стоять в коридоре. Я в том числе. Впрочем, шефа слышно было прекрасно:
— Наш друг, наш коллега попал в беду!..
В речи нашлось место пафосу и точным ударам по нервным центрам, и совсем скоро женщины дружно захлюпали носами. Мужики скучали, хотя некоторые все-таки переживали. Шутова у нас любили. Я еще подумал, что, если со мной случится что-нибудь такое, коллеги только обрадуются. Уроды.
Нас выходила встречать, наверное, вся больница. Они давно не видели такого: в регистратуре толпилось человек сто.
Нас пропускали в Мишкину палату маленькими «порциями», давали минуты три, не больше. Первыми зашли Шутовы, мать и дочь. На Мишкиной жене был черный платок, черные же высокие сапоги и роскошное иссиня-черное платье из плотной материи. В стиле начала двадцатого века, модное. Роскошную ее песцовую шубу несла Лера: больничному гардеробу Шутова не доверяла.
Лера выглядела грустной, но не сказать, что испуганной. Мне даже показалось, что она смотрит на нас с вызовом. Недоумки, мол, потопали за шефом, как стадо баранов.
Да нет, не с вызовом! С легким презрением глядела в наши лица Лера Шутова. Если бы я не видел ее фото, мне бы стало не по себе. Но я видел ее всю, а таких девушек мне жаль. Не более.
На Лерке были джинсы и белая полупрозрачная блузка с распахнутым воротником; сквозь нее проглядывал черный, в кружевах, лифчик. На ногах у Лерки были кроссовки, левую руку она держала в кармане, а правой небрежно тащила материну шубу. Подол шубы волочился по полу, и мать каждую секунду делала дочери замечание, но Лера отвечала:
— Здесь больница. Полы чистые, — и продолжала безобразничать.
В палате у Шутова они пробыли больше других — минут пять. Только вышли, и стремительно подскочивший шеф тут же вручил им пухлый снежно-белый конверт без марок. Принимая хрустящий подарок, Шутова пустила слезу, сердечно поблагодарила шефа и всех нас. Глядела она при этом только в сумрачно-серые глаза Михалыча. С чувством пожала шефу руку, тот засмущался, прошептал что-то невразумительное, не стоит, мол, но руку не отпускал долго. Может быть, они перемигнулись. Может быть, то была игра света и тени — я стоял чуть сбоку, и трогательную сцену отчасти загораживал приятный профиль секретаря Ириночки. Сентиментальная Иринка прослезилась, протяжно шмыгнула носиком и тоненько высморкалась в надушенный платочек; ее чувства показались мне более искренними, чем кривляния шефа и Шутовой.
— Несчастная женщина, — шепнула мне Иринка и легонько пошевелила пальчиками, касаясь моей штанины; надеялась, наверное, что я возьму ее ладонь в руку, крепко сожму и успокою. Я не взял. Мне хватило обморочного взгляда Ирочки, когда она увидела мое лицо — все в синяках.
Я откровенно скучал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. К скуке примешивалось легкое чувство настороженности: ведь именно я показал Шутову фотографию обнаженной дочери. Вдруг избиение случилось из-за меня? Вдруг Леркин парень навалял ему, когда батяня, вместо того чтобы позвонить дружкам из органов, помчался в подпольную порностудию самостоятельно? Вдруг правда вылезет наружу, и меня затаскают по участкам?
А еще случай с кабинетом Шутова! Леонид Павлыч до сих пор глядит с подозрением, хмурится, надувает пухлые щеки и бурчит под нос что-то скверное. К шефу мостится ближе, размышляет, похоже, рассказывать или нет. Буддист недоделанный.
Жена Шутова завершила разговор с Михалычем. Шеф кивнул ей и сам вошел в палату. Вышел быстро, через минуту или около того.
— Все понимает, — произнес он в пространство с неземной горечью в голосе. — Но сказать ничего не может и рукой не шевелит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
— А хрена ты хочешь, тупой Громов?! — заорал я. — Выставил мальчишку за дверь, а теперь мечтаешь все свалить на меня? Так, что ли?
— Никого я не выстав…
— Ты у соседей поспрашивай! У теть Дины! У Наташки, девчонки, что живет этажом ниже! Спроси-спроси, узнай, как мы к тебе стучались! Умоляли приютить несчастного ребенка! Хотели милицию вызвать! А ты храпел весь день! Орал, мол, не нужен мне робот! — В запале я все-таки сообразил, что одновременно орать и храпеть затруднительно; Леша этого, слава богу, не заметил.
