– Честное-пречестное слово!
Кит кивает головой, медленно и размеренно, будто отсчитывает секунды, дожидаясь моего признания.
– А ты ведь, голубчик, клятву давал.
– Знаю, вот и не показывал!
Он вдруг поднимает штык и подносит к моему лицу. Уже не улыбаясь и не кивая головой, смотрит мне прямо в глаза:
– Поклянись еще раз.
Я опять, как тогда, кладу руку на плоскость штыка. И опять, как тогда, ощущаю кожей грозную, электризующую остроту лезвий.
– Клянусь!
– Что я не нарушал данной мною торжественной клятвы никогда и никому не раскрывать наших секретов.
Опустив глаза, я повторяю. Но я и в самом деле не нарушал! Не раскрывал наших секретов!
– И да поможет мне Бог, – повторяю я за Китом, по-прежнему не глядя на него. – Или пусть мне перережут горло и я умру.
Наконец усилием воли поднимаю глаза и вижу, что Кит вытащил что-то из сундучка и протягивает мне. Это сплющенная пачка от сигарет «Плейерс».
Он все так же пристально смотрит на меня. Я сгораю от стыда.
– Это не… Я не… – беспомощно бормочу я. – Она, наверное, сама нашла ключ.
Вдруг лицо Кита оказывается у меня перед глазами; он опять усмехается, и я ощущаю прижатый к шее кончик штыка.
– Ты же клятву давал, – шепчет Кит. – Дважды клялся.
Говорить я не в состоянии. Дыхание перехватило то ли от ужаса, то ли от давления клинка на горло. Я пытаюсь чуточку отодвинуть голову. Но штык движется следом и давит еще сильнее.
– Ты же сказал: «Да поможет мне Бог», – шепчет Кит. – Сказал: «Пусть мне перережут горло, и я умру».
Я не могу вымолвить ни слова. Не могу шевельнуться. Я окаменел от страха, а лезвие давит все сильнее. На самом деле Кит мне горло, конечно, не перережет. Но пытка будет продолжаться, покуда он не рассечет кожу и не впустит обсыпавших лезвие микробов в мою кровь. Я не в силах отвести глаз от усмешки, что змеится в шести дюймах от моего лица. Она все ближе, ближе – так надвигалось лицо Барбары Беррилл, когда она меня целовала. Глаза Кита смотрят в мои зрачки. Глаза совершенно незнакомого человека.
А лезвие давит еще сильнее. И внезапно я начинаю сомневаться, что Кит рано или поздно остановится.
– И после этого ты все ей показал, – шепчет он.
От боли и унижения глаза мои наполняются слезами; я чувствую, что из-под острия штыка пробивается другой маленький родничок влаги: это брызнула, смешиваясь с микробами, кровь. И мне начинает казаться, что все правда, что я действительно показал ей наши секреты, хотя тут же возникает сомнение: а впрямь ли Кит имеет в виду Барбару Беррилл? Может, он подразумевает свою мать? Меня посещает дикая мысль, что каким-то необъяснимым образом мы говорим про них обеих и что наказывает он меня совсем даже не за мое преступление, а за то, которое сейчас совершается у него дома. И даже когда мой ужас достигает предела, я все же догадываюсь, у кого он научился так пытать именно этим орудием и отчего в разгар лета у его матери появилась привычка кутать шею платком по самый подбородок.
Медленно, очень медленно давление на мое горло нарастает. А мне всего лишь нужно достать из кармана шарф и отдать мучителю, как в свое время я отдал корзину его отцу…
Но этого я сделать не могу. Не могу позволить, чтобы Кит увидел те не предназначенные для чужих глаз слова на шелке, которые послал матери Кита обитающий в «Сараях» пока еще живой призрак. Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Разве можно их показывать?! Нельзя, причем не только ради нее, но ради самого Кита. Не могу я ему раскрыть, что такое на самом деле шпионаж; это страх, слезы, это тихий шелковистый шепот.
Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Стоит только выговорить эти слова, и следом может выскочить имя, которое навлечет на Кита вечный позор, имя, которое я даже мысленно ни разу не посмел произнести.
