Осоловев от обильной еды и общения, мы с трудом доползли до кроватей, но уже через час нас разбудили. Торопливо собрав груз, мы выскочили на улицу, где в свете одинокого фонаря увидели запыленный «ЗИЛ» с «фруктовыми» (увеличенными на полтора метра) бортами. Два усталых, обросших многодневной щетиной, с воспаленными глазами водителя стояли, навалившись на бампер. Из-под капота выбивался пар, в радиаторе булькала кипящая вода. Мы забрались в кузов и тут же крепко заснули.
Всю ночь машина, натужно ревя мотором, качаясь, продиралась сквозь пухляк. Всю ночь на меня, как гигантская жаба, прыгала двадцатилитровая канистра из-под бензина. Всю ночь мы катались по кузову от борта к борту, как деревянные чурбаки. Но это нас разбудить не могло.
Проснулся я от неподвижности. Машина стояла. Водители бродили вокруг бортов, тревожно переговаривались Решали, в какую сторону ехать.
— Заблудились! — понял я и прислушался
Час назад водители потеряли «свою» колею. У них осталось тринадцать литров воды в канистре и плюс вода в радиаторе. Не густо! Еще у нас заполненная полиэтиленовая восьмилитровка. На два-три дня хватит, а потом… Я еще пятнадцать минут порасстраивался и вновь уснул. Выбираться из сложившейся ситуации — забота шоферов, я им ничем помочь не могу. На плоту мы столько раз оставались без воды, что я привык к этому и раньше времени не паниковал. Придет время — поплачем.
Утром, к общему удовольствию, выскочили к железной дороге. Водители вместо планируемых трехсот километров на юг развернулись по плавной дуге к северу и намотали на колеса двести километров в противоположную сторону.
Станция была маленькая. Нет, маленькая станция подразумевает маленький зал ожидания, крошечное окошко билетной кассы, буфет в закутке. Здесь не было даже этого. Посреди пустыни, прилепившись к металлической колее рельс, стоял домик из белого кирпича, да на запасном пути два товарных вагона, переоборудованных под жилье. Вот и все. В вагонах обитали рабочие-путейцы передвижной ремонтной бригады. Сбросив вещи под бетонный забор — к чему он здесь, догадаться мы не смогли, — отправились на разведку.
— Вы не будете возражать, если мы разогреем у вас консервы? — скромно потупив глаза, спросил я у бригадира путейцев.
Это было явное лицемерие. Я хотел не разогреть тушенку, для этого достаточно было выставить банку на солнцепек, я нагло набивался на приглашение к завтраку. Бригадир удивленно обозрел меня от пяток до макушки и молча указал на электроплитку, стоящую в углу.
«Сорвалось!» — расстроился я.
На длинный, в полвагона, дощатый стол мы выложили свою строенную пайку. Разогретую тушенку, сгущенку, три сухаря, сахар.
— Ты начальник и здесь, на земле, обязан обеспечивать экипаж полноценным питанием!
Интересно, где его взять? Магазинов, столовых, буфетов здесь нет. Салифанов не опускал глаза, выталкивал меня взглядом из-за стола на новую авантюру.
В вагон по приставной лестнице вошли несколько путейцев. Презрев приличия, я забросил удочку, как рыболов, надеющийся на последнюю поклевку. Я сказал:
— Присаживайтесь к нам. Угощайтесь! — и широким жестом хлебосольного хозяина указал на стол.
Рабочие с жалостью взглянули на нас, на наше угощение и приняли приглашение.