— Я… — начал Леша, но тут Коля сказал:
— Больно.
Мы обернулись.
Коля сидел, опершись о подлокотник дивана, и тер, всхлипывая, глаза. Голос у него не изменился, но появились новые интонации, речь стала более живой, что ли.
— Коленька… — пробормотал Леша.
И тогда робот сказал:
— Я ничего не вижу.
Громов-старший заплакал, схватившись за голову; запустил пятерни в жиденькие волосы, вцепился скрюченными пальцами в кожу, сдирая ее и царапая.
А я подумал: «Нюня». И зачем-то сказал это вслух.
Зря.
Я успел нанести пару ударов в ответ, но от них Громову не было ни холодно, ни жарко. Кажется, он их не заметил.
Полчаса, наверное, я приходил в себя, сидя на ковре, спиной прислонившись к дивану. Из носа текла кровь, очень болели левая скула, правая бровь и плечи. Я сидел и смотрел на ковер, на расплывшееся пятно гноя, который натек из глаз робота, и кровяные, впитавшиеся в ковер пятнышки; в зыбком утреннем свете они казались черными. Я сидел и вспоминал, как старался ради урода Громова и тащил его ублюдочного сынка на одиннадцатый этаж. Как защищал малыша, когда за нами следовал бандит в костюме от «Unoratti». Как я менялся в обратную сторону, а Громов все испоганил.
Идиотский Громов.
Хотелось, орать от боли и плакать от жалости к самому себе, но я терпел. Вспоминал Игорька — вот он бы никогда, наверное, не заплакал.
Правый глаз видел, но с трудом. Левый видел совсем смутно: белесая дымка скрывала предметы в комнате. Все было как в тумане. Ваза, часы, фотография. В вазе стояли увядшие цветы. Тюльпаны.
Эту вазу забрала после развода Машенька.
А еще она очень любила тюльпаны.
Я моргнул, утер выступившие слезы кистью: ваза исчезла. Потом глаз снова начал слезиться, и я прищурил его: проступили контуры вазы. Она стояла рядом с фотографией, левее будильника. Стоило стереть слезы, и ваза исчезала.
— Чертовщина какая-то, — пробормотал я. Осторожно повернул голову: комната как комната. Обои светло-серые… в цветочек. Откуда на них взялись эти чертовы цветочки?
Я промокнул глаза краешком рубашки: цветочки на обоях исчезли. Но если приглядеться — они были, мелькали на периферии зрения; казалось, что сквозь новые обои проглядывают старые.
Старые! Вот и ответ.
Когда мы с Машей въехали в эту квартиру, стены были оклеены старыми обоями. В цветочек. Мы содрали их и наклеили новые.
Я закрыл глаза, а когда открыл их — ничего уже не было. Комната пришла в порядок. Ваза, цветы — все пропало. Наверняка это был глюк, вызванный волосатыми кулачищами Громова.
Десятью минутами позже, когда боль унялась, я, покачиваясь, встал и пошел в ванную. Увидел себя в зеркале и прошептал сквозь стиснутые зубы:
— Громов, ты мне ответишь, сучий потрох.
И выплюнул в раковину выбитый зуб.
МНОГО ПОЗЖЕ. ЗАРИСОВКА ВТОРАЯ
В какой-то момент камеры закончились. Куда ни глянь, был кирпич, а из щелей в неровной кладке сыпался сухой цемент. На полу он смешивался с грязью и слеживался. С потолка свисали целые паутинные сталактиты, наросты бурой пыли и дохлой мошкары. В некоторых местах пол заливала вода, доходящая до щиколотки. Из вентиляционных окошек под потолком раздавались подозрительные звуки, и мэр старался держаться ближе ко мне. Его ботинки противно чавкали в жидкой грязи.
Через энное количество метров в коридоре стало пованивать тухлятиной. Лампочки под потолком кто-то старательно обмазал чем-то коричневым. Не краской.
— Что происходит? — шепотом спросил мэр. — Никак не могу понять. Ведь это не тюрьма. Не может быть тюрьмой. Где мы находимся? Как мы здесь очутились?
Я пожал плечами.
— Что это может быть? Ведь нерационально строить такой длинный коридор. И эта вонь… откуда? Может, мы в канализации? Но как сюда прошли, не заметив? И не похоже это место на канализацию; зачем, к примеру, в канализации вентиляция, и лампочки, и такой широкий коридор…
— Ты заткнешься или нет?
Он хотел ответить что-то обидное, но смолчал. Даже отодвинулся ближе к стенам, которые теперь выглядели сырыми; штукатурка трескалась, и из трещин выползали пауки, многоножки и тошнотворного вида слизни. Казалось, еще чуть-чуть — и стены развалятся.