Но Кит уже не усмехается. Лицо у него напряженно-внимательное. В уголке рта виднеется кончик языка – с таким сосредоточенным видом Кит обычно прилаживает к конструируемой модели особо заковыристую деталь. Жидкость уже стекает с горла мне за пазуху. Я вдруг слышу жалобное подвывание; скорее всего, это хнычу я сам.
Так мы и сидим, скрючившись, друг против друга, скованные логикой пытки. И останемся здесь навсегда. Я рад бы шевельнуть рукой и отдать Киту шарф. Но рука не слушается. В тот раз я уступил его отцу. Больше я уступать не стану.
И вдруг – все, конец. Давление на глотку ослабевает, затем прекращается. Я и не сознавал, что сижу с закрытыми глазами, но тут открываю их – посмотреть, что происходит. Усевшись на корточки, Кит разглядывает окровавленный штык. Потом тщательно вытирает его о землю.
– Поступай, как хочешь, голубчик, – холодно говорит он. – Хочешь – играй со своей подружкой в папы-мамы. Мне наплевать. И чего ты ревешь? – Он с презрением смотрит на меня. – Больно ж не было. Если ты вправду думаешь, что тебе было больно, значит, ты просто понятия о боли не имеешь.
Я вообще-то не плачу. В глазах у меня стоят слезы, дышу я пока еще судорожно, прерывисто, но плакать не плачу.
– Во всяком случае, старина, ты сам во всем виноват, – пожимает плечами Кит.
Порывшись в сундучке, он вынимает клочок наждачной бумаги, который держит там, чтобы начищать штык. Я уже ему явно неинтересен. Постепенно дыхание у меня выравнивается. Я все еще жив, и в нос опять ударяет резкая сладость цветущего база.
Никто из нас не произносит больше ни слова. Говорить уже нечего.
А шарф по-прежнему у меня в кармане. Кит утратил самообладание на долю секунды раньше меня. Мир снова переменился. И, опять думаю я, навсегда.
Я пытаюсь незаметно проскользнуть в дом. Рубашка моя застегнута на все пуговицы, но до подбородка, как шарфик у матери Кита, она все равно не достает; к тому же кровь забрызгала воротник и темным пятном разливается на груди. Я хочу проскользнуть по лестнице в ванную и залепить горло пластырем, чтобы остановить кровотечение, а потом кое-как постирать рубашку в раковине.
Я уже на полпути к цели, и тут из кухни выходит мама.
– Где тебя носило? – сердито спрашивает она. – Что это за игры такие? Как сбросил ранец, вернувшись из школы, так он и стоит. А ведь у тебя завтра экзамены! Надо заняться повторением!
Я не успеваю открыть рот, чтобы ответить на град вопросов, а она уже заметила окровавленную рубашку.
– А это что такое? – еще сердитей говорит она. – Какие-то бордовые пятна! Надеюсь, не краска? Ох, Стивен, ради всего святого! Как прикажешь теперь ее отчищать? Это ж твоя школьная рубашка!
Вдруг она наклоняется ко мне поближе:
– А шея… У тебя на горле…
И, схватив меня за руку, волочет в столовую; там, спустив очки на кончик носа, за заваленным бумагами и папками столом сидит отец.
– Ты только посмотри! – кричит мама. – Посмотри, что теперь приключилось! Я знала, что там дело не чисто. Ты должен положить этому конец!
Отец осторожно расстегивает мой воротничок и осматривает горло.
– Кто это с тобой сделал, Стивен?
Я молчу.
– Уж не Кит ли? – спрашивает мать.
Я отрицательно качаю головой.
– Другой какой-то мальчик?
Я опять мотаю головой.
Отец бережно ведет меня наверх в ванную комнату.
– Не люблю издевательств, – замечает он. – Слишком много я их насмотрелся.
Набрав в раковину воды, он промывает рану; не помню, чтобы прежде он обращался со мной с такой нежностью. Мама стаскивает с меня окровавленную рубашку. Шарф падает на пол, но я успеваю схватить его и зажать в кулаке.
Из спальни появляется Джефф – узнать, из-за чего шум. Он встает в дверях ванной и наблюдает, как в воде, наподобие сигаретных дымков, только вверх тормашками, закручиваются алые струйки.