В минуту они завалили стол продуктами. Первым мы съели хлеб. Обыкновенные серые буханки поглощали с большим удовольствием, чем первоклассное пирожное. «Эклеры» и «Наполеоны» — десерт, баловство. Хлеб — еда! Первым заходом мы умяли по полбуханки, без всего — без масла, без сахара, соли, просто хлеб. Потом мы заглатывали все подряд, мешая сладкое и горькое, соленое и кислое. Глаза шли впереди рук. Не успевал я взять кусок дыни, а взгляд уже перескакивал на вскрытые рыбные консервы. Это было форменное обжорство. За сутки гостеваний у пастухов и на релейной станции мы разъели ссохшиеся желудки. Организм торопливо набирал утраченный жировой запас. Наша жадность была вызвана не издержками воспитания — физиологической необходимостью. Мы жадничали из чувства самосохранения. Наши желудки помнили недавний голод и теперь, не надеясь на разумность своих хозяев, старались запастись калориями впрок. Это типично для людей, выдержавших длительный вынужденный пост.
Спустя час рабочие в дальнем конце вагона стучали костяшками домино, у них шел десятый или пятнадцатый кон. А мы все еще сидели за столом, ворошили бумажки, двигали банки, отыскивали не замеченные раньше продукты. Мы давно насытились, но не могли себя заставить добровольно прекратить пищевую вакханалию. Наши помутневшие глазки отыскивали в груде мусора все новые годные к употреблению кусочки, крошки, ломтики. Мы съедали их без желания, почти через силу, пропихивая то, что застревало в горле, хлебным мякишем.
Мы не могли позволить выбросить остатки продуктов на помойку. Во время плавания мы раз и навсегда пересмотрели отношение к еде. Мои знакомые и сейчас удивляются, что я чуть не ложкой, давясь, пропихиваю в пищевод кусок недоеденной столовской котлеты. Я не могу его отнести в посудомойку. Я помню болтанку из морской воды и вареную плесень от «Геркулеса». К старому, легкому отношению к еде возврата нет!
Салифанов приподнял кусок газетки и увидел наши, с которых все и началось, банки тушенки и сгущенки. Он тяжело глянул на меня и взял консервный нож.
«Он вскроет банку, и придется есть! — ужаснулся я. — Некуда уже!»
Едой заполнен желудок, пищевод, гортань, кажется, частично даже легкие. Я наполнен продуктами под завязку!
Салифанов вздохнул, словно сожалея о том, что делает, ткнул банку острием ножа. Я обреченно потянулся к ложке.
Мы съели сгущенку. В кильватер ей отправили тушенку и три своих сухаря. Первый раз в жизни я наелся до боли. Не до тошноты, не до чувства тяжести в желудке — до боли! Мы сидели, боясь шевелиться и глубоко дышать. Я ощущал себя заполненной под самый верх кастрюлей, чуть наклони — выплеснется через край. Переждав боль, мы, боясь треснуть от неудачного движения по швам, пыхтя и отдуваясь, переваливаясь с боку на бок, поддерживая руками выпирающие животики, выползли на воздух. Сели в тень под вагон. Пахло раскаленным на солнце металлом, мазутом и пустыней. И еще пахло морем. Ветер, перескакивая раскаленные щебенистые просторы Усть-Урта, доносил до нас соленый, столь много говорящий запах Арала.
— Море! — сказал я, вдохнув ноздрями воздух. Салифанов тоже потянул носом:
— Он самый, Арал!
Замолчали каждый о своем.
Память зацепилась, потянула ниточку воспоминаний, стала виток за витком распутывать клубок прошедших событий. Я вспоминал первую ночную вахту — тишину, серп луны, висящий на топе мачты, уютный свет керосиновых ламп, протяжные вздохи волн. А ведь это прошлое, раз я его вспоминаю…
Возле станционного домика ветер крутит обруч небольшого смерча. Он втягивает внутрь воронки мелкий песок, сухие ветки, кусты перекати-поля, поднимает их и, забавляясь, вертит в высоте, сталкивая, перемешивая пустынный мусор. Я сижу посреди плато Усть-Урт на безымянном разъезде, рядом с которым шуршит смерч. Я ничему не удивляюсь, ничего не желаю, ничего не боюсь.
Мои ступни упираются в раскаленный металл рельса, по которому я очень скоро приеду домой.