Мэр вдруг остановился. Подошел к стене и долго разглядывал что-то; потом пискнул едва слышно и, покачнувшись, сделал шаг назад. Чуть не упал в лужу.
— Что ты там увидел?
Он открывал и закрывал рот, как рыба, и не произносил ни звука, а пальцем тыкал куда-то в стену. Я посветил фонариком на то место. Из стены торчало лицо. Мужское. Бровей у него не было, глаза были закрыты, а из приоткрытого рта вывалился посиневший язык и сыпался песочек. Казалось, человек мертв, но это было не так. Ноздри у него раздувались, втягивая воздух, а глазные яблоки под веками шевелились.
— Марат Пуфин, — пробормотал мэр.
— Ты знаешь его?
— Пять лет назад… мы его замуровали… в стене. Известный теннисист. Крупно кинул одного уважаемого человека, когда не сдал матч. По-настоящему крупно, я имею в виду…
— Угу.
Марат открыл глаза. В его глазах не было зрачков и радужки — лишь одна молочная белизна, но все равно казалось, что он глядит на нас.
— Сволочь! — заорал мэр и выхватил у меня пистолет. Он нажимал курок и нажимал, и вскоре лицо Пуфина превратилось в кровавую кашу, перемешанную со штукатуркой.
Потом мэр опустился на колени прямо в вонючую лужу и заплакал. Пистолет упал рядом. Я поднял его и долго отчищал рукоятку от налипшей грязи и дерьма. Так как больше чистить было не обо что, пришлось воспользоваться ставшим жестким как наждак свитером мэра. Мэр не возражал.
Почистив пистолет, я с немалым сарказмом в голосе поинтересовался у политика:
— Так-так-так. Ты зачем ему в лицо выстрелил?
Сплетение третье
БОЛЬНИЧНЫЕ СТРАСТИ
Самоубийц на самом деле очень много. Только способы для самоубийства они выбирают разные. Кто-то, например, женится на женщине, которая в глубине души ему отвратительна, — и получает к тридцати инфаркт за инфарктом. Кто-то на работе пресмыкается перед начальством, а дома пьет горькую; в результате — цирроз печени. А эти, которые из окна прыгают или вешаются, они банальны. И никому — мне, по крайней мере, — давно неинтересны.
Выпивший студент с философского
Мишка Шутов напоминал мумию.
Он был укрыт с головы до ног свеженькой, белой, с запахом хлорки, простыней. Лицо его туго обматывали белые бинты с присохшей кровяной корочкой; только кончик носа оставался на свободе и глаза. Шею тоже обматывали бинты, но чище, без крови. В палате воняло лечебными мазями, примешивались спиртовые тона. Губами Шутов шевелил едва-едва. Зрачки его бегали туда-сюда, и иногда Мишка глядел на меня, а иногда — мимо.
Я присел рядом и поправил простыню, которая медленно сползала с его тела.
Мишкина палата мне нравилась: во-первых, кроме него, здесь больше никого не было; во-вторых, мне пришлись по вкусу обои, веселенькие такие. На них были изображены кукольные кораблики, яхты и пароходы. Палата напоминала детскую комнату. В дальнем углу я увидел массивную со сломанной ручкой дверь; на ней висела пластмассовая табличка с нарисованным мальчишкой, который сидел на розовом горшке и улыбался. Малышу на вид было годика полтора, не более, и он только учился сидеть на горшке.
Я одобрительно подмигнул туалетному ребенку.
Окна Мишкиной палаты выходили на юг, и солнышко ласково светило у его изголовья. Светлые полосы контурно очертили кровяные пятна на Мишкиной голове— — пятна стали ярко-красными, впрочем, в некоторых местах остались черными. Я глядел на коллегу, и мне хотелось жалеть его, несчастного и избитого до полусмерти.
Рядом с кроватью стояла стандартная больничная тумбочка из дешевого дерева — дверца и пустое запыленное пространство под столешницей; на тумбочке лежали гостинцы от сослуживцев: пластиковые баночки с йогуртами и пол-литровые пакетики морса. Были тут и яблоки — желтела среди баночек пузатая антоновка, — и груши, мелкие и червивые. Кое-что из этого Шутову противопоказано. Те же яблоки, например. Как он их жевать будет? Чтобы спасти друга, я взял одно и с хрустом надкусил; яблоко оказалось сочным и вкусным, приятно освежало рот. Вспомнился забытый вкус из раннего детства, когда яблок было как грязи.