– Что случилось, малыш? – спрашивает он.
Джефф взял новую моду – всех подряд называть «малыш».
– Пытался себе горло перерезать?
– Если это сделал Кит, – опять вступает мама, – то тебе нужно поговорить с его родителями.
– Это была не игра, – отвечает отец, осторожно промокая кровь. – Дыхательное горло чудом не повреждено. Могли и артерию рассечь.
– Родной мой, ты должен сказать нам, кто это сделал, – требует мама. – Это вовсе не ябедничество.
Я молчу.
– Он не может говорить, – объясняет Джефф. – У него перерезаны связки.
– Пожалуйста, не встревай, Джефф, – говорит отец. – Спустись-ка лучше в чулан под лестницей и принеси аптечку первой помощи.
Он прикладывает клок сухой ваты к ране, чтобы остановить кровь.
– Ну, расскажи нам все же, Стивен, что стряслось.
Молчание.
– Это кто-то из ребят? Что они говорили? Опять тебя обзывали? Как именно?
Молчание.
– Или кто-то из взрослых?
Я опять отмалчиваюсь; теперь можно вообще больше никогда не раскрывать рта, мелькает мысль.
– А где произошло? На улице? Или у кого-то дома?
– Пожалуйста, родной, расскажи, – умоляюще говорит мама. – Тебя же могли всерьез изувечить.
– Вообще могли прикончить, малыш, – добавляет вернувшийся с аптечкой Джефф. – Между прочим, кто-то стырил весь наш неприкосновенный запас.
– Почему ты не можешь нам рассказать, как это получилось? – своим мягким рассудительным тоном спрашивает отец. – Тебе велели никому ничего не говорить? Угрожали?
Молчание.
– А что еще произошло, Стивен? Что еще случилось?
– Может, это сексуальный извращенец? – предполагает Джефф. – Ну, тот, который шлялся тут по ночам.
– Послушай, Стивен, – очень медленно, тщательно подбирая слова, говорит отец, – на свете бывают люди, которым доставляет удовольствие причинять другим боль. Иногда им нравится мучить детей. Они вытворяют всякие вещи, которые ребятишек пугают. Если с тобой приключилось нечто подобное, ты должен нам непременно рассказать.
– Ага, сначала он стырил НЗ, – подхватывает Джефф, – а потом перерезал Стиву горло, чтобы не болтал лишнего.
Отец мажет рану йодом. Боль куда сильнее, чем от штыка. Я морщусь и вскрикиваю. Отец достает из аптечки бинт и принимается обматывать мне шею.
– А может, это ты взял НЗ, а, Стивен? – очень тихо спрашивает он.
Я молча плачу от боли.
– Чтобы поиграть на базе? – продолжает отец. – Или кому-нибудь отдать? Какому-нибудь уличному побирушке? Который выпрашивал у тебя еды?
– А что? Тому старику-бродяге, например, – вставляет Джефф.
– Я не стану сердиться, Стивен. Это ведь дело доброе. Просто мне надо знать.
– Да отдал небось старику, что прячется в «Сараях», – говорит Джефф.
– Я думала, его уже забрали, неужто нет? – удивляется мама. – Уверена была, что после нападения на мальчика его посадили в тюрьму.
– Возможно, он уже вышел. Не исключено, что он и есть извращенец.
– Это бродяга, да, Стивен?
Я отрицательно качаю головой. Пытаюсь сказать: «Не бродяга. Не в „Сараях“». Но слова нейдут с языка, из горла рвется лишь громкий, по-детски отчаянный плач, как у Милли в прогулочной коляске.
Отец обнимает меня за плечи. Мама гладит по волосам.
– Бедный малыш, – произносит Джефф.
– Ты должен сообщить об этом куда следует, – вполголоса говорит отцу мама, когда мои рыданья немного стихают.
– Есть у нас телефон полицейского участка? – тоже вполголоса спрашивает отец, и я немедленно начинаю завывать отчаянней прежнего.
Раздается стук во входную дверь. От ужаса мой вой мгновенно смолкает: полицейские уже на пороге.
Джефф уходит открыть дверь.