Странно, меня почти не трогает эта мысль. Я отвык от дома, Челябинска, города, суеты. Я сижу в центре пустыни Усть-Урт, и мне просто хорошо. Я вспоминаю море, вахты, острова, встречи и не спешу домой…
Глава 26
Троллейбус был полон.
— Следующая остановка «Школа», — объявлял водитель и долго хрустел микрофоном о панель.
Я стоял, притиснутый к поручням, возле окна. На улице осень и дождь. Капли барабанят в металлическую крышку, в стекло. Кажется, они летят прямо в лицо, в открытые глаза. Но стекло останавливает их полет, капли разбиваются вдребезги, расплываются прозрачными кляксами и сползают вниз. Пассажиры напирают со всех сторон, вдавливаясь в мое тело своими коленями, локтями, сумками, зонтиками. Троллейбус заносит на поворотах, и тогда вся масса пассажиров задней площадки наваливается на меня, распластывая по окну. В этот момент я ничем не отличаюсь от капель, бьющих в стекло с другой стороны. Я тоже готовлюсь расплющиться и стечь вниз. На остановках, нарушая все законы физики, утверждающие, что металл не обладает свойствами резины, впихиваются новые пассажиры. Кто-то удобно размещается на моей ноге. Я выдергиваю носок ботинка из-под каблука и уже не могу отыскать свободную площадь пола, на которой умещал свою подошву.
«Лучше никуда не ездить», — мысленно изрекаю я не самую оригинальную мысль.
А еще на улице осень. На душе тоскливо, словно и ее мнут, давят плечами и коленями. Сосед справа, бесцеремонно распихивая пассажиров, начинает протискиваться к выходу. Толпа шевелится, возмущается, расступается.
На секунду образуется узкий тоннель, в который я, используя мгновение, пропихиваю свое тело. Люди смыкаются сзади, выдавливают меня к выходу. Мое тело несет, словно в бурном потоке. Меня толкают, пихают в бока, словно я не живой человек, а какой-нибудь чемодан.
Пытаясь остановить хаотическое движение (мне еще ехать целую остановку), я ищу зацепку. Наконец, в самый последний момент, перед провалом открытой двери, я нащупываю поручень, смыкаю на нем свои пальцы. Поручень рвется из рук.
«Прямо как румпель руля…» — думаю я и, вдруг отстранясь от окружающего, ясно вспоминаю, как вижу…Мертвая зыбь гонит водяные валы с кормы. В ладони, как испуганный зверек, бьется румпель. Он пытается выскользнуть из-под моей навязчивой опеки, он устал от двух противоборствующих сил, выворачивающих его в разные стороны — моих рук и набегающего потока воды. Стрелка компаса «плавает» по шкале. Где север — поди узнай.
Над головой, как дырки в черном мешке, светятся яркие южные созвездия. Иногда кажется, что мотающийся по сторонам топ мачты дотянется до них, сковырнет с бархата небосвода звезду, и она, рассыпаясь серебром, шлепнется на настил.
Еще десять минут — и я вползу в теплую нору спального мешка. Всего десять минут до абсолютного счастья. Теперь я дотерплю. Десять минут — это так мало. Многие счастья годами ждут.
Близко на басах ревет волна. Сейчас она высунется из темноты, хлестанет сзади, натворит бед и черной кошкой, изгибая хребет-гребень, уползет в темноту. Я напряженно вслушиваюсь, стараясь угадать, откуда последует удар.
Под шальным порывом плот уваливается под ветер, подставляет волне борт. Гребень с рывком валится на настил, пенными пальцами хватает, сдирает с моих товарищей полиэтилен, втискивается меж их плотно сжатых тел струйками воды. Я, торопясь, отрабатываю поворот вправо. Плот скользит по склону волны, выравнивается.
— Лево тридцать! — бойко командую я сам себе.
