Но скоро и дети будут лишены такой возможности. Американские мультики делают все, чтоб убить сказку.
Девушка повела ручкой и я вновь увидел пышнотелую соседку.
– Ты меня понимаете? – спросила ведьма.
Голос был тот же. И это было неприятно.
– Ты скучаете о мне прежней? – подмигнула Елена Ароновна. – Эх, люди, форма для вас все, содержание – мимо глаз.
– Что вы мне то анекдоты, то сказки рассказываете, – сказал я и резко вышел из комнаты.
Намеки ведьмы меня достали. И то, как она все время меняла стилистику речи, достало. Я вышел на кухню и узрел идиллическую картину Оба кота соорудили перед собой по миске с красной икрой и уплетали ее за обе щеки.
– Мою икру жрете, – сказал я.
– Никак нет, – не поворачиваясь отрапортовал черный кот. – Ваша в холодильнике.
– Не вмешивайтесь, сказал Некто, вы мешаете арбитражной оценке. Идет соревнование. Пока соперники идут голова в голову… вернее – живот в живот.
– Дурдом какой-то! – возмущенно подумал я. – Черт-те во что квартиру превратили!
– Никак нет, – возникла у меня в сознании коллективная мысль. – Ты еще настоящего дурдома не видел.
Я промолчал. Вообще-то видел я настоящий дурдом, сидел в нем. И он все время жил в моей памяти…
Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.
А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что-то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.
А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше – во все дни без солнца. И так будет падать завтра.
Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.
Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст – больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж-ж-ж-ж-ж… Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж-ж-ж-ж-ж…
К 10О-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже из рядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались – отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: «коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения…»… Возьмешь журнал: «Весь народ в честь…»… Включишь радио: «Готовясь к знаменательной дате, ученые…»… По телевизору: «А сейчас Иван Иванович Тудыкин – расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события…»… Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: «Кто такой – маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?» – уверенно отвечали: «Дедушка Ленин». Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:
А то, что называется свободой,
Лежит в спирту, в том здании, с вождем…
Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжении гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямо той. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.
Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского «воронка», а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое – сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
«Честные и даже нечестные врачи, – рассуждал и, – должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом «.
Врачу я сказал следующее:
– Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой «гонорар» за стихи. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.
Рассказ шизофреника Савельича
«… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее – нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу – не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине – хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, – уже затухла. Через месяц шел, смотрю – на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где – надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез».
Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда-то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что-то есть, прятал это что-то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.
И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке – так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг на друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику. КГБ придумал неплохую инквизицию с надзирателями в белых халатах. Одно время меня развлекал человек собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого-нибудь – так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.
Я очень люблю собак. Поэтому начал его «дрессировать». Уже через неделю шизик усвоил команды: «сидеть!», «лежать!», «фу!», «место!», «рядом!», «ко мне!». Он ходил со мной, держась строго у левой ноги, вы прашивал лакомство, которое аккуратно брал с ладони – у меня теперь халаты были набиты кусочками хлеба и сахара, – и мы с ним разучивали более сложные команды «охраняй!» «фас!», «принеси!» и другие. К сожалению, «пса» перевели все же в буйное отделение. Когда я был на процедурах, он попытался войти в процедурную и укусил санитара его туда не пускавшего. Санитар же не знал, что «пес» должен везде со провождать хозяина. Я по нему скучал. Это был самый разумный больной в отделении;
Шел второй месяц моего заключения. Мозг потихоньку сдавал. Сознание было постоянно затуманено, я воспринимал мир, как через мутную пелену. Редкие свидания с братом в присутствии врачей не утешали, а, скорей, раздражали. Я же не мог ему объяснить всего, не хотелось его впутывать в политику. Начала сдавать память. Раньше я от скуки все время декламировал стихи. Это единственное, чем мне нравится психушка – не вызывая удивлении окружающих. Все чаще я гладил шарик, розово дышащий в моей ладони. От его присутствия на душе становилось легче. Мир, заполненный болью, нечистотами, запахами карболки, грубыми и вороватыми санитарами, наглыми врачами, как бы отступал на время.