– Это Барбара Беррилл, – вернувшись, сообщает он. – Спрашивает, выйдет ли Стивен играть.
Я возобновляю вытье.
От глубокого сна без сновидений я пробуждаюсь с тревожным чувством: что-то не так.
Лежу и, прислушиваясь к сопению Джеффа, пытаюсь понять причину тревоги.
Ну да, вот оно в чем дело – болит рана на горле. Я принимаюсь его ощупывать и обнаруживаю под пальцами бинт. Да уж, теперь все не так; разом вспоминается и плач Милли, и тетя Ди, зажимающая ладонями уши, и напряженное лицо Кита перед моими глазами…
Утром придет полицейский допрашивать меня… А шарф? Ведь он его сразу найдет…
Кстати, где шарф? От ужаса я вскакиваю на постели. Не помню, куда я его дел! Бросил где-то, теперь кто угодно может на него наткнуться!
Сердце холодеет, я судорожно шарю под подушкой… Нет, вот он, весь в пятнах засохшей крови, – я же его туда сунул, когда мама укладывала меня спать и я наконец разжал кулак. И сразу перед глазами картина: полицейский обыскивает комнату, открывает шкаф с игрушками, перетряхивает одеяло и простыни… Надо спрятать шарф получше.
Значит, это меня и разбудило? Может быть. Или еще что-то не так? Только я не могу определить, что именно.
И где? В комнате? Или снаружи?
Я встаю и просовываю голову под светомаскировочной шторой. На улице такая же тьма, как в доме, и на фоне черного неба даже силуэты крыш напротив окна можно разглядеть далеко не сразу. Передо мной то, чего мы с Китом дожидались: безлунная ночь.
Но в этом густом мраке ощущается чье-то присутствие. Слышится какой-то звук. Очень тихий, но явно посторонний и непривычный. Я навостряю уши. Звук ровный, неизменный – едва слышное непрерывное сипение, как если бы какое-то животное тихо и без перерыва выдыхало воздух.
Меня начинает бить дрожь, ведь я понимаю, что придется выйти в эту дышащую темень, чтобы понадежней припрятать шарф.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Кит кивает головой, медленно и размеренно, будто отсчитывает секунды, дожидаясь моего признания.
– А ты ведь, голубчик, клятву давал.
– Знаю, вот и не показывал!
Он вдруг поднимает штык и подносит к моему лицу. Уже не улыбаясь и не кивая головой, смотрит мне прямо в глаза:
– Поклянись еще раз.
Я опять, как тогда, кладу руку на плоскость штыка. И опять, как тогда, ощущаю кожей грозную, электризующую остроту лезвий.
– Клянусь!
– Что я не нарушал данной мною торжественной клятвы никогда и никому не раскрывать наших секретов.
Опустив глаза, я повторяю. Но я и в самом деле не нарушал! Не раскрывал наших секретов!
– И да поможет мне Бог, – повторяю я за Китом, по-прежнему не глядя на него. – Или пусть мне перережут горло и я умру.
Наконец усилием воли поднимаю глаза и вижу, что Кит вытащил что-то из сундучка и протягивает мне. Это сплющенная пачка от сигарет «Плейерс».
Он все так же пристально смотрит на меня. Я сгораю от стыда.
– Это не… Я не… – беспомощно бормочу я. – Она, наверное, сама нашла ключ.
Вдруг лицо Кита оказывается у меня перед глазами; он опять усмехается, и я ощущаю прижатый к шее кончик штыка.
– Ты же клятву давал, – шепчет Кит. – Дважды клялся.
Говорить я не в состоянии. Дыхание перехватило то ли от ужаса, то ли от давления клинка на горло. Я пытаюсь чуточку отодвинуть голову. Но штык движется следом и давит еще сильнее.
– Ты же сказал: «Да поможет мне Бог», – шепчет Кит. – Сказал: «Пусть мне перережут горло, и я умру».
Я не могу вымолвить ни слова. Не могу шевельнуться. Я окаменел от страха, а лезвие давит все сильнее. На самом деле Кит мне горло, конечно, не перережет. Но пытка будет продолжаться, покуда он не рассечет кожу и не впустит обсыпавших лезвие микробов в мою кровь. Я не в силах отвести глаз от усмешки, что змеится в шести дюймах от моего лица. Она все ближе, ближе – так надвигалось лицо Барбары Беррилл, когда она меня целовала. Глаза Кита смотрят в мои зрачки. Глаза совершенно незнакомого человека.