Сейчас яблоки стоят чертову уйму денег. Не так, как мясо, конечно, но все равно.
Кто их принес?
Наверняка шеф.
Пропади он пропадом. Зажравшийся осел.
Идея навестить беднягу Шутова принадлежала, естественно, Михалычу. Только-только мы вышли на работу, только-только согрели задницами остывшие за праздники рабочие стулья, и вот все меняется: шеф созывает нас на экстренное совещание. Кабинет у Михалыча просторный, но народу собралось много, и сразу стало тесно; кто-то успел прошмыгнуть внутрь, кое-кто остался стоять в коридоре. Я в том числе. Впрочем, шефа слышно было прекрасно:
— Наш друг, наш коллега попал в беду!..
В речи нашлось место пафосу и точным ударам по нервным центрам, и совсем скоро женщины дружно захлюпали носами. Мужики скучали, хотя некоторые все-таки переживали. Шутова у нас любили. Я еще подумал, что, если со мной случится что-нибудь такое, коллеги только обрадуются. Уроды.
Нас выходила встречать, наверное, вся больница. Они давно не видели такого: в регистратуре толпилось человек сто.
Нас пропускали в Мишкину палату маленькими «порциями», давали минуты три, не больше. Первыми зашли Шутовы, мать и дочь. На Мишкиной жене был черный платок, черные же высокие сапоги и роскошное иссиня-черное платье из плотной материи. В стиле начала двадцатого века, модное. Роскошную ее песцовую шубу несла Лера: больничному гардеробу Шутова не доверяла.
Лера выглядела грустной, но не сказать, что испуганной. Мне даже показалось, что она смотрит на нас с вызовом. Недоумки, мол, потопали за шефом, как стадо баранов.
Да нет, не с вызовом! С легким презрением глядела в наши лица Лера Шутова. Если бы я не видел ее фото, мне бы стало не по себе. Но я видел ее всю, а таких девушек мне жаль. Не более.
На Лерке были джинсы и белая полупрозрачная блузка с распахнутым воротником; сквозь нее проглядывал черный, в кружевах, лифчик. На ногах у Лерки были кроссовки, левую руку она держала в кармане, а правой небрежно тащила материну шубу. Подол шубы волочился по полу, и мать каждую секунду делала дочери замечание, но Лера отвечала:
— Здесь больница. Полы чистые, — и продолжала безобразничать.
В палате у Шутова они пробыли больше других — минут пять. Только вышли, и стремительно подскочивший шеф тут же вручил им пухлый снежно-белый конверт без марок. Принимая хрустящий подарок, Шутова пустила слезу, сердечно поблагодарила шефа и всех нас. Глядела она при этом только в сумрачно-серые глаза Михалыча. С чувством пожала шефу руку, тот засмущался, прошептал что-то невразумительное, не стоит, мол, но руку не отпускал долго. Может быть, они перемигнулись. Может быть, то была игра света и тени — я стоял чуть сбоку, и трогательную сцену отчасти загораживал приятный профиль секретаря Ириночки. Сентиментальная Иринка прослезилась, протяжно шмыгнула носиком и тоненько высморкалась в надушенный платочек; ее чувства показались мне более искренними, чем кривляния шефа и Шутовой.
— Несчастная женщина, — шепнула мне Иринка и легонько пошевелила пальчиками, касаясь моей штанины; надеялась, наверное, что я возьму ее ладонь в руку, крепко сожму и успокою. Я не взял. Мне хватило обморочного взгляда Ирочки, когда она увидела мое лицо — все в синяках.
Я откровенно скучал и нетерпеливо переминался с ноги на ногу. К скуке примешивалось легкое чувство настороженности: ведь именно я показал Шутову фотографию обнаженной дочери. Вдруг избиение случилось из-за меня? Вдруг Леркин парень навалял ему, когда батяня, вместо того чтобы позвонить дружкам из органов, помчался в подпольную порностудию самостоятельно? Вдруг правда вылезет наружу, и меня затаскают по участкам?
А еще случай с кабинетом Шутова! Леонид Павлыч до сих пор глядит с подозрением, хмурится, надувает пухлые щеки и бурчит под нос что-то скверное. К шефу мостится ближе, размышляет, похоже, рассказывать или нет. Буддист недоделанный.
Жена Шутова завершила разговор с Михалычем. Шеф кивнул ей и сам вошел в палату. Вышел быстро, через минуту или около того.
— Все понимает, — произнес он в пространство с неземной горечью в голосе. — Но сказать ничего не может и рукой не шевелит.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50