Но из больницы надо было выбираться. Погибнуть тут, превратиться в идиотика, пускающего томные слюни, мне не хотелось. И если план мой вначале казался безукоризненным, то теперь, после овеществления шарика, в нем появились трещины. Мне почему-то казалось, что, рассказывая врачам об изменении сознания, о том, что шарика, конечно, нет и не было, а было только мое больное воображение, я предам что-то важное, что-то потеряю.
Но серое небо все падало в решетки окна, падало неумолимо и безжалостно. Мозг начинал пухнуть, распадаться. Требовалась борьба, требовалась хитрость. И пошел к врачу.
… Через неделю меня выписали. Я переоделся в нормальный костюм, вышел во двор, залитый по случаю моего освобождения солнцем, обернулся на серый бетон психушки, вдохнул полной грудью. И осознал, что чего-то не хватает.
Я сунул руку в карман, куда переложил шарик, при выписке, из халата. Шарика не было! Напрасно надрывалось в сияющем небе белесое солнце. Напрасно позвякивал трамвай, гудели машины, хлопали двери магазинов и кинотеатров. Серое небо падало на меня со зловещей неотвратимостью. Я спас себя, свою душу, но тут же погубил ее. Ведь шарика, – теплого, янтарного, радостного, – не было. Не было ни когда.
– Опять вы меня отвлекаете! – прервал меня резкий голос.
Я осмотрелся. Оказывается я сидел на краешке ванны, в единственном месте, где не было причудливых гостей. Но мои воспоминания, как видно, принимались всем коллективом. Не зря же резкоголосый арбитр решил вмешаться.
– Я пока еще здесь хозяин, – сказал я ни менее резко. – Интересно, что мне уже и думать нельзя.
– Думайте, – сказал Некто уже мягче, – но про себя, а не вслух. Мы тоже не железные, такие страсти слушать.
– Какие тут страсти? – удивился я. – Это мои личные воспоминания, обыкновенная психушка. Вы то, наверное, и пострашней виды повидали?
– Не в психушке дело, – сказал арбитр. – Просто я сейчас с ужасом узнал, что вы держали в руках высший подарок судьбы и добровольно от него отказались. Что я – все об этом узнали! И все в шоке!!
Я осторожно вышел из ванной. Действительно, на кухне валялись на полу совершенно безжизненные коты, чуть в стороне лежал угловатый арбитр. Я метнулся в комнату. Елена Ароновна почти сползла с кресла, лишь мощные ягодицы еще удерживали ее тушу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
Девушка повела ручкой и я вновь увидел пышнотелую соседку.
– Ты меня понимаете? – спросила ведьма.
Голос был тот же. И это было неприятно.
– Ты скучаете о мне прежней? – подмигнула Елена Ароновна. – Эх, люди, форма для вас все, содержание – мимо глаз.
– Что вы мне то анекдоты, то сказки рассказываете, – сказал я и резко вышел из комнаты.
Намеки ведьмы меня достали. И то, как она все время меняла стилистику речи, достало. Я вышел на кухню и узрел идиллическую картину Оба кота соорудили перед собой по миске с красной икрой и уплетали ее за обе щеки.
– Мою икру жрете, – сказал я.
– Никак нет, – не поворачиваясь отрапортовал черный кот. – Ваша в холодильнике.
– Не вмешивайтесь, сказал Некто, вы мешаете арбитражной оценке. Идет соревнование. Пока соперники идут голова в голову… вернее – живот в живот.
– Дурдом какой-то! – возмущенно подумал я. – Черт-те во что квартиру превратили!
– Никак нет, – возникла у меня в сознании коллективная мысль. – Ты еще настоящего дурдома не видел.
Я промолчал. Вообще-то видел я настоящий дурдом, сидел в нем. И он все время жил в моей памяти…
Серое небо падало в окно. Падало с упрямой бесконечностью сквозь тугие сплетения решетки, зловеще, неотвратимо.
А маленький идиот на кровати слева пускал во сне тягуче слюни и что-то мурлыкал. Хороший сон ему снился, если у идиотов бывают сны. Напротив сидел на корточках тихий шизофреник, раскачивался, изредка взвизгивал. Ему казалось, что в череп входят чужие мысли.