А лезвие давит еще сильнее. И внезапно я начинаю сомневаться, что Кит рано или поздно остановится.
– И после этого ты все ей показал, – шепчет он.
От боли и унижения глаза мои наполняются слезами; я чувствую, что из-под острия штыка пробивается другой маленький родничок влаги: это брызнула, смешиваясь с микробами, кровь. И мне начинает казаться, что все правда, что я действительно показал ей наши секреты, хотя тут же возникает сомнение: а впрямь ли Кит имеет в виду Барбару Беррилл? Может, он подразумевает свою мать? Меня посещает дикая мысль, что каким-то необъяснимым образом мы говорим про них обеих и что наказывает он меня совсем даже не за мое преступление, а за то, которое сейчас совершается у него дома. И даже когда мой ужас достигает предела, я все же догадываюсь, у кого он научился так пытать именно этим орудием и отчего в разгар лета у его матери появилась привычка кутать шею платком по самый подбородок.
Медленно, очень медленно давление на мое горло нарастает. А мне всего лишь нужно достать из кармана шарф и отдать мучителю, как в свое время я отдал корзину его отцу…
Но этого я сделать не могу. Не могу позволить, чтобы Кит увидел те не предназначенные для чужих глаз слова на шелке, которые послал матери Кита обитающий в «Сараях» пока еще живой призрак. Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Разве можно их показывать?! Нельзя, причем не только ради нее, но ради самого Кита. Не могу я ему раскрыть, что такое на самом деле шпионаж; это страх, слезы, это тихий шелковистый шепот.
Chemnitz…Leipzig… Zwickau… Стоит только выговорить эти слова, и следом может выскочить имя, которое навлечет на Кита вечный позор, имя, которое я даже мысленно ни разу не посмел произнести.
Но Кит уже не усмехается. Лицо у него напряженно-внимательное. В уголке рта виднеется кончик языка – с таким сосредоточенным видом Кит обычно прилаживает к конструируемой модели особо заковыристую деталь. Жидкость уже стекает с горла мне за пазуху. Я вдруг слышу жалобное подвывание; скорее всего, это хнычу я сам.
Так мы и сидим, скрючившись, друг против друга, скованные логикой пытки. И останемся здесь навсегда. Я рад бы шевельнуть рукой и отдать Киту шарф. Но рука не слушается. В тот раз я уступил его отцу. Больше я уступать не стану.
И вдруг – все, конец. Давление на глотку ослабевает, затем прекращается. Я и не сознавал, что сижу с закрытыми глазами, но тут открываю их – посмотреть, что происходит. Усевшись на корточки, Кит разглядывает окровавленный штык. Потом тщательно вытирает его о землю.
– Поступай, как хочешь, голубчик, – холодно говорит он. – Хочешь – играй со своей подружкой в папы-мамы. Мне наплевать. И чего ты ревешь? – Он с презрением смотрит на меня. – Больно ж не было. Если ты вправду думаешь, что тебе было больно, значит, ты просто понятия о боли не имеешь.
Я вообще-то не плачу. В глазах у меня стоят слезы, дышу я пока еще судорожно, прерывисто, но плакать не плачу.
– Во всяком случае, старина, ты сам во всем виноват, – пожимает плечами Кит.
Порывшись в сундучке, он вынимает клочок наждачной бумаги, который держит там, чтобы начищать штык. Я уже ему явно неинтересен. Постепенно дыхание у меня выравнивается. Я все еще жив, и в нос опять ударяет резкая сладость цветущего база.
Никто из нас не произносит больше ни слова. Говорить уже нечего.
А шарф по-прежнему у меня в кармане. Кит утратил самообладание на долю секунды раньше меня. Мир снова переменился. И, опять думаю я, навсегда.