— Есть лево тридцать! — дублирую, как положено на флоте, полученный приказ.
Доворачиваю плот до нормы.
— На курсе!
— Так держать!
Маленький плот настырно ползет по поверхности Аральского моря, переваливаясь с волны на волну. Маленький человечек, вцепившись в румпель, держит очередную вахту. Он мечтает о сне, о доме, о нормальных бытовых условиях.
Он не догадывается, что вырос из старой сухопутной жизни, о которой мечтает, как подросток из детского пиджачка. Не надеть его — лопнет под мышками.
Он не догадывается, что через месяц, имея все желаемое, он будет мечтать об этих мокрых, трудных, бессонных, трижды проклятых минутах.
Он мечтает о сне, о доме, о нормальных бытовых условиях. Простим ему эту маленькую слабость…
Плот переваливается на волнах, а сзади катятся, катятся, катятся сто, тысяча, десять тысяч точно таких же волн…
— Курс зюйд-зюйд-вест по компасу! Так держать!
— Есть так держать!
Послесловие
Когда-то мы, люди, как любые другие сухопутные обитатели, вышли из океана. И предали его, навек оставшись жить на земле. Наверное, за это океан отомстил нам, лишив умения чувствовать себя «как рыба в воде».
Мы освоили прибрежные зоны и ощущаем себя в этой узкой полосе достаточно вольготно. Порой мы решаемся побарахтаться в сотне метров от берега. Нас заботливо отгораживают от моря цепочкой буев. Но даже здесь мы делаем попытки утонуть и, если, хлебнув несколько глотков морской воды, не обнаруживаем дна под ногами, испытываем чувство обреченности, которое по силе может быть сравнимо только с чувством радости при соприкосновении наших пяток с донным песком.
Если мы умудряемся на глазах восхищенного пляжа выскочить за буек и продержаться там часок — нас считают чуть ли не «ихтиандрами». И, возгордившись, мы решаем, что море не опасней ванны. А необоснованное преувеличение своих возможностей более чревато последствиями, чем даже сама опасность. И это первая неожиданность, подстерегающая человека в море.
Сколько может пройти даже самый не тренированный человек в сутки? Тридцать-пятьдесят километров наверняка. Сколько может проплыть даже очень тренированный человек?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Всю ночь машина, натужно ревя мотором, качаясь, продиралась сквозь пухляк. Всю ночь на меня, как гигантская жаба, прыгала двадцатилитровая канистра из-под бензина. Всю ночь мы катались по кузову от борта к борту, как деревянные чурбаки. Но это нас разбудить не могло.
Проснулся я от неподвижности. Машина стояла. Водители бродили вокруг бортов, тревожно переговаривались Решали, в какую сторону ехать.
— Заблудились! — понял я и прислушался
Час назад водители потеряли «свою» колею. У них осталось тринадцать литров воды в канистре и плюс вода в радиаторе. Не густо! Еще у нас заполненная полиэтиленовая восьмилитровка. На два-три дня хватит, а потом… Я еще пятнадцать минут порасстраивался и вновь уснул. Выбираться из сложившейся ситуации — забота шоферов, я им ничем помочь не могу. На плоту мы столько раз оставались без воды, что я привык к этому и раньше времени не паниковал. Придет время — поплачем.
Утром, к общему удовольствию, выскочили к железной дороге. Водители вместо планируемых трехсот километров на юг развернулись по плавной дуге к северу и намотали на колеса двести километров в противоположную сторону.
Станция была маленькая. Нет, маленькая станция подразумевает маленький зал ожидания, крошечное окошко билетной кассы, буфет в закутке. Здесь не было даже этого. Посреди пустыни, прилепившись к металлической колее рельс, стоял домик из белого кирпича, да на запасном пути два товарных вагона, переоборудованных под жилье. Вот и все. В вагонах обитали рабочие-путейцы передвижной ремонтной бригады. Сбросив вещи под бетонный забор — к чему он здесь, догадаться мы не смогли, — отправились на разведку.