А небо падало сквозь решетку в палату, как падало вчера и еще раньше – во все дни без солнца. И так будет падать завтра.
Я лежал полуоблокотившись, смотрел на это ненормальное небо, пытался думать.
Мысли переплетались с криками, вздохами, всхлипами больных, спутывались в горячечный клубок, обрывались, переходили в воспоминании. Иногда они обретали прежнюю ясность и тогда хотелось кричать, как сосед, или плакать. Действительность не укладывалась в ясность мысли, кошмарность ее заставляла кожу краснеть и шелушиться, виски ломило. Но исподволь выползала страсть к борьбе. K борьбе и хитрости. Я встал, резко присел несколько раз, потер виски влажными ладонями. Коридор был пуст – больные еще спали. Из одной палаты доносилось надрывное жужжание. Это жужжал ненормальный, вообразивший себя мухой. Он шумно вбирал воздух и начинал: ж-ж-ж-ж-ж… Звук прерывался, шипел всасываемый воздух и снова начиналось ж-ж-ж-ж-ж…
К 10О-летию со дня рождения Ленина ребята в редакции попросили меня выдать экспромт. Я был уже из рядно поддатым, поэтому согласился. Экспромт получился быстро. Еще бы, уже какой месяц наша газета, телевидение, другие газеты и журналы надрывались – отметим, завершим, ознаменуем. Придешь, бывало, до мой, возьмешь областную газету: «коллектив завода имени Куйбышева в ознаменование 100-летия со дня рождения…»… Возьмешь журнал: «Весь народ в честь…»… Включишь радио: «Готовясь к знаменательной дате, ученые…»… По телевизору: «А сейчас Иван Иванович Тудыкин – расскажет нам, как его товарищи готовятся к встрече мирового события…»… Электробритву уже остерегаешься включать: вдруг и она вещать начнет? В детском садике ребята на вопрос воспитательницы: «Кто такой – маленький, серенький, с большими ушами, капусту любит?» – уверенно отвечали: «Дедушка Ленин». Вот я и написал экспромт, который осуждал подобный, большей частью малограмотный, ажиотаж. Кончался стих так:
А то, что называется свободой,
Лежит в спирту, в том здании, с вождем…
Стихи шумно одобрили. Наговорили мне комплиментов. И в продолжении гульбы я листик не сжег, а просто порвал и бросил в корзину. Утром, едва очухавшись, я примчался в редакцию. Весь мусор был на месте, уборщица еще не приходила, моего же листа не было. Я готовился, сушил, как говорят, сухари, но комитетчики уже не действовали с примитивной прямо той. Судилище их не устраивало. Меня вызвал редактор и сказал, что необходимо пройти медосмотр в психоневрологическом диспансере. Отдел кадров, мол, требует. Что ж, удар был нанесен метко. Я попрощался с мамой, братом и отправился в диспансер, откуда, как и предполагал, домой не вернулся.
Стоит ли пересказывать двуличные речи врачей, ссылки на переутомление, астению, обещания, что все ограничится наблюдением непродолжительное время и легким, чисто профилактическим, лечением. Скорая помощь, в которой меня везли в психушку, мало чем отличалась от милицейского «воронка», а больница своими решетками и дверьми без ручек вполне могла конкурировать с тюрьмой.
Для меня важно было другое – сохранить себя. И я придумал план, который несколько обескуражил врачей. Я начал симулировать ненормальность. С первого же дня.
«Честные и даже нечестные врачи, – рассуждал и, – должны испытывать неудобство от необходимости калечить здоровых людей по приказу КГБ. Если же я выкажу небольшие отклонения от нормы, вписывающиеся в диагноз, они будут довольны. Ведь тогда варварский приказ можно выполнять с чистой совестью. Значит, и лечение будет мягче, не станут меня уродовать инсулиновыми шоками, заменившими электрошоки, но не ставшими от этого более приятными или безобидными, не будут накапливать до отрыжки психонейролептиками и прочей гадостью. Я же буду тихий больной с четким диагнозом «.