Я пытаюсь незаметно проскользнуть в дом. Рубашка моя застегнута на все пуговицы, но до подбородка, как шарфик у матери Кита, она все равно не достает; к тому же кровь забрызгала воротник и темным пятном разливается на груди. Я хочу проскользнуть по лестнице в ванную и залепить горло пластырем, чтобы остановить кровотечение, а потом кое-как постирать рубашку в раковине.
Я уже на полпути к цели, и тут из кухни выходит мама.
– Где тебя носило? – сердито спрашивает она. – Что это за игры такие? Как сбросил ранец, вернувшись из школы, так он и стоит. А ведь у тебя завтра экзамены! Надо заняться повторением!
Я не успеваю открыть рот, чтобы ответить на град вопросов, а она уже заметила окровавленную рубашку.
– А это что такое? – еще сердитей говорит она. – Какие-то бордовые пятна! Надеюсь, не краска? Ох, Стивен, ради всего святого! Как прикажешь теперь ее отчищать? Это ж твоя школьная рубашка!
Вдруг она наклоняется ко мне поближе:
– А шея… У тебя на горле…
И, схватив меня за руку, волочет в столовую; там, спустив очки на кончик носа, за заваленным бумагами и папками столом сидит отец.
– Ты только посмотри! – кричит мама. – Посмотри, что теперь приключилось! Я знала, что там дело не чисто. Ты должен положить этому конец!
Отец осторожно расстегивает мой воротничок и осматривает горло.
– Кто это с тобой сделал, Стивен?
Я молчу.
– Уж не Кит ли? – спрашивает мать.
Я отрицательно качаю головой.
– Другой какой-то мальчик?
Я опять мотаю головой.
Отец бережно ведет меня наверх в ванную комнату.
– Не люблю издевательств, – замечает он. – Слишком много я их насмотрелся.
Набрав в раковину воды, он промывает рану; не помню, чтобы прежде он обращался со мной с такой нежностью. Мама стаскивает с меня окровавленную рубашку. Шарф падает на пол, но я успеваю схватить его и зажать в кулаке.
Из спальни появляется Джефф – узнать, из-за чего шум. Он встает в дверях ванной и наблюдает, как в воде, наподобие сигаретных дымков, только вверх тормашками, закручиваются алые струйки.
– Что случилось, малыш? – спрашивает он.
Джефф взял новую моду – всех подряд называть «малыш».
– Пытался себе горло перерезать?
– Если это сделал Кит, – опять вступает мама, – то тебе нужно поговорить с его родителями.
– Это была не игра, – отвечает отец, осторожно промокая кровь. – Дыхательное горло чудом не повреждено. Могли и артерию рассечь.
– Родной мой, ты должен сказать нам, кто это сделал, – требует мама. – Это вовсе не ябедничество.
Я молчу.
– Он не может говорить, – объясняет Джефф. – У него перерезаны связки.
– Пожалуйста, не встревай, Джефф, – говорит отец. – Спустись-ка лучше в чулан под лестницей и принеси аптечку первой помощи.
Он прикладывает клок сухой ваты к ране, чтобы остановить кровь.
– Ну, расскажи нам все же, Стивен, что стряслось.
Молчание.
– Это кто-то из ребят? Что они говорили? Опять тебя обзывали? Как именно?
Молчание.
– Или кто-то из взрослых?
Я опять отмалчиваюсь; теперь можно вообще больше никогда не раскрывать рта, мелькает мысль.
– А где произошло? На улице? Или у кого-то дома?
– Пожалуйста, родной, расскажи, – умоляюще говорит мама. – Тебя же могли всерьез изувечить.
– Вообще могли прикончить, малыш, – добавляет вернувшийся с аптечкой Джефф. – Между прочим, кто-то стырил весь наш неприкосновенный запас.
– Почему ты не можешь нам рассказать, как это получилось? – своим мягким рассудительным тоном спрашивает отец. – Тебе велели никому ничего не говорить? Угрожали?
Молчание.
– А что еще произошло, Стивен? Что еще случилось?
– Может, это сексуальный извращенец? – предполагает Джефф. – Ну, тот, который шлялся тут по ночам.
– Послушай, Стивен, – очень медленно, тщательно подбирая слова, говорит отец, – на свете бывают люди, которым доставляет удовольствие причинять другим боль. Иногда им нравится мучить детей. Они вытворяют всякие вещи, которые ребятишек пугают. Если с тобой приключилось нечто подобное, ты должен нам непременно рассказать.