— Вы не будете возражать, если мы разогреем у вас консервы? — скромно потупив глаза, спросил я у бригадира путейцев.
Это было явное лицемерие. Я хотел не разогреть тушенку, для этого достаточно было выставить банку на солнцепек, я нагло набивался на приглашение к завтраку. Бригадир удивленно обозрел меня от пяток до макушки и молча указал на электроплитку, стоящую в углу.
«Сорвалось!» — расстроился я.
На длинный, в полвагона, дощатый стол мы выложили свою строенную пайку. Разогретую тушенку, сгущенку, три сухаря, сахар.
— Ты начальник и здесь, на земле, обязан обеспечивать экипаж полноценным питанием!
Интересно, где его взять? Магазинов, столовых, буфетов здесь нет. Салифанов не опускал глаза, выталкивал меня взглядом из-за стола на новую авантюру.
В вагон по приставной лестнице вошли несколько путейцев. Презрев приличия, я забросил удочку, как рыболов, надеющийся на последнюю поклевку. Я сказал:
— Присаживайтесь к нам. Угощайтесь! — и широким жестом хлебосольного хозяина указал на стол.
Рабочие с жалостью взглянули на нас, на наше угощение и приняли приглашение.
В минуту они завалили стол продуктами. Первым мы съели хлеб. Обыкновенные серые буханки поглощали с большим удовольствием, чем первоклассное пирожное. «Эклеры» и «Наполеоны» — десерт, баловство. Хлеб — еда! Первым заходом мы умяли по полбуханки, без всего — без масла, без сахара, соли, просто хлеб. Потом мы заглатывали все подряд, мешая сладкое и горькое, соленое и кислое. Глаза шли впереди рук. Не успевал я взять кусок дыни, а взгляд уже перескакивал на вскрытые рыбные консервы. Это было форменное обжорство. За сутки гостеваний у пастухов и на релейной станции мы разъели ссохшиеся желудки. Организм торопливо набирал утраченный жировой запас. Наша жадность была вызвана не издержками воспитания — физиологической необходимостью. Мы жадничали из чувства самосохранения. Наши желудки помнили недавний голод и теперь, не надеясь на разумность своих хозяев, старались запастись калориями впрок. Это типично для людей, выдержавших длительный вынужденный пост.
Спустя час рабочие в дальнем конце вагона стучали костяшками домино, у них шел десятый или пятнадцатый кон. А мы все еще сидели за столом, ворошили бумажки, двигали банки, отыскивали не замеченные раньше продукты. Мы давно насытились, но не могли себя заставить добровольно прекратить пищевую вакханалию. Наши помутневшие глазки отыскивали в груде мусора все новые годные к употреблению кусочки, крошки, ломтики. Мы съедали их без желания, почти через силу, пропихивая то, что застревало в горле, хлебным мякишем.
Мы не могли позволить выбросить остатки продуктов на помойку. Во время плавания мы раз и навсегда пересмотрели отношение к еде. Мои знакомые и сейчас удивляются, что я чуть не ложкой, давясь, пропихиваю в пищевод кусок недоеденной столовской котлеты. Я не могу его отнести в посудомойку. Я помню болтанку из морской воды и вареную плесень от «Геркулеса». К старому, легкому отношению к еде возврата нет!
Салифанов приподнял кусок газетки и увидел наши, с которых все и началось, банки тушенки и сгущенки. Он тяжело глянул на меня и взял консервный нож.
«Он вскроет банку, и придется есть! — ужаснулся я. — Некуда уже!»
Едой заполнен желудок, пищевод, гортань, кажется, частично даже легкие. Я наполнен продуктами под завязку!
Салифанов вздохнул, словно сожалея о том, что делает, ткнул банку острием ножа. Я обреченно потянулся к ложке.