Врачу я сказал следующее:
– Не знаю, как уж вы меня вычислили, но теперь придется во всем признаться. Дело в том, что у меня есть шарик, который никто, кроме меня, не видит. Он все время со мной, он теплый и, когда я держу его в руке, мне радостно и хорошо. Но умом я понимаю, что шарика не должно быть. Ио он есть. Все это меня мучает.
Врач обрадовался совершенно искренне. Он не стал меня разубеждать, напротив, он сказал, что если я шарик чувствую всеми органами, то есть вижу, ощущаю, то он есть. Для меня. Потом он назвал запутанный тер мин, объяснив, что подобное состояние психиатрии известно, изучено. И что он надеется избавить меня от раздвоения сознания.
И потекла моя жизнь в психушке, мое неофициальное заключение, мой «гонорар» за стихи. Труднее всего было из-за отсутствия общения. Почти все больные или были неконтактны вообще, или разговаривали только о себе. Подсел я как-то к старику, который все время что-то бормотал. Речь его вблизи оказалась довольно связной. Я от скуки дословно записал рассказ этого шизика, его звали Савельичем.
Рассказ шизофреника Савельича
«… Я его держу, а он плачет, ну знаешь, как ребенок. А мать вокруг ходит. Я стреляю, а темно уже, и все мимо. Потом, вроде, попал. Ему лапки передние связал, он прыгает, как лошадь. Искал, искал ее – нету… А он отпрыгал за кустик, другой и заснул. Я ищу – не ту. Думаю: вот, мать упустил и теленка. А он лежит за кустиком, спит. Я его взял, он мордой тычется, пи щит. Я его ножом в загривок ткнул. А живучий! Под весил на дерево и шкурку чулком снял, как у белки;
Вышло на полторы шапки, хороший такой пыжик, на животе шерстка нежная, редкая, а на спине – хорошая. А мать утром нашли с ребятами в воде. Я ей в голову попал, сбоку так глаз вырвало и пробило голову. Мы там ее и бросили, в воде, – уже затухла. Через месяц шел, смотрю – на суше одни кости. Это медведи вытащили на берег и поели. Геологу сказал: ты привези мне две бутылки коньяка и помидор. Шкуру эту вывернул на рогатульку, ножки где – надрезал и палочки вставил, распорки. Когда подсохла, ноздря прямо полосами отрывалась. Сухая стала, белая. Я ее еще помял. Хорошая такая, на животе реденькая, а на спинке хорошая. А он, гад, одну бутылку привез, а помидор не привез».
Савельич вел свой рассказ без знаков препинания, то бишь, без пауз, а также без интонационных нюансов. Все, что я тут написал, у него было выдано ровным, монотонным голосом, как одно предложение. Он когда-то работал в геологии, этот шизик, потом спился. Но вот убийство лосенка запомнилось и изрыгалось из больной памяти, как приступы блевотины. Симуляция от меня особых забот не требовала. Во время обходов, при встрече с сестрами я делал вид, что в руке что-то есть, прятал это что-то, смущался. Со временем я и в самом деле начал ощущать в ладони нечто теплое, пушистое, живое, радостное. Это и тревожило, и смущало.
И все же в больнице было тяжело. Изоляция, большая, чем в тюрьме. Особенно трудно было в первое время и в надзорке – так называют наблюдательную палату, где выдерживают вновь поступивших, определяя; куда их разместить: в буйное или к тихим. В наблюдательной я никак не мог выспаться. Соседи корчились, бросались друг на друга, там все время пахло страхом и едким потом вперемешку с кровью. Когда же меня, наконец, определили в тихую пала ту, я начал балдеть от скуки. Главное, книг не было. А те, что удавалось доставать у санитаров, отбирали, ссылаясь на то, что книги возбуждают психику. КГБ придумал неплохую инквизицию с надзирателями в белых халатах. Одно время меня развлекал человек собака. Он считал себя псом на все сто процентов, на коленях и локтях от постоянной ходьбы на четвереньках образовались мощные мозоли, лай имел разнообразные оттенки, даже лакать он научился. Если невзлюбит кого-нибудь – так и норовит укусить за ногу. А человеческие укусы заживают медленно. Но в целом, он вел себя спокойно.