– Ага, сначала он стырил НЗ, – подхватывает Джефф, – а потом перерезал Стиву горло, чтобы не болтал лишнего.
Отец мажет рану йодом. Боль куда сильнее, чем от штыка. Я морщусь и вскрикиваю. Отец достает из аптечки бинт и принимается обматывать мне шею.
– А может, это ты взял НЗ, а, Стивен? – очень тихо спрашивает он.
Я молча плачу от боли.
– Чтобы поиграть на базе? – продолжает отец. – Или кому-нибудь отдать? Какому-нибудь уличному побирушке? Который выпрашивал у тебя еды?
– А что? Тому старику-бродяге, например, – вставляет Джефф.
– Я не стану сердиться, Стивен. Это ведь дело доброе. Просто мне надо знать.
– Да отдал небось старику, что прячется в «Сараях», – говорит Джефф.
– Я думала, его уже забрали, неужто нет? – удивляется мама. – Уверена была, что после нападения на мальчика его посадили в тюрьму.
– Возможно, он уже вышел. Не исключено, что он и есть извращенец.
– Это бродяга, да, Стивен?
Я отрицательно качаю головой. Пытаюсь сказать: «Не бродяга. Не в „Сараях“». Но слова нейдут с языка, из горла рвется лишь громкий, по-детски отчаянный плач, как у Милли в прогулочной коляске.
Отец обнимает меня за плечи. Мама гладит по волосам.
– Бедный малыш, – произносит Джефф.
– Ты должен сообщить об этом куда следует, – вполголоса говорит отцу мама, когда мои рыданья немного стихают.
– Есть у нас телефон полицейского участка? – тоже вполголоса спрашивает отец, и я немедленно начинаю завывать отчаянней прежнего.
Раздается стук во входную дверь. От ужаса мой вой мгновенно смолкает: полицейские уже на пороге.
Джефф уходит открыть дверь.
– Это Барбара Беррилл, – вернувшись, сообщает он. – Спрашивает, выйдет ли Стивен играть.
Я возобновляю вытье.
От глубокого сна без сновидений я пробуждаюсь с тревожным чувством: что-то не так.
Лежу и, прислушиваясь к сопению Джеффа, пытаюсь понять причину тревоги.
Ну да, вот оно в чем дело – болит рана на горле. Я принимаюсь его ощупывать и обнаруживаю под пальцами бинт. Да уж, теперь все не так; разом вспоминается и плач Милли, и тетя Ди, зажимающая ладонями уши, и напряженное лицо Кита перед моими глазами…
Утром придет полицейский допрашивать меня… А шарф? Ведь он его сразу найдет…
Кстати, где шарф? От ужаса я вскакиваю на постели. Не помню, куда я его дел! Бросил где-то, теперь кто угодно может на него наткнуться!
Сердце холодеет, я судорожно шарю под подушкой… Нет, вот он, весь в пятнах засохшей крови, – я же его туда сунул, когда мама укладывала меня спать и я наконец разжал кулак. И сразу перед глазами картина: полицейский обыскивает комнату, открывает шкаф с игрушками, перетряхивает одеяло и простыни… Надо спрятать шарф получше.
Значит, это меня и разбудило? Может быть. Или еще что-то не так? Только я не могу определить, что именно.
И где? В комнате? Или снаружи?
Я встаю и просовываю голову под светомаскировочной шторой. На улице такая же тьма, как в доме, и на фоне черного неба даже силуэты крыш напротив окна можно разглядеть далеко не сразу. Передо мной то, чего мы с Китом дожидались: безлунная ночь.
Но в этом густом мраке ощущается чье-то присутствие. Слышится какой-то звук. Очень тихий, но явно посторонний и непривычный. Я навостряю уши. Звук ровный, неизменный – едва слышное непрерывное сипение, как если бы какое-то животное тихо и без перерыва выдыхало воздух.
Меня начинает бить дрожь, ведь я понимаю, что придется выйти в эту дышащую темень, чтобы понадежней припрятать шарф.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31