Мы съели сгущенку. В кильватер ей отправили тушенку и три своих сухаря. Первый раз в жизни я наелся до боли. Не до тошноты, не до чувства тяжести в желудке — до боли! Мы сидели, боясь шевелиться и глубоко дышать. Я ощущал себя заполненной под самый верх кастрюлей, чуть наклони — выплеснется через край. Переждав боль, мы, боясь треснуть от неудачного движения по швам, пыхтя и отдуваясь, переваливаясь с боку на бок, поддерживая руками выпирающие животики, выползли на воздух. Сели в тень под вагон. Пахло раскаленным на солнце металлом, мазутом и пустыней. И еще пахло морем. Ветер, перескакивая раскаленные щебенистые просторы Усть-Урта, доносил до нас соленый, столь много говорящий запах Арала.
— Море! — сказал я, вдохнув ноздрями воздух. Салифанов тоже потянул носом:
— Он самый, Арал!
Замолчали каждый о своем.
Память зацепилась, потянула ниточку воспоминаний, стала виток за витком распутывать клубок прошедших событий. Я вспоминал первую ночную вахту — тишину, серп луны, висящий на топе мачты, уютный свет керосиновых ламп, протяжные вздохи волн. А ведь это прошлое, раз я его вспоминаю…
Возле станционного домика ветер крутит обруч небольшого смерча. Он втягивает внутрь воронки мелкий песок, сухие ветки, кусты перекати-поля, поднимает их и, забавляясь, вертит в высоте, сталкивая, перемешивая пустынный мусор. Я сижу посреди плато Усть-Урт на безымянном разъезде, рядом с которым шуршит смерч. Я ничему не удивляюсь, ничего не желаю, ничего не боюсь.
Мои ступни упираются в раскаленный металл рельса, по которому я очень скоро приеду домой.
Странно, меня почти не трогает эта мысль. Я отвык от дома, Челябинска, города, суеты. Я сижу в центре пустыни Усть-Урт, и мне просто хорошо. Я вспоминаю море, вахты, острова, встречи и не спешу домой…
Глава 26
Троллейбус был полон.
— Следующая остановка «Школа», — объявлял водитель и долго хрустел микрофоном о панель.
Я стоял, притиснутый к поручням, возле окна. На улице осень и дождь. Капли барабанят в металлическую крышку, в стекло. Кажется, они летят прямо в лицо, в открытые глаза. Но стекло останавливает их полет, капли разбиваются вдребезги, расплываются прозрачными кляксами и сползают вниз. Пассажиры напирают со всех сторон, вдавливаясь в мое тело своими коленями, локтями, сумками, зонтиками. Троллейбус заносит на поворотах, и тогда вся масса пассажиров задней площадки наваливается на меня, распластывая по окну. В этот момент я ничем не отличаюсь от капель, бьющих в стекло с другой стороны. Я тоже готовлюсь расплющиться и стечь вниз. На остановках, нарушая все законы физики, утверждающие, что металл не обладает свойствами резины, впихиваются новые пассажиры. Кто-то удобно размещается на моей ноге. Я выдергиваю носок ботинка из-под каблука и уже не могу отыскать свободную площадь пола, на которой умещал свою подошву.
«Лучше никуда не ездить», — мысленно изрекаю я не самую оригинальную мысль.
А еще на улице осень. На душе тоскливо, словно и ее мнут, давят плечами и коленями. Сосед справа, бесцеремонно распихивая пассажиров, начинает протискиваться к выходу. Толпа шевелится, возмущается, расступается.
На секунду образуется узкий тоннель, в который я, используя мгновение, пропихиваю свое тело. Люди смыкаются сзади, выдавливают меня к выходу. Мое тело несет, словно в бурном потоке. Меня толкают, пихают в бока, словно я не живой человек, а какой-нибудь чемодан.
Пытаясь остановить хаотическое движение (мне еще ехать целую остановку), я ищу зацепку. Наконец, в самый последний момент, перед провалом открытой двери, я нащупываю поручень, смыкаю на нем свои пальцы. Поручень рвется из рук.