Я очень люблю собак. Поэтому начал его «дрессировать». Уже через неделю шизик усвоил команды: «сидеть!», «лежать!», «фу!», «место!», «рядом!», «ко мне!». Он ходил со мной, держась строго у левой ноги, вы прашивал лакомство, которое аккуратно брал с ладони – у меня теперь халаты были набиты кусочками хлеба и сахара, – и мы с ним разучивали более сложные команды «охраняй!» «фас!», «принеси!» и другие. К сожалению, «пса» перевели все же в буйное отделение. Когда я был на процедурах, он попытался войти в процедурную и укусил санитара его туда не пускавшего. Санитар же не знал, что «пес» должен везде со провождать хозяина. Я по нему скучал. Это был самый разумный больной в отделении;
Шел второй месяц моего заключения. Мозг потихоньку сдавал. Сознание было постоянно затуманено, я воспринимал мир, как через мутную пелену. Редкие свидания с братом в присутствии врачей не утешали, а, скорей, раздражали. Я же не мог ему объяснить всего, не хотелось его впутывать в политику. Начала сдавать память. Раньше я от скуки все время декламировал стихи. Это единственное, чем мне нравится психушка – не вызывая удивлении окружающих. Все чаще я гладил шарик, розово дышащий в моей ладони. От его присутствия на душе становилось легче. Мир, заполненный болью, нечистотами, запахами карболки, грубыми и вороватыми санитарами, наглыми врачами, как бы отступал на время.
Но из больницы надо было выбираться. Погибнуть тут, превратиться в идиотика, пускающего томные слюни, мне не хотелось. И если план мой вначале казался безукоризненным, то теперь, после овеществления шарика, в нем появились трещины. Мне почему-то казалось, что, рассказывая врачам об изменении сознания, о том, что шарика, конечно, нет и не было, а было только мое больное воображение, я предам что-то важное, что-то потеряю.
Но серое небо все падало в решетки окна, падало неумолимо и безжалостно. Мозг начинал пухнуть, распадаться. Требовалась борьба, требовалась хитрость. И пошел к врачу.
… Через неделю меня выписали. Я переоделся в нормальный костюм, вышел во двор, залитый по случаю моего освобождения солнцем, обернулся на серый бетон психушки, вдохнул полной грудью. И осознал, что чего-то не хватает.
Я сунул руку в карман, куда переложил шарик, при выписке, из халата. Шарика не было! Напрасно надрывалось в сияющем небе белесое солнце. Напрасно позвякивал трамвай, гудели машины, хлопали двери магазинов и кинотеатров. Серое небо падало на меня со зловещей неотвратимостью. Я спас себя, свою душу, но тут же погубил ее. Ведь шарика, – теплого, янтарного, радостного, – не было. Не было ни когда.
– Опять вы меня отвлекаете! – прервал меня резкий голос.
Я осмотрелся. Оказывается я сидел на краешке ванны, в единственном месте, где не было причудливых гостей. Но мои воспоминания, как видно, принимались всем коллективом. Не зря же резкоголосый арбитр решил вмешаться.
– Я пока еще здесь хозяин, – сказал я ни менее резко. – Интересно, что мне уже и думать нельзя.
– Думайте, – сказал Некто уже мягче, – но про себя, а не вслух. Мы тоже не железные, такие страсти слушать.
– Какие тут страсти? – удивился я. – Это мои личные воспоминания, обыкновенная психушка. Вы то, наверное, и пострашней виды повидали?
– Не в психушке дело, – сказал арбитр. – Просто я сейчас с ужасом узнал, что вы держали в руках высший подарок судьбы и добровольно от него отказались. Что я – все об этом узнали! И все в шоке!!
Я осторожно вышел из ванной. Действительно, на кухне валялись на полу совершенно безжизненные коты, чуть в стороне лежал угловатый арбитр. Я метнулся в комнату. Елена Ароновна почти сползла с кресла, лишь мощные ягодицы еще удерживали ее тушу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42