«Прямо как румпель руля…» — думаю я и, вдруг отстранясь от окружающего, ясно вспоминаю, как вижу…Мертвая зыбь гонит водяные валы с кормы. В ладони, как испуганный зверек, бьется румпель. Он пытается выскользнуть из-под моей навязчивой опеки, он устал от двух противоборствующих сил, выворачивающих его в разные стороны — моих рук и набегающего потока воды. Стрелка компаса «плавает» по шкале. Где север — поди узнай.
Над головой, как дырки в черном мешке, светятся яркие южные созвездия. Иногда кажется, что мотающийся по сторонам топ мачты дотянется до них, сковырнет с бархата небосвода звезду, и она, рассыпаясь серебром, шлепнется на настил.
Еще десять минут — и я вползу в теплую нору спального мешка. Всего десять минут до абсолютного счастья. Теперь я дотерплю. Десять минут — это так мало. Многие счастья годами ждут.
Близко на басах ревет волна. Сейчас она высунется из темноты, хлестанет сзади, натворит бед и черной кошкой, изгибая хребет-гребень, уползет в темноту. Я напряженно вслушиваюсь, стараясь угадать, откуда последует удар.
Под шальным порывом плот уваливается под ветер, подставляет волне борт. Гребень с рывком валится на настил, пенными пальцами хватает, сдирает с моих товарищей полиэтилен, втискивается меж их плотно сжатых тел струйками воды. Я, торопясь, отрабатываю поворот вправо. Плот скользит по склону волны, выравнивается.
— Лево тридцать! — бойко командую я сам себе.
— Есть лево тридцать! — дублирую, как положено на флоте, полученный приказ.
Доворачиваю плот до нормы.
— На курсе!
— Так держать!
Маленький плот настырно ползет по поверхности Аральского моря, переваливаясь с волны на волну. Маленький человечек, вцепившись в румпель, держит очередную вахту. Он мечтает о сне, о доме, о нормальных бытовых условиях.
Он не догадывается, что вырос из старой сухопутной жизни, о которой мечтает, как подросток из детского пиджачка. Не надеть его — лопнет под мышками.
Он не догадывается, что через месяц, имея все желаемое, он будет мечтать об этих мокрых, трудных, бессонных, трижды проклятых минутах.
Он мечтает о сне, о доме, о нормальных бытовых условиях. Простим ему эту маленькую слабость…
Плот переваливается на волнах, а сзади катятся, катятся, катятся сто, тысяча, десять тысяч точно таких же волн…
— Курс зюйд-зюйд-вест по компасу! Так держать!
— Есть так держать!
Послесловие
Когда-то мы, люди, как любые другие сухопутные обитатели, вышли из океана. И предали его, навек оставшись жить на земле. Наверное, за это океан отомстил нам, лишив умения чувствовать себя «как рыба в воде».
Мы освоили прибрежные зоны и ощущаем себя в этой узкой полосе достаточно вольготно. Порой мы решаемся побарахтаться в сотне метров от берега. Нас заботливо отгораживают от моря цепочкой буев. Но даже здесь мы делаем попытки утонуть и, если, хлебнув несколько глотков морской воды, не обнаруживаем дна под ногами, испытываем чувство обреченности, которое по силе может быть сравнимо только с чувством радости при соприкосновении наших пяток с донным песком.
Если мы умудряемся на глазах восхищенного пляжа выскочить за буек и продержаться там часок — нас считают чуть ли не «ихтиандрами». И, возгордившись, мы решаем, что море не опасней ванны. А необоснованное преувеличение своих возможностей более чревато последствиями, чем даже сама опасность. И это первая неожиданность, подстерегающая человека в море.
Сколько может пройти даже самый не тренированный человек в сутки? Тридцать-пятьдесят километров наверняка. Сколько может проплыть даже очень тренированный человек